Голодные прираки - Николай Псурцев 44 стр.


Одевшись, я продолжал: "Потом, правда, столь острое желание секса стало понемногу исчезать. Я получал удовлетворение на другом уровне, наверное, на более высоком, на уровне духа. В какой-то момент я неожиданно ощутил, что во мне открылось множество чудесных и неизведанных доселе миров. Удовольствие от этого было таким сильным, что сама только мысль о сексе казалась грязной, пошлой, приземленной и человеческой, слишком человеческой…" – "Вот видишь, – с воодушевлением сказала Тина, наконец повернувшись в мою сторону. – Вот видишь!" – "Но прошло еще какое-то время, – говорил я, кружа по комнате и оставляя за своими плечами шлейф сигаретного дыма, – и я стал сознавать и чувствовать, что мое удовлетворение окажется далеко не полным, если я не буду ощущать прохладу гладкой кожи, касаться губами твоих пальцев, твоих щек, если я не буду крепко прижимать тебя к себе, если я не буду носить тебя на руках, если я не буду петь тебе колыбельные, баюкать тебя, осыпая частыми поцелуями твое лицо…" – "Молчи, молчи, – морщилась Тина, натягивая колготки, надевая платье, всовывая свои маленькие ножки в туфли на высокой и тонкой шпильке. – Молчи, молчи, молчи… Иначе я расплачусь. Я разревусь. И разбужу весь дом. Весь город. Всю Землю. А может быть, даже и Вселенную. Я расплачусь не от осознания правоты твоих слов и, конечно же, не от жалости к тебе. Я расплачусь от разочарования… Тогда, в этот день, когда мы сидели с тобой в лечебных креслах стоматологической поликлиники в Олсуфьевском переулке нашей столицы, я сказала себе, вот он, тот человек, который мне нужен, вот он – мой человек, с ним моя жизнь станет полной, насыщенной, яркой. И совершенно не потому, что в ней будет много секса, роскоши и развлечений, а потому, что в ней, мне так хотелось, не найдется места для лености, праздности и бесполезности, каждая минута, каждая секунда будет до отказа заполнена энергией, познанием, мыслью, целеустремленностью и восторгом. Удовольствие, получаемое от созидательного труда, от созидательной мысли, гораздо сильнее и гораздо важнее, чем удовольствие, получаемое от секса. Ты был прав минуту назад, говоря об этом. Удовольствие, получаемое от совершенного живописного полотна, от мощной музыкальной композиции, от мастерски написанного романа, да и просто от неожиданно появившейся яркой фразы, мысли гораздо выше, именно выше, чем от сексуальных утех. Конечно! Я была так счастлива, так счастлива!… И вот теперь, теперь ты все хочешь разрушить… Ты хочешь убить меня!"

Я не переставал взволнованно кружить по комнате. И хотя я давно уже затушил сигарету, сизый прозрачный шлейф все еще тянулся за мной. Слова Тины, произнесенные так искренне, так убедительно и так вовремя, мгновенно и без остатка уничтожили возникшую во мне несколько минут назад яростную и именно тем отвратительную похоть. Я остановился наконец и огляделся, не совсем понимая, где мы и что мы тут делаем. Была она, был я, а что вокруг – неясно. И я сказал: "Прости, если можешь, прости. Я пока слаб. Но я стану сильным, поверь. Я стану. Ради тебя…" – "Ради себя", – перебила Тина. "Ради себя! – безвольно повторил я. "Ради созидания, – подсказала Тина. – Ради прогресса" – "Ради созидания, – кивнул я. – Ради прогресса".

На украденной лодке мы катались по ночной Неве, Мы читали Пушкина, Мильтона, Рембо, Лермонтова, Блейка, Тассо, Анненского, Уитмена, Ницше, Северянина, Аполлинера, Йетса, Бодлера, Набокова, Данте, Ариосто, Ростана, Григорьева, Гете, Вернее, читала Тина, а я слушал.

Во главе возмущенных пролетариев я брал штурмом Зимний, а она защищала его – четко, со знанием дела, командуя женским батальоном. (Я победил.)

В Репине, в Доме творчества кинематографистов, она предлагала проходящим сценаристам игру – за три дня написать сценарий на заданную тему. Никто не соглашался.

В Эрмитаже Тина обычным карандашом очень быстро копировала картины Рембрандта, Рубенса, Дюрера. Точность потрясала.

В "Прибалтийской" какой-то тощий американец заплатил ровно тысячу долларов только за то, чтобы поболтать с ней на чистом англо-американском языке, который она знала, как родной, как сказал тощий. Я не участвовал в разговоре, хотя, естественно, все понимал, но Тина тем не менее весь разговор смотрела только на меня, что произвело на тощего американца совершенно ошеломляющее впечатление, и я видел по американским глазам, как он прикидывал, а не добавить ли ей еще премиальных гринов за верность выбранному предмету обожания (но не добавил, сучок).

Мы тогда не знали, что надо с этими зелененькими делать и, выходя из гостиницы, подарили их какому-то пьяному финну. Увидев деньги, финн упал и потерял сознание.

На обратном пути я встал посреди ночи и, воспользовавшись тем, что поезд стоял на какой-то станции и перронные фонари достаточно ярко освещали наше двухместное купе, осторожно снял одеяло с Тины и долго рассматривал ее обнаженное тело и ее лицо, и до физического утомления силился понять, богиня она или просто начитанная и обладающая феноменальной памятью дура.

Не понял. Устал. Вернулся к себе на полку. Уснул мгновенно. Во сне я был женщиной. До утра я занималась любовью с машинистом. Машинист гудел, пыхтел, вместо ног у него визгливо крутились колеса, а из заднего прохода клубами валил пар…

Утром я познакомился с ее мамой. Она встречала Тину на вокзале. "Я думала, вы хуже, – вместо приветствия сказала мама, – заумные, они всегда такие странные и такие некрасивые" – "Повторите", – попросил я. Мама рассмеялась: "Просто я знаю, что Тина любит заумных или богатых духом, как она говорит" – "А каких любите вы?" – спросил я. "Разных, – ответила мама. – Но только красивых". Маму звали Леся, ей было тридцать восемь лет и выглядела она великолепно. Была так же стройна, худа и красива, как Тина, и точно так же, как дочь, носила суперкороткие юбки. После того как я познакомился с мамой Тины, ничто не мешало мне бывать у Тины дома. И я бывал. Мне там нравилось. Ну во-первых, потому что Леся была дамой приятной во всех отношениях. Это так. Красива. Умна. Иронична. А во-вторых, потому что у Леси не было мужа, равно как у Тины не было отца. Он ушел от них лет пять-шесть-семь назад. (Женщины не могли уточнить сколько лет назад ушел от них отец и муж, считали, спорили, плакали, едва не подрались, но так и не вспомнили.)

Мы пили чай. Мы пили виски. Слушали музыку. Играли в лото. Много разговаривали. Стреляли в цель из духового ружья. Играли в прятки и салочки. Вызывали духов. Читали мысли друг друга. Соревновались в изготовлении редких кулинарных блюд. Прыгали с места в длину. Стреляли из рогатки в прохожих. Убирали квартиру. Рисовали друг друга. Пели строевые песни. Разыгрывали по телефону знакомых. Упоительно танцевали. Били на счастье посуду. Переставляли мебель. Произносили по очереди с балкона пламенные революционные речи. Играли в карты. Качались на сделанных мною в дверном проеме качелях. Учили швейцарский, бразильский, кубинский и африканский языки. Писали стихи. Записывали на магнитофон тишину и, замерев, слушали ее затем. Вырезали из картона свои профили. Кидались столовыми ножами в чертежную доску. Почти каждую полночь торжественно встречали новый день…

Так что оказалось вполне естественным, что, после того как Тина уехала на картошку, я зашел проведать заскучавшую Лесю.

Мы немного выпили. Поели. Послушали музыку. Грустно потанцевали. Печально поцеловались. И… яростно занялись любовью. Бог мой, только Ника Визинова может сравниться с Лесей в умении доставлять удовольствие. Я даже, кажется, потерял тогда сознание от восторга. Или мне показалось, что я потерял сознание. Но одно могу сказать точно – какое-то довольно длительное время я отсутствовал в ту ночь на Земле. Не день такое продолжалось и не два. А все то время, что бедная Тина выкапывала картошку из полей Подмосковья. Месяц, мать вашу. Мы с Лесей вроде как обезумели. Вроде как рехнулись. А может быть и вправду сошли с ума. Мне достаточно было услышать по телефону ее голос и я был готов трахать ту самую телефонную трубку, из которой Лесин голос и доносился. В перерывах между грубой и потной любовью мы разговаривали. Разговаривать с Лесей было не так интересно, как с ее дочерью, но истории, которые она рассказывала, рассуждения ее, размышления, ее взгляд на мир, на себя, на меня, на огонь, на воду, на Луну, на Солнце, на Землю и на вечную жизнь были мне милей, ближе и родней, чем упорядоченные, очень грамотные и гармоничные умозаключения ее дочери Тины. Леся, например, искреннее считала, что действительную, настоящую, что ни на есть самую реальную жизнь она проживает во сне. А явь как жизнь она не воспринимала совсем. (И даже любовь со мной являлась для нее приятной счастливой грезой.) А во сне она была принцессой океанов и правила всем находящимся на воде и под водой. С самого того времени, как она помнила себя, ей каждую ночь или день, если она спала днем, снился один и тот же сон с продолжениями. Во сне она воевала, влюблялась, интриговала, казнила и миловала, путешествовала, писала стихи, играла на арфе и лютне, трубила в огромные раковины, держала целую стаю ручных карликовых, размером с кошку, слонов и воспитывала тридцать восемь детей. Подданные почему-то упорно называли ее принцессой, а не королевой. Наверное потому, что принцесса звучит красивей, чем королева, предполагала Леся, а ее народ очень любил все красивое. И я заметил – и вправду так – она не воспринимала явь как жизнь, она воспринимала явь как наказание, – за грехи, совершенные ею в той, королевской жизни…

За день до приезда Тины я решил, что больше никогда не переступлю порог ее и Лесиного дома, и никогда больше не увижу ни ту, ни другую женщину. Я начал думать об этом с того самого времени, как в первый раз, обессиленный, с трудом оторвался от разгоряченной душистой женщины и, закрыв глаза, откинулся на прохладные подушки. Речь в моих рассуждениях не шла о честности, порядочности, подлости или предательстве. В конце концов, ну что тут страшного, ну, переспал с матерью своей подруги, с которой, в свою очередь, между прочим, так ни разу и не позанимался любовью. Нет, не в этом было дело. Просто теперь я уже не смог бы вести с Тиной и Лесей ту веселую и беззаботную жизнь, которую вел до этого. А в другую жизнь я играть с ними не хотел. Вот и все. Все просто.

Я не стал ничего объяснять женщинам. Я сказал только, что начинаю все сначала и что на этом своем новом пути места Для них я не отыскал.

Через два месяца я ушел на войну.

А еще через полгода, уже в самом конце учебы в лагере спецподготовки, после короткого, закончившегося смертельным исходом спарринга с приговоренным к смерти афганцем, отмокая в резиновом американском бассейне, я прочитал письмо, которое мне прислала Тина.

Я не сохранил его. И потому не могу привести его полностью. Но отдельные его фрагменты я почему-то помню до сих пор.

"…Ровно через три месяца, как ты ушел от меня, я встретила одного человека… Тот день был очень хорошим. И для жизни. И для смерти. Спокойным. Тихим. Солнечным. И я была спокойна, тиха и солнечна. Мне никто не был нужен. Я никого не хотела видеть. И после окончания занятий я пошла не к метро "Университет", а к "Ленинским горам"… Я уже давно и долго шла через немноголюдный, практически пустой парк, как услышала за спиной торопливые резкие и твердые одновременно шаги. Я испугалась, но поворачиваться не стала. Не захотела. Более того, я замедлила шаг. Человек догнал меня и, не говоря ни слова, положил мне руку на плечо. Я повернулась. Он был красив. Так же, как и ты. Он был лучше тебя. А может быть, и хуже. Он был. Он сказал: "Здесь и сейчас!" Я ответила, что не понимаю его, хотя, конечно, я все прекрасно понимала. Он сказал: "Уже долго и утомительно я иду за тобой. И с каждым шагом, с каждым сантиметром мое желание катастрофически усиливается. И, если я не сделаю того, чего так страстно хочу, я сойду с ума, я умру. Мне глубоко плевать, хочешь ли ты того же самого или нет. Ты можешь кричать. Ты можешь сопротивляться, но я все равно сделаю то, без чего не смогу дальше жить. Я не боюсь наказания. Я не боюсь тюрьмы. Я боюсь только одного – что никогда не войду в тебя…" Не дожидаясь ответа, он сильно ударил меня кулаком в живот, а затем подножкой сбил меня с ног, поднял меня, очень быстро отнес подальше от дороги, в заросли, положил на землю, лег на меня сам и с самым сладостным криком, который я когда-либо слышала за свою жизнь, впился в мои губы… Он сделал все, что хотел. Это было так чудесно! Именно тогда я поняла, что такое жизнь! Что такое радость! Что такое удовольствие! Что такое счастье!… До самой ночи мы занимались с ним любовью – там же, на влажной траве, на прохладной земле, в редких зарослях не помню каких деревьев. Потом он проводил меня домой. А утром мы встретились вновь. И вновь весь день мы занимались любовью. Только теперь не на голой земле, а в его небольшой и не очень уютной квартире… А потом и следующий день, и следующий… Через месяц я переехала к нему жить. Ты, конечно же, спросишь, кто он? Никто. Технолог на кондитерской фабрике. Малообразован. Зарабатывает мало. Не особенно умен. Не обаятелен. Не любит размышлять. Не умеет рассуждать. Не понимает юмора. Никогда даже не делает попытки острить. И вообще, мне кажется, он не совсем психически здоров. И говорить нам с ним не о чем. Но мы и не разговариваем. Почти никогда. Мы занимаемся любовью… И я люблю его! Люблю по-настоящему, как только может любить человек человека! Я готова отдать за него все! Все, понимаешь? Даже жизнь…"

Я сделал из этого Тининого письма кораблик и какое-то время гонял его по резиновому американскому бассейну, в котором купался, читая Тинино письмо. Но недолго я его гонял, пыхтя и надувая щеки. Не прошло и каких-нибудь несколько минут, как я неожиданно для самого себя и, конечно, для Тининого письма, из которого был сделан мною кораблик, хлопнул ладонью по плывущему по волнам кораблику и утопил его с одного удара. Кораблик, съежившись и сморщившись, пошел под воду, а я захохотал грохочуще, с удовольствием разглядывая, как кораблик тонет, – сморщившись и съежившись. Я хохотал, хохотал, хохотал… Предельно громко. Предельно безумно. Натурально. И совсем не по-человечески. Хохоча, я трясся. И вместе со мной тряслась вода, в которой я купался, а вместе с водой и со мной трясся и американский резиновый бассейн, в котором находилась эта вода. А вместе со всеми нами троими, конечно тряслась и база, на территории которой располагался резиновый американский бассейн, а вместе со всеми нами и та азиатская горная страна, где была выстроена база, а вместе со всеми нами тряслась, без сомнения, и вся планета Земля, на которой когда-то образовалась та самая азиатская горная страна, а вместе со всеми нами тряслась, соответственно, и вся Вселенная, которой наша планета и принадлежала…

Я перестал смеяться только тогда, когда кто-то положил мне сильную руку сверху на голову и резким толчком вдавил меня в воду. Вынырнув, задыхаясь и отплевываясь, я увидел вокруг бассейна множество людей, а непосредственно перед своими глазами грубое и пыльное лицо инструктора по рукопашному бою. "Ну что, сынок, – сказал инструктор, – нормально?" Я кивнул. "Он сегодня в первый раз убил человека, – сказал инструктор собравшимся вокруг меня офицерам. – Первый раз. И голыми руками. Вполне естественная реакция. Привыкнет".

ВОЙНА. СЕМЬ ЛЕТ НАЗАД

Но Нехов еще не умер и был пока живой, и поэтому все равно, хочешь не хочешь, а он должен был произвести какое-либо действие, раз еще не умер. И он произвел. И выбрал при том наиболее легкое действие, выбрал наиболее легкий путь – так ему казалось – он посмотрел в себя. И понял, что выбрал правильно и, более того, выбрал верно и, более того, как оказалось, единственно, потому что самосмотрины, к его удивлению, а потом и удовлетворению, не принесли ему столько мук и страданий, сколько принесли другие действия, а в равной степени и отсутствие этих самых действий, имевших свое место под солнцем до этого момента.

А увидел он в себе следующее:

Череп, мозг, щитовидный хрящ, внутреннюю яремную вену, щитовидную железу, общую сонную артерию, трахею, ключицы, легкие, сердце, грудину, диафрагму, печень, селезенку, желудок, поперечную ободочную кишку, тонкие кишки, нисходящую часть ободочной кишки, тазовую кость, лобковое сочленение, бедренные артерии и вены, мочевой пузырь, слепую кишку, подвздошную кишку, восходящую часть ободочной кишки, желчный пузырь, серповидную связку печени, прямую кишку, ситовидную кишку, червеобразный отросток слепой кишки, брыжейку, двенадцатиперстную кишку, поджелудочную железу, брюшную аорту, общую подвздошную артерию, лопатки, почки, мочеточники, нижнюю полую вену, крестец, почечные артерии и вену, большие ягодичные мышцы, семенные железы, три пещеристых тела члена, кровь.

Внутренности были видны ему четко, ясно, до самых мелких мелочей; в цвете – алый, бурый, красный, бордовый, коричневый, синий, фиолетовый, черный, зеленый, с оттенками и без оных. Внутренности переливались, шевелились, двигались, утопая в горячей влаге, жили, нет, работали, помогая друг другу, спасая друг друга, любя друг друга, не жильцы и не работники друг без друга и без чего-то еще или без кого-то еще, которого Нехов не увидел в себе, но знал, что он, она, оно есть, как и другие люди знают и знали и будут знать, знать, но не видеть, где он, она, оно? Ну? Где? Где, мать твою! Где, сука?

Сколько времени прошло, неизвестно. Но после того, как оно прошло, все, что Нехов четко и ясно видел в отдельности друг от друга (яремную вену, червеобразный отросток слепой кишки, трепещеристый член…),.все слилось теперь в его сознании в одно нецветное целое – в пустоту. Не было ни печени, ни мыслей, ни прямой кишки, ни эмоций – не было ничего, ничего. И он уже не заставлял себя совершать какое-то действие – это произошло само собой, он стал искать – "его" или "ее", сейчас без пристрастия, спокойно и не думая о результате, наплевав на него, густо и обильно. Трудился тщательно. Сначала обшарил себя, используя волевые импульсы, – пустота. Затем стал прислушиваться к себе, попытался определить, куда и как потянет сознание: привычно логично с помощью ассоциативной цепочки в одном направлении или скачками в разные стороны, но бесполезно, все будто застыло внутри – ни цепочек, ни скачков, только тепло и тишина и отсутствие, и тепло, и тишина, и тепло, и тишина, и тепло, и тишина, Нехов вздрогнул – кто-то укусил его в солнечное сплетение, не больно, но неожиданно будто ледяными зубами, выстудив вмиг какую-то часть пустоты. Нехов тотчас мысленно спустился к сплетению и увидел, что это он сам кусает себя. Он – шестилетний, в первый раз подумавший о смерти и испугавшийся этой мысли до холода в зубах. Еще укус. Нехов съежился. Это он семилетний, заставший своих родителей в момент совокупления. Еще укус. Нехов вскрикнул. Это он восьмилетний, впервые кончивший ночью ("Кто там?" "Поллюция!"), в мокрых трусиках, съеженный под теплым одеялом, дрожащий от страха, от наслаждения, от страха наслаждения, клявшийся скороговоркой без остановки, чуть не плача, что никогда себе такого больше не позволит, никогда, будет следить за собой, не засыпать, не спать, не просыпаться, следить… никогда…

И опять укус. Студеные зубы отбирают тепло.

Назад Дальше