Голодные прираки - Николай Псурцев 12 стр.


Я глубоко вздохнул, когда захотел. Я всегда глубоко вздыхаю, когда хочу. Не знаю, для того ли, чтобы успокоиться или не показать вида, что я хочу. Или потому, что радуюсь, когда хочу. Или от того, что для пущего желания стараюсь поймать, а затем и вдохнуть запах увиденной женщины – полными бронхами, полными легкими, всей кровью, а значит, и членом, а вместе с ним и другими эрогенными зонами, в изобилии имеющимися на моем отзывчивом и податливом теле. Вдохнув, не уловил ни одной из ноздрей, никаких до ее прихода наполнявших комнату запахов – табака, пота, мужского одеколона, нагретого металла, оружейного масла, и моего, кстати, далеко не благоуханного утреннего перегара. Эти запахи испарились. Нет их, нет и нет. Случилось так, будто мы все, и комната тоже, и мебель, и полы, и потолок, и стены перестали в одночасье чем-либо пахнуть, совсем. Я слышал только ее запахи – теплой постели, душистого мыла, сладкой губной помады, горячего и тугого душа, густого кофе, свежего, тонкого и почему-то (так мне показалось) белого белья, гладко:!, прозрачной кожи, дорогих духов, мытых волос, теплого дыхания, увлажненных глаз – запахи женского утра…

Я захотел коснуться женщины, протянул руку. Но не дотянулся. Тогда я решил сделать шаг, но не сделал, потому что Данков опередил меня. "Вы хотите что-то сказать?" – поинтересовался он гладким голосом. Я ничего не ответил. Я только опустил руку и опустил ногу, и опустил глаза, и заставил себя думать совершенно о другом.

Я плыл на венецианской гондоле и распевал венецианские гондольерские песни. Я был здоров и счастлив. И не вспоминал о том, что когда-нибудь постарею и буду немощным и нежеланным, дряблым и слюнявым, тусклым и слезливым.

И не размышлял даже о том, как мне жить, чтобы прожить и чтобы выжить. Я плыл на гондоле и распевал гондольерские песни и одновременно стоял на опознании, и слушал, что говорили говорившие, которые были вокруг. И мне было хорошо.

А говорили говорившие вот что.

Лутовкин назвал имя и фамилию вошедшей женщины. Ее звали Вероника Визинова. "Ника Визинова", – повторил я про себя. "Ника Визинова", – сказала она, улыбнувшись, когда я повторил ее имя про себя. Так и сказала, вслух, всем нам разом улыбнувшись. Невесело улыбнувшись, но и не горестно, не трагично, не скорбно. Просто невесело и чуть устало. Лутовкин сообщил, что Вероника Визинова – мама того самого недобитого "мокрушником" мальчика, который только что покинул эту комнату, что она тоже видела того мужчину, который, по словам мальчика, пытался задушить его. Злодей почему-то не сумел закончить свое недоброе дело и оставил мальчика в живых. Видимо, потому, как предполагал следователь, что его кто-то спугнул, и он бросил мальчика и бежал. Вот тогда-то, когда он, потревоженный кем-то, бежал, ломая на своем пути кусты и деревья, его и увидела женщина по имени Ника Визинова. Ника Визинова. Визинова Ника. Вероника. Веро-Ника. Следователь поставил женщину перед нами, точно так как и несколько минут назад ее сына, и произнес, обращаясь к ней, те же слова, что и говорил мальчику, когда тот был тут и пытался меня опознать, недоносок. Лутовкин предложил еще раз назвать женщине свое имя и фамилию, теперь уже официально, и указать на того из нас четверых, кого она знает, и сообщить, при каких обстоятельствах она видела того, кого знает. И сказал в заключение: "Пожалуйста". И коснулся, когда говорил "пожалуйста", ЕЕ локтя. И отдернул руку от нее, как от змеюки мокрой и холодной. И порозовел, робкий, и вроде даже как чуть не заплакал, заморгал круглыми глазами, и зарделся помидором вслед. И отошел в сторону, в угол комнаты, в тень, чтобы никто не заметил, как он заморгал и раскраснелся.

Женщину по имени Ника Визинова ничем не заинтересовали стоящие рядом со мной армейские куртки. Она даже не взглянула на них. Она сразу же посмотрела на меня. Мне в рот, мне в глаза, мне на ноги, мне на руки. И опять мне в глаза. Глаза в глаза.

Я мог бы кончить, прямо сейчас, если бы отпустил себя. Только глядя на ее лицо, я мог бы кончить. У нее было лицо, глядя на которое можно было кончить, мать ее. Я видел короткий нос, мягкие полные губы, темно-синие продолговатые глаза. Я видел ее мелко завитые длинные волосы. Я видел… Нет, никакое описание ничего не скажет о том, какое у нее было лицо. У нее было лицо, глядя на которое, МОЖНО БЫЛО КОНЧИТЬ! Не надо было дотрагиваться до ее тела, не надо было дотрагиваться до своего члена, а надо было просто стоять или сидеть, или лежать и смотреть на нее, на ее лицо, и через секунду, другую, третью, четвертую, пятую, шестую, седьмую, восьмую, девятую, десятую, одиннадцатую, двенадцатую, тринадцатую, четырнадцатую, пятнадцатую, шестнадцатую, семнадцатую, восемнадцатую, девятнадцатую, двадцатую, двадцать первую, двадцать вторую, двадцать третью, двадцать четвертую, двадцать пятую, двадцать шестую, двадцать седьмую, двадцать восьмую, двадцать девятую, тридцатую можно было запросто кончить. Если сдерживать себя, конечно, как сдерживал себя я, когда я стоял перед ней и перед полковником Данковым и следователем прокуратуры Лутовкиным, которые это следственное мероприятие и проводили, а также перед двумя понятыми, которые за этим мероприятием наблюдали. Вот такое у нее было лицо. Лицо было.

"Вот этот похож, – наконец сообщила она, указывая на меня пальцем. – Но это не он. Похож, – добавила раздумчиво, не отрывая взгляда от моих глаз. – Но не он. – Хотя и похож" – "Вы уверены, что это не он?" – спросил разочарованный Лутовкин. "Точно, не он, – сказала Ника Визинова. – Но похож", – и все смотрела мне в глаза, пока отвечала. И во взгляде ее я читал интерес, призыв, усмешку, ожидание, предчувствие новизны, удивление самой себе, удивление и оттого, что я – это я, и я такой есть, вот такой, какой есть, и подчинение силы и открытость наслаждениям, и… Я опять сочиняю. Я люблю сочинять. Я большой мастер в сочинительском деле.

Может быть, и не было в ее глазах всего того, что я перечислил. Или, может быть, я неправильно прочитал все, что там было написано. Или, может быть, я просто-напросто не умею читать то, что бывает написано у людей в глазах. И может быть, желая, чтобы все, что я перечислил, было написано в ее глазах, я это сам и написал в ее глазах. Я сочинил речь ее глаз, слова ее глаз, романс ее глаз.

Однако не исключено, что все, что я прочитал, на самом деле было написано в ее глазах.

Никто никогда ни о чем не может сказать с уверенностью. И именно поэтому мы еще живем и именно поэтому еще что-то делаем – не сознавая неуверенность явно, но чувствуя (если хотим чувствовать), что она ВСЕГДА в нас.

Вот.

Сиреневое узкое трикотажное платье не скрывало ее тонкой фигуры – наоборот, длина его не утаивала стройности ног – наоборот, игрушечные, почти детские туфельки не говорили о запредельной величине ее ступни – наоборот, в ее голосе я не слышал бесстрастия и равнодушия хулительницы удовольствий – наоборот, движения ее не были беспорядочны и неуклюжи – наоборот, нельзя было сказать, что каждое утро она не делает себя – наоборот и, самое главное, я не был бы я, если бы не увидел в ней ежемгновенного ОЖИДАНИЯ – наоборот.

(Все в прошлой моей жизни было странно. Иногда мне казалось, будто я и не жил вовсе, будто все, произошедшее со Мной, мною же и выдумано, а на самом деле ничего со мной и не происходило. Было или не было, черт его знает? Есть или нет, об этом не могу заявить с определенностью. А спросить кого-то об этом неудобно, неловко. Примут за ненормального. Начнут сторониться. Показывать пальцем. Сочинять небылицы. Строить козни. И ставить подножки.

Плевать, конечно, плевать, я без людей проживу – как-нибудь и где-нибудь.

Неужели я опять все сочинил?

Или я на самом деле встретил ЖЕНЩИНУ!

Мать мою!

Лутовкин попросил Нику Визинову пройти в другую комнату, печально сообщив предварительно, что он хотел бы с ними еще немного поговорить – с ней и с ее сыном – о том, о сем и о том, конечно, тоже, как это ни прискорбно. И опять непроизвольно коснулся ее локтя, и вздрогнул заметно и порозовел опять, и вновь застеснявшись самого себя, скорым шагом вышел из комнаты, бегом почти, убегая, пряча лицо, пряча глаза и еще кое-что, чего прятать нельзя, что прятать преступно – желание женщины. Он прятал. Он боялся. А зря. Тем более что только вчера развелся с женой. Ой.

У двери она оглянулась и еще раз посмотрела на меня. И, конечно, встретилась с моим взглядом. Я смотрел ей вслед – "ничего в ней нет". Наоборот! В ней было ВСЕ. Я всегда мечтал о женщине именно с такими плечами, лопатками, руками, бедрами, ногами, пятками, с таким затылком, с такой талией, с таким ростом, с таким весом, с такой печенью, с таким желудком, с таким аппендиксом и с таким сердцем. И, встретившись с моим взглядом, она не растерялась, и не смутилась, и не отвернулась тотчас, как это бывает, когда малознакомые люди встречаются друг с другом взглядами, а еще какое-то время смотрела на меня – полуобернувшись, стоя перед дверью, на самом ее пороге, открыв ее, и держась за ручку ее – и улыбнулась неожиданно и только тогда отвела взгляд, когда улыбнулась, продолжая улыбаться – себе, себе, не мне же, конечно, – открыла шире дверь и вышла из комнаты и закрыла дверь за собой, и пошла по коридору, все еще улыбаясь (я видел, видел, как она шла и улыбалась, видел, несмотря на то, что дверь была закрыта, видел). Она шла и с удовольствием смотрела на блюющую в светлом углу беременную женщину, на безрадостно сношающегося с курчавым бараном чернозубого пастуха, на висящего под коридорным потолком обнаженного и далеко не соблазнительного олигофрена, на распиливающих наручники, мелкоглазых рецидивистов, на угрюмого конвоира со спущенными и собранными в гармошку штанами, на жарко матерящуюся трехлетнюю девочку и на свои руки, которые когда-то станут просто костями, белыми и усохшими, если до этого не сгорят в крематории. Я видел это, видел, видел, видел! Мать мою так растак! И еще видел, как она обняла своего пакостника-сына, как обняла его и поцеловала, и как она зашла с ним в кабинет, в который ее приглашал Лутовкин.

Данков закурил и объявил, что опознание мы закончили. Поблагодарил армейские куртки, пожал им руки, сказал им что-то смешное, я не слышал что, но куртки засмеялись, и достаточно искренне, из чего можно было заключить, что Данков действительно сказал им что-то смешное; и после того, как они отсмеялись, он, наконец, попрощался с ними и они ушли, покинув нас и комнату как раз через ту самую дверь, через которую до этого момента нас покинули и следователь прокуратуры Лутовкин, и недодушенный мальчик, и его мама Ника Визинова. Повернувшись ко мне, Данков заметил, что эта Визинова классная штучка, по всем параметрам классная, и что он бы не отказался, если бы, конечно, она не отказалась, и засмеялся, думая, что сострил. Но, посмотрев мне в лицо, замолк и добавил затем, что, проводя сегодня опознание, он сделал вывод, что Визинова или знала меня раньше, или видела меня действительно в этот самый злосчастный день и что все-таки может оказаться, что разыскиваемый убийца – это я, или эта ситуация имеет какое-то третье объяснение, о котором он пока не догадывается. А сделал он вышеприведенное заключение из того, что, мол, не может такая роскошная, и, видно, далеко не глупая и знающая себе цену женщина так смотреть на незнакомого ей мужчину, как Визинова смотрела на меня. "Т а к смотреть не может!" – убежденно отрубил Данков и произнес в конце, что, мол, поэтому, да, собственно, и не только поэтому, а еще и в соответствии с законом у меня должны взять сперму на экспертизу.

Это предположение мне понравилось, и я оживился и спросил с интересом: "Когда? Где?" – "Здесь, – ответил полковник и указал пальцем в пол, – на первом этаже" Я удивился: "Здесь? В управлении?" – "По убийствам работает большая оперативно-следственная группа, – пояснил Данков. – И штаб у нас тут, в районном УВД. Здесь и криминалисты, и следователи, и сыщики, и врачи, и экспертиза. Все собрались здесь, в помещении управления, чтобы всегда быть под рукой" Данков с любовью посмотрел на свою руку.

Мы прошли на первый этаж, спустившись со второго. Шли по коридору. Мимо старушек, потерявших паспорта и дедков, пропивших ордена, мимо тинейджеров с рогатками и гранатами в руках и заплаканного дрессировщика, только что зарезавшего своего любимого льва, мимо женщин, похожих на мужчин, и мужчин, похожих на женщин, мимо шепота за губами и урчания в животе, мимо измятых членов и засохших сосков, мимо нужных и бесполезных, что стоят вдоль стен, мимо паутины дружелюбного паучка, с потолка застенчиво поглядывающего на нас, мимо дымящихся окурков и неясной надежды, мимо текущей по кранам воды и некрасивой секретарши, мимо беспокойства и неузнавания жизни.

"Здесь!" – сказал Данков и остановился там, где сказал, и рукой милицейской ткнул в дверь, рядом с которой стоял, остановившись после того, как сказал: "Здесь!". На белой, на крашеной, на деревянной я увидел надпись "ЗДЕСЬ" и понял, что мы пришли туда, куда надо. Данков толкнул дверь и пропустил меня вперед, вежливый, и вошел вслед за мной, не улыбаясь и без желания. За дверью я, как и ожидал, увидел комнату – обычную, похожую на другие, уже виденные мной в этом здании, – за столами и стульями, с потрескавшимся шкафом, двумя сейфами и тремя серьезными и подозрительными людьми в белых халатах, сидевшими за столами на стульях, возле шкафа, рядом с сейфами. Сидевший за одним из столов курчавый и ушастый немолодой мужчина протянул мне стеклянную баночку: "Вот. Туалет рядом". Я понюхал баночку и засмеялся. Она пахла духами "Пуазон". "Туалет рядом", – повторил ушастый и еще более посерьезнел и заподозрился. "Помочь?" – участливо поинтересовался Данков, когда мы вышли из комнаты. Вместо ответа я резко крутнулся на левой пятке и вернулся к двери с надписью "ЗДЕСЬ". Открыл ее. Те трое, что были в халатах, теперь уже без халатов сидели на подоконнике, жадно пили пиво из банок и весело матерились. Я опять понюхал баночку. От нее все так же пахло духами "Пуазон". В туалете я закрыл за собой кабинку, спустил штаны, трусы и с вопросом посмотрел на свой вялый и равнодушный член. "Ну? – обратился я к нему. – Я начну, а ты кончишь". На белом кафеле стены передо мной висели густо-крупные капли – стена потела, как мужик после обеда. На перегородках слева и справа чернели, синели и серели горькие надписи, написанные гонителями плотской любви. На полу под моими красивыми кроссовками хлюпала ярко-желтая – жирная, никогда не высыхающая, наверное, тут моча. И пахло. Вокруг пахло… И как пахло!… Но ЕЕ запах и здесь (хотя его здесь и не было, здесь были только я и моя память о ее запахе), как только я подумал о ней, ЕЕ запах убил все другие запахи, которыми тут пахло, убил и овладел пространством милицейского туалета и теперь подчинял его легко и играючи, властвовал над ним, делал его таким, каким ему надо, запаху (то есть мне, думающему об этом запахе, вспоминающему, какой он, этот запах). И в тот же миг я увидел и ее саму, сидящую на унитазе, со спущенными трусиками, маленькими-маленькими-маленькими, вот такими маленькими, вот такими. Она сидела и смотрела на меня, полуоткрыв глаза и полуоткрыв рот. И все! И этого было достаточно! Я только слегка коснулся своего члена рукой и кончил сей момент. Все произошло так быстро и случилось так приятно, что я едва успел подставить пахнущую баночку под пульсирующий член.

Когда я уходил из туалета, она все еще сидела на унитазе со спущенными до самых щиколоток трусиками и смотрела мне вслед с мутной улыбкой на мягких губах и двумя пальцами показывала мне козу, идет, мол, коза рогатая за малыми ребятами, ну и так далее. Так и пугала меня, пока я не вышел. А шел я долго. Туалет растянулся до бесконечности. Хотя конец все же нашелся. И на него, на конец, я все-таки вышел.

В коридоре я увидел Данкова, злобно и громко орущего на какого-то низкорослого мужика. Мужик безумно хохотал в ответ на грозные и грязные слова Данкова – заливался, закатывался, свихнувшийся, буйный, совсем недавно, вот только теперь. Заметив меня, Данков и мужик не сказали друг другу больше ни слова. Разошлись в разные стороны. Данков, все еще продолжая кривить губы, ругаясь, направился ко мне, а низкорослый, повернувшись спиной и пританцовывая, поспешил куда-то по коридору первого этажа, вперед и прямо, не спускаясь и не поднимаясь и ни на шаг не сворачивая с выбранного им пути.

На мой вопрос, кто этот вальсирующий весельчак, Данков ответил, что это мудак по фамилии Буковников, а должность его называется просто и ясно – начальник районного управления внутренних дел, вот, этого самого управления, на полу которого мы сейчас стоим и разговариваем. "А почему он мудак?" – поинтересовался я. "А потому что глуп", – ответил Данков. "А, – сказал я. – Ну тогда понятно". Мне и вправду было понятно все про начальника Буковникова. Достаточно было только взглянуть на его лицо, глаза, фигуру, чтобы понять – мудак. Я так и понял. Одно только не укладывалось в понятие мудака, уж очень достойно он себя вел, когда Данков орал на него, – хохотал и пританцовывал, пританцовывал и хохотал. "Наверное, все-таки он не совсем мудак, – подумал я, – хотя мне-то какое до этого дело?"

Баночку со спермой я отнес в комнату с надписью "ЗДЕСЬ" на двери. Трое пивших недавно пиво на подоконнике и весело матерившихся, теперь облаченные опять в белые халаты, сидели каждый за своим столом и уже без серьезности и подозрения, а, не скрывая, пьяно, смотрели на меня, в их комнату вошедшего. Принимая баночку, ушастый спросил удивленно: "Что такое?" – и с трудом поднял на меня глаза. "Моя сперма", – ответил я. "Какая гадость", – поморщился ушастый.

Назад Дальше