"Так, – сказал я. – Так, – почувствовав, как начинаю мелко дрожать от возбуждения и нехорошо улыбаться, продекламировал со значением: – Скажи-ка, дядя, ведь недаром Москва, нетронутая даром, бандиту отдана?…"
Директор Малашевского рынка (больше похожий на потомственного дипломата, чем на рыночного торгаша) дал мне разрешение на торговлю и, тяжело посмотрев мне в глаза, сказал: "Торгуй. Завтра к вечеру разберемся, что и как".
Я выгрузил картошку и стал торговать. Завтра к вечеру ко мне подошли два мускулистых паренька – небритые, сонные – и объявили сумму. "Хорошо, – сказал я, – пойдем поговорим".
Мы вышли из павильона и пошли в дальний безлюдный конец рынка. Солнце уже почти исчезло. Пришли сумерки. Когда парни остановились и развернулись ко мне, я не спеша вынул из-за пояса револьвер Системы Кольта с прикрученным к стволу глушителем и выстрелил одному из парней в колено. Парень заорал истошно и свалился тотчас. Второй хотел было правую руку за пазуху сунуть, но чуть-чуть не успел, следующим выстрелом я перебил ему локоть. Когда и второй малый свалился, я обыскал парней тщательно, корчащихся, вынул у них ПМы и положил пистолеты к себе в карман.
"Ну ты, сука, пожалеешь, мать твою, – орал тот, что постарше, – в…т тебя мои парни!"
Я тогда ему во второе колено выстрелил, а потом и в правый локоть, а потом и в левый. После чего перезарядил револьвер и то же самое со вторым парнем проделал. Потом какое-то время стоял и думал, убить или не убить их. Очень соблазнительно было убить их. Думал, думал и не убил-таки. Потому как резонно решил, что о ранении-то они вряд ли в контору заявят, а по трупам-то, наверняка уголовное дело возбудят. А с кем их в последний раз видели? То-то и оно. Я засунул револьвер за пояс и вернулся в павильон. И до закрытия рынка еще пятьдесят шесть килограммов продал. Удачно день у меня тогда сложился. После закрытия рынка я к директору зашел в кабинет. И когда в кабинете никого, кроме нас, не осталось, отстрелил директору пол-уха и, погрозив директору стволом, заметил строго: "Я такой не один. Нас таких много. Если что чего, ушами не отделаешься", – и отстрелил ему еще половинку от другого уха. В тот же вечер я позвонил шатурским мужикам и сказал, чтобы завтра утром они были тут в полном составе, груженые и бодрые и готовые к работе. Утром я ткнулся к директору, но его не было. Мужики приехали, заняли все прилавки. К полудню мы узнали, что директор написал заявления об увольнении и отбыл в неизвестном направлении.
На следующий день прибыл новый директор. Мужики все гуртом (по моей подсказке) пришли к нему и, неловко поигрывая обрезами, обо всем с ним договорились. Весь тот день меня носили по рынку на руках, как героя. Задаривали продуктами, совали немалые деньги в карманы. Я брал, конечно, и то, и другое. Постановили также всеобще и громогласно, что отныне на этом рынке я буду получать все продукты бесплатно, сколько ни захочу (я хохочу). Я ехал домой и смеялся: одна команда сменила другую – хрен редьки не слаще (для другого, конечно, а для меня так слаще).
Приехав домой и усевшись в кресло с усталым вздохом, я почувствовал вдруг, что мне страшно. Я понял скоро, что не ошибаюсь. Случилось так, что защитный панцирь, эти несколько месяцев меня облегающий, неожиданно почему-то спал с меня. И я нынче, мягкий, влажный и пульсирующий, один на один со всем миром остался. Я закрывал глаза и под веками, как на экране, видел скачущие в ритм ударам своего сердца черные тени. С каждой секундой, пока глаза были закрыты, тени скакали все быстрее и быстрее, и вместе с тенями скорее и мощнее начинало биться сердце. Беснуясь, оно взлетало вверх и било с ужасающим грохотом под горло. Я открывал глаза, крича и плача, и сердце успокаивалось понемногу, медленно, нехотя. А я продолжал тем не менее плакать и не мог остановиться, как ни хотел, как ни пытался… Мне снова, как и тогда, почти год назад, захотелось вернуться обратно туда, где я уже жил, но еще не был, туда, внутрь своей матери, где тепло, тихо и спокойно, где молено ничего не делать и ни о чем не думать, можно быть никому не нужным и ни в ком не нуждающимся, быть счастливым.
Я накурился травки. Я напился "транков", Я забился под одеяло.
Пролежав неделю, небритый, потный, вонючий, я пошел к окну и открыл его слабыми руками, и увидел солнце, и, глотнув воздуха, упал, хватая сознание, – нечищенными зубами и нестриженными ногтями. Упал тут же возле холодного радиатора, неуклюже согнувшись и неловко повернувшись. Очнувшись, выблевал на паркет всю оставшуюся желчь и неожиданно спокойно и ясно подумал, что неплохо было бы чего-нибудь поесть.
Недельное голодание вернее марихуаны и транквилизаторов сделали свое дело. Груз тревоги и беспокойства не давил мне больше ни на затылок, ни на сердце, ни на живот. Я не ощущал больше тоски, и черные тени не прыгали больше на сером экране под веками. Но, заглянув в себя поглубже, я все же убедился, что страшок-то у меня хоть и маленький, но остался. Это открытие огорчило меня. Но ненадолго. Я позвонил знакомой даме. – И после первого же своего отчаянного семяизвержения об огорчении своем забыл (об огорчении, но не о страхе).
Несколько лет я жил спокойно и тихо. Работал, работал, работал. Иногда отдыхал. Иногда выпивал.
И вот тут я встретил Нику Визинову…
И понял, что снова пора действовать – все равно как, все рано зачем, вопреки всем, вопреки всему.
…Беспокойство и удовольствие от беспокойства, возбуждение и радость от того возбуждения переполняли меня, когда я говорил Бойницкой: "…потому что в противном случае я прикажу себе полюбить вас. А я очень горячий любовник. Я ни на секунду не оставляю в покое свою любимую, я ее трахаю, трахаю, трахаю… Пока она не перестает дышать и шевелиться. А с трупами я уже любовью не занимаюсь. Я же не некрофил в конце концов!" – "Я не думаю, что ты сейчас правильно поступил, сказав мне то, что сказал, – не глядя на меня, проговорила Бойницкая. – Но ты уже взрослый мальчик и, наверное, знаешь, что делаешь. И знаешь, конечно, и то, что за каждое слово нужно отвечать. И ты ответишь, – и она приподняла уголок длинного рта, изобразив неусмешливую усмешку. И, не меняя выражения неласкового лица, кивнула Нике: Нас ждут журналисты" Ника посмотрела на меня, сказала, улыбнувшись: "Я быстро. Только не уходи" – "Я не уйду", – сказал я. "Это мой первый показ. Мне нужна реклама", – сказала Ника. "Я понимаю", – сказал я. "Тебе что-нибудь понравилось из того, что уже показали?" – спросила Ника. "Мне понравилось все, что уже показали", – ответил я. "Ты умный", – сказала Ника. "Я знаю", – сказал я. "И глупый", – сказала Ника. "Я знаю", – сказал я. "Я все время думала о тебе", – сказала Ника. "Я тоже думал о тебе все это время, с того самого мгновения, как увидел тебя. И думаю теперь. И буду думать и потом", – сказал я. "Я хочу тебя", – сказала Ника. "Я хочу тебя", – сказал я. "Я хочу, чтобы сейчас, здесь ты раздел меня и вошел бы в меня, – сказала.Ника, – сейчас и здесь, и чтобы все смотрели, и чтобы все завидовали" – "Я готов", – сказал я. Я протянул руки и привлек Нику к себе, обнял ее, приблизил свои губы к ее губам…
"Ах ты, сучка нетраханная! – прошипела над самым моим ухом Бойницкая. – Ты мне сцены устраивать?! Убью, мать твою!" – ощерилась, дрожала лицом, скрюченными белыми пальцами к лицу Ники тянулась. "Мне надо идти", – не обращая внимания на Бойницкую и глядя мне в глаза, сказала Ника. "Тебе никуда уже не надо идти!" – выцедила Бойницкая, опустила руку, отошла на шаг в сторону, прошептала что-то на ухо смуглому скуластому парню. Парень внимательно выслушал Бойницкую, от услышанного невольно глаза расширяя. Дослушав, развел руками растерянно. Бойницкая пихнула его в накрахмаленную грудь: "Иди, иди, иди, иди, иди!". Телохранитель поднялся на подиум и скрылся за кулисами. Бойницкая обернулась к Нике и повторила беззлобно уже, даже нежно теперь: "Уже никуда не нужно идти!"…
Зал охнул. Зал ахнул. Зал взорвался. Зал зазвенел. Кто-то выругался. Кого-то вытошнило. Кто-то пукнул (я заметил, что таких почему-то было большинство). Кто-то схватил за грудь соседку. Кто-то взял соседа за член. Две старушки-инвалидки, сладострастно хихикая, полезли себе под платья. Все глубже и глубже засовывали в себя руки, пока руки не вошли в них по самые плечи. И только тогда старушки успокоились и захрапели. Официанты, кривляясь, вино и водку на подносах разносили, и всю эту водку с подносов сами и выпили, и попадали тут же меж разных ног мельтешащих, антиалкогольные лозунги нетрезво выкрикивая. Фотокорреспондент, что недавно свои ноги фотографировал, теперь приставил объектив фотоаппарата к виску, к левому и, перекрестившись, нажал на кнопочку, полголовы у фотокорреспондента как не бывало, а аппарат ничего, цел, даром что японский. С потолка капало – желтая мутная жидкость обольстительно пахла мочой… Дело в том, что на сцену вышли совершенно раздетые манекенщицы, голые как одна, маленькие груди свои с удовольствием демонстрируя и бритые лобки, улыбались, виски морщиня. "Последние модели Ники Визиновой, – заговорил динамик голосом Бойницкой (я видел, как она выдернула у ведущего микрофон и прилипла к металлу скользкими губами). – В этой коллекции молодая художница не превзошла самое себя. Минимум средств и минимум эффекта. Отражение отторгаемого подсознания молодого модельера видим мы в этой коллекции. – Бойницкая рассмеялась нарочито весело. – Глубоко запрятанный талант, который, как нам казалось, имел место, не мог больше терпеть непроницаемую темницу забвения и рвался наружу. Мой Дом помог художнице освободить трепыхающуюся сущность. Каналы нашими усилиями были открыты, но из них вышло только то, что вы видите. Диагноз о таланте был катастрофически неверен. Но, как вы знаете, дорогие господа, путь к совершенству усеян ошибками. Мы на пути к совершенству. Спасибо вам всем! Всем вам спасибо. Теперь попрошу вас пройти в другой зал. Что бы ни случилось, а от банкета мы никогда не отказываемся. Еще раз благодарю вас за то, что вы пришли к нам!"
Не узнавая себя и думая, что она кто-нибудь другая, не та, про которую только что рассказали в громкий микрофон, Ника Визинова, не меняя цвета лица, а поменяв только цвет глаз (из голубых они превратились в зеленые, из зеленых в серые, из серых в вороные, из вороных в каурые, а из каурых обратно же в голубые – я всего этого, правда, не видел, но мне так показалось), ринулась, напряженно тонкими ногами по паркету ступая, вон от подиума, перед собой не глядя, под себя не глядя – в себя глядя. Не пустили ее крепкоспинные – плечом к плечу встали, бесстрастно в глаза Нике Визиновой уставились. Ника развернулась стремительно, глубокие дырки в паркете шпильками пробуравя (от паркетин, я видел, густой белый дым повалил), пошла к кулисам с еще большей, чем раньше, скоростью, цвет глаз меняя (я этого тоже не видел, но знал, что ото так). Задев меня на ходу локтем, попросила тихо: "Помоги мне". Зачем просить ей меня было, не знаю? Оскорбительна ее просьба для меня была, потому как я бы и так ей помог, попросила бы она меня или не попросила бы. Я направился вслед за ней, краешками обоих своих глаз за окружающей обстановкой наблюдая. Я заметил, что Бойницкая не глядела в нашу сторону – с журналистами разговаривала, я отметил также, что нас никто не преследовал и дорогу за кулисы нам никто не преграждал.
Уже одетые манекенщицы молча смотрели на Нику и на меня, когда мы шагали меж них к другой двери. Сочувствия в их глазах я не заметил, но и злорадства тоже в них не было.
Покинув комнату за "языком", мы очутились в полутемном коридоре, где пахло пылью и духами, свернув за угол, попали в другой коридор, где пахло краской и потом, поднявшись по лестнице, на которой пахло крысиным дерьмом и горящими свечами, мы оказались в коридоре следующего этажа, где пахло дорогими сигаретами и разрезанными лимонами. Сделав еще несколько шагов, мы вошли в комнату, на двери которой висела табличка: "Главный художник В. Визинова". В комнате пахло мылом и кофе.
Ника закрыла за собой дверь. Отдышалась, опершись спиной на ту же самую дверь, что только что заперла, закрыв глаза и вздрагивая губами.
Переведя дыхание, сняла платье, оставшись в одних крохотных трусиках, гладкая, чистая, подошла к трельяжу, облокотилась на миниатюрный столик, посмотрелась в зеркало и сказала выдохнув: "Смотри на меня" – "Я смотрю на тебя", – сказал я. Я сунул руки в карманы брюк, оперся плечом на стенку. "Закури, если хочешь", – сказала Ника, разглядывая меня в зеркало. "Я хочу", – сказал я. Я вынул сигареты, закурил. "Что ты чувствуешь, когда смотришь на меня?" – спросила Ника. Я не сдержал усмешки: "Ты прекрасно знаешь ответ" – "А ты все-таки скажи", – попросила Ника. "Хорошо, – кивнул я. – Я скажу. Я чувствую вкус горькой слюны во рту. Я чувствую жар на своем лице. Я чувствую холод в пальцах. Я чувствую, как кончик моего языка неожиданно гладит мои зубы, гладит мои губы. Я чувствую, как ему не терпится. Я чувствую, как с каждым мгновением он насыщается энергией, силой. Я чувствую, как мои губы скучают по другим губам. Я чувствую, как они шевелятся непроизвольно, имитируя поцелуй. Я чувствую, как в ожидании напряжены мои руки, моя грудь, я чувствую, как мелко-мелко и, кроме меня, никому незаметно, дрожат мои соски, готовясь к приему жадных и влажных губ. Я чувствую, как кусочки льда внутри меня касаются моих сосудов, моих мышц, моей кожи. Я чувствую воинственную и грозную готовность моего члена… Я чувствую, что ничего не боюсь, ничего вообще, кроме одного, что что-то помешает мне сейчас заняться с тобой любовью" – "Иди ко мне", – сказала Ника. "Я иду!" – сказал я. И пошел, медленно, на ходу с удовольствием снимая смокинг. "Не снимай", – попросила Ника. "Хорошо", – сказал я и снова натянул смокинг на плечи. Я вплотную приблизился к Нике, Дотронулся до прохладной кожи на ее спине. Ника вздрогнула и закрыла глаза и открыла их тотчас, сказала: "Смотри мне в глаза через зеркало. Я хочу видеть твои глаза. Не закрывай их, пожалуйста". Не сдерживаясь больше, я крепко прижался своими бедрами к ее упругим ягодицам…
И, конечно же, а как могло быть иначе, мать вашу, в тот момент в дверь постучали. Еще и еще. Настойчиво. Ну, понятное дело, нас не могли надолго оставить в покое. Сейчас начнется разборка. "Никогда не надо чего-либо бояться, – проговорил я вслух. – Я всегда помню об этом, Я всегда следую этому. А сейчас ты настолько овладела мной, что я потерял контроль. Я стал бояться, что что-то помешает мне войти в тебя. Так оно и случилось. Какой-то мудак или какая-то мокрощелка помешали мне сделать это. Но тем не менее дверь я не открою и непременно сделаю то, что собирался".
Упорно и неотвратимо подбираясь к ее дышащим ароматным теплом распаренным губам, застенчиво затаившимся между ее тонких и длинных полированных ног, я целовал Нике ее воздушный позвоночник, с упоением облизывал ее бархатные бедра, терся потным лбом о ее шелковые трусики, хрипел, стонал, плакал, смеялся и, главное, не думал, не думал, а значит, не беспокоился, а значит, не тревожился, а значит, не боялся, а значит, был сильным.
Я не слышал, как взломали дверь; треск и грохот, верно, были впечатляющими, но только не для меня.
Я едва почувствовал, как меня чем-то ударили по затылку, а удар, верно, был крайне мощным, потому что я тотчас потерял сознание.
Я не знал, что произошло. Я не мог знать, что произошло, потому что я не хотел знать, что произошло (а что-то наверняка произошло, раз кто-то взломал дверь и ударил меня по затылку).
Но на самом-то деле все, конечно, было не так.
И не там.
Меня окружала другая среда и другие люди. Вместо воздуха была вода. И двигаться в воде было чрезвычайно приятно. И дышать в воде было тоже чрезвычайно приятно. Я пускал пузыри, мягко и медленно махал руками, как воскресающий лебедь, и хохотал от восторга. Неподалеку от меня покачивался невесомо Лев Толстой. Только это был не тот самый Лев Толстой, которого мы привыкли видеть на фотографиях, картинках и видеопленке, а настоящий Лев Толстой. И являл он собой следующее: старичок, маленький, без бороды, с огромными ушами, с тремя-четырьмя волосенками, с круглыми глазенками, часто моргающий, то и дело с завидной регулярностью бьющий себя огромным членом то по одной, то по другой щеке. То по одной, то по другой. В редких между ударами паузах он с ненавистью смотрел на имитирующую игру в лаун-теннис Мерилин Монро. Вторичные половые признаки, как я заметил, у Монро отсутствовали, а на месте первичных я не углядел ничего, кроме лоснящейся кожи. На широких бедрах Мэрилин волнами перекатывался жир, по невыразительному плоскому круглому лицу желтыми блошками прыгали веснушки; а на огромных растоптанных ступнях длинными корявыми змеями извивались пальцы. Мячи Мерилин подавал Лермонтов, тот самый, но другой, стройный, широкоплечий, голубоглазый, усмешливый, со вкусом покуривающий "Житан", несколько дней модно небритый, с парой дуэльных пистолетов за поясом, весь, от начала пяток и до кончиков волос, дышащий сексом и войной.