Голодные прираки - Николай Псурцев 46 стр.


Один глаз у бармена еще светился бенгальским огнем, а второй уже потух, потемнел, запах изоляции испуская горелой, а когда и второй перестал искрить, погрустнел бармен, опечалился, стал свой стакан в жестких пальцах нервно теребить, то и дело поверх головы Нехова в зал поглядывать, ответа ища, как же быть, как быть, запретить себе себя любить, ведь не мог он это сделать, ведь не мог.

– Я жду, – с доброй улыбочкой сообщил Нехов, зло усмехаясь. – И дождусь. Ибо сказано, все придет к тому, кто ждет, – зло усмехаясь. – Жду, жду, жду, жду, – громче, – жду, жду, жду, жду, жду, жду, – и еще громче, – жду, жду, жду, жду, жду, жду! – закричал остервенело: – Жду! Жду! Жду! Жду! – не обращал внимания на тишину, тесно прижавшую его к стойке. – Ждууууууууу!

Забегал бармен, спотыкаясь, вдоль светящейся винной витрины, тонким смуглым носом вздрагивая, зазвенел рюмками точь-в-точь такого размера, как Нехов показывал, на гладкой стойке их расставляя в стройные ряды, как игрушечных солдатиков перед игрушечным боем. Разлил по рюмкам виски. И по рюмкам и по стойке, и по штанам своим белым, по тапочкам легким, матерчатым, и по полу дощатому, и по самому донышку своего стакана.

– Плюнь, – сказал, не отдышавшись, Нехову, стакан протягивая, заискивающе, задыхаясь, согнувшись, безрадостный.

Нехов выпил рюмку, выпил две, закружилось в голове, как обычно, впрочем, ничего нового, выдохнул сладко, улыбался сахарно.

– Ну плюнь, плюнь!… – молил бармен, держа перед Неховым свой стакан, морщился, постанывал, корчился, повизгивал, ежился, как наркот между дозами. – Пощади, ну что тебе стоит! Возлюби ближнего своего! Не убий! Не укради! Не прелюбодействуй! Плюй, когда тебя просят!…

– Где Сахид? – спросил Нехов, прилаживая к губам третью рюмочку.

– Кто? – отшатнулся бармен. – Что? – отшатнулся бармен. – Когда? – отшатнулся бармен. – Зачем? – отшатнулся бармен, ударился спиной тощей о витрину, посыпались бутылки на пол, покатились по доскам поверженными кеглями. – Не знаю такого! – вымолвил бармен, когда сообразил, что дальше отшатываться некуда.

– Ааааах! – развеселился Нехов и выглотнул третью рюмочку.

– Плюнь? – кинулись к нему бармен и его стакан. – Плюнь, – затосковал, брови раскачивая.

– Сахид, – предложил Нехов.

– Плюнь, – умирал бармен.

– Сахид, – торговался Нехов.

– Плюнь.

– Сахид.

– Плюнь.

– Сахид.

– Плюнь.

– Сахид.

– Плюнь.

– Сахид.

– А плюнешь?

– А то!

– Дверь в конце стойки, – медленно, с сопротивлением, совсем не шевеля губами, зашептал бармен. – Лестница. Второй этаж… О Аллах, я убиваю себя…

– Ага, – сказал Нехов. – Ага, – и двинулся, не торопясь, вдоль стойки, по полированной поверхности ее костяшками пальцев постукивая, краем одного глаза зал контролируя, а краем другого – возмущенного бармена.

– Ты обманул меня, – шипел ему вслед бармен. – Ты умрешь, клянусь Аллахом, умрешь!

– Ага, – приговаривал Нехов, к указанной дверке приближаясь. – Ага…

Тишина заложила одно ухо и подбиралась к другому. Но еще немного, еще чуть-чуть, последний шаг – он трудный самый, а я в Россию, домой хочу, я так давно не видел маму, не видел маму. Прикоснулся к ручке кончиками пальцев, погладил ее, возбуждаясь, расстреливаемый со спины взглядами, возбуждаясь, ладонью по ручке провел – тверже, а языком по губам мягче – вот сейчас, сейчас, не спеши, сейчас, вот, вот… Рванул кто-то дверь с той стороны, силу немалую приложив, распахнул до самого что ни на есть конца ее – настежь, и, сделав шаг – кто-то – на пороге ее появился – лысый, маленький, безбровый, безгубый, безресничный, с одним ухом, – но с двумя глазами – и, кажется, с языком – язык мелькал черно в раскрытом рту меж коротких зубов, – в толстом несвежем халате и с "Калашниковым" в пальцеватых и ногтистых руках.

– Ты хочешь трахаться, – констатировал маленький, глядя Нехову точно в глаза, в один и в другой по очереди с полсекундной задержкой, засмеялся кочковато. – Вернее хотел, теперь не хочешь. Решаешь, Сахид я или не Сахид…

Нехов усмехнулся коротко, повернул голову назад, медленно зал оглядел, низкий потолок осмотрел внимательно, морщась от тусклых ламп, как от солнца, одновременно едва заметно на ногах покачиваясь, к веселой игре готовясь.

– А сейчас хочешь ногой мне в лоб долбануть, – хихикал маленький. И вслед его словам за его спиной еще один нерусский появился, из темноты задверной вышагнул, высокий – повыше маленького и повыше Нехова, – мордатый, усатый, в зеленой чалме, в черной рубахе до колен, с длинноствольным пулеметом Калашникова в руках, перекидывал пулемет с одной руки на другую, легко, как детский сачок для ловли бабочек и других крылатых насекомых, и напевал вполголоса славную песенку о славных батырах из далекого горного селения Ахохэ. – А сейчас вот уже не хочешь мне ногой по лбу долбануть, – веселился маленький, – не хочешь, не хочешь!…

Нехов попристальней посмотрел на маленького, в глаза ему посмотрел, за глаза, в рот, в зубы, за язык, за второй язык – в мозг. Ни хрена там не увидел. А лысый-безволосый смеялся, смеялся, говорил, смеясь:

– Жалеешь, что не через черный ход пошел? А он закрыт. На ключ. Открыл бы, думаешь? Думаешь, что открыл бы? Не такие замки вскрывал и набор отмычек шведских у тебя в машине есть, – и смеялся, смеялся.

Нехов тряхнул головой и, не стесняясь недоумения на своем лице, и в голосе, и в вопросе, спросил:

– На каком языке читаешь? Я же на русском думаю?

– А мысли языка не имеют, – ухмыльнулся маленький. – И слов не имеют и знаков препинания. Поэтому мне плевать, на каком языке ты думаешь. На каком бы ни думал, ты – мой!

– Ага, – сказал Нехов, покачал головой понимающе. – Вот так значит. Ага.

– Сахида хочешь видеть, – сказал маленький, перестав улыбаться, а тем более ухмыляться, на серьезный лад настраиваясь, на деловой, мужской, – Надеешься, он тебя на убийцу твоего полковника выведет. Хорошо. Подними руки, я твои пушки выну. Подними.

Нехов покорно дал себя обыскать, стараясь не думать ни о чем, кроме того, что его обыскивают и как обыскивают, и что отбирают, и надолго ли. Хмыкнув, решил, что ненадолго. И в тот же миг маленький поднял голову и посмотрел Нехову в глаза – ив правый, и в левый, изучающе, но ничего не сказал, лишь запоздало настороженность во взгляде подавив. И с тобой можно сладить, лысый телепат, главное – захотеть. Нехов хотел.

– Иди, – маленький толкнул его к двери. Нехов подчинился, сделал шаг. На пороге остановился, услышав за спиной обреченный вой бармена:

– Он не за… не плюююююююуууууул!…

Нехов обернулся, встретился взглядом с маленьким, с ленивой полуулыбкой секунду, другую, третью, четвертую, пятую смотрел ему в глаза. Маленький все понял:

– Иди, – повторил. К бармену не повернулся. – Он уже труп.

И Нехов следующий шаг сделал – за дверь уже, – усатому-мордастому навстречу, который выше Нехова вырос когда-то и вширь поболее его раздался когда-то. Без распростертых объятий он Нехова встречал и без простертых тоже, то есть без объятий вовсе. И его можно было понять: хоть Нехов и привлекательный мужчина был, мордатый все же больше любил детей. Но, кроме него, об этом знали только двое, и обоих уже не было в живых. Печальная история.

И снова Нехову пришлось остановиться. По залу опять возглас прокатился: "Эй!" Нехов повернул голову назад. Посреди зала стоял бородатый официант – он все крутился возле Нехова, юркий, когда тот беседовал с барменом – и показывая на Нехова пальцем, гремел:

– Он не заплатил по счету! Не заплатил по счету! Он! – и смеялся толсто и бородато: – Хахахахахахахаха-хахахахахаха.

– Заплатить? – спросил Нехов маленького.

– Бессмысленно, – пожал тот плечами и посмотрел на часы. – Через сорок две минуты его уже не будет в живых.

Дверь за ними закрылась, и тотчас возле нее оказались бармен и официант, скребли ее ногтями, стонали плаксиво:

– Он не плюнул… Он не заплатил… Он не плюнул… Он не заплатил…

Горячась и страдая, страдая и горячась, не заметили, как руки друг другу стали царапать, а потом не заметили, как царапанье в ломанье перешло, а ломанье рук соответственно в ломанье шей, ребер, ног и всего прочего, что может сломаться в замечательном человеческом организме. Но все остальные заметили и сонно, и без интереса наблюдали, как бармен ломает официанта, а официант ломает бармена, мертвые оба давно, – еще до рождения, – но не успокоенные и тем достойные уважения, а может быть, и подражания…

Нехов и маленький поднимались по крутой лестнице на второй этаж.

– Сказать тебе, о чем ты сейчас думаешь? – спросил маленький.

– Ну? – усмехнулся Нехов.

– Ты думаешь ударить меня сейчас ногой в лоб, как в прошлый раз… – Он не договорил. С разворота, опершись руками о перила, Нехов двинул его пяткой в висок. Маленький покатился по ступеням, вскрикивая болезненно:

– А теперь хочешь Ахмета через себя перевалить и ко мне его бросить.

Именно это Нехов и сделал благополучно. Он подсел под медленно поворачивающегося Ахмета, одной рукой схватил его за ногу, а другой рукой за плечо его уцепился и перекинул Ахмета через себя. Загрохотал рослый и плечистый Ахмет по лестнице, скатился вниз, на маленького завалился. Напевал, пытаясь подняться, героическую песенку про отважных женщин, которые отказались стирать белье оккупантам. Нехов спустился в коридор и, не суетясь и не дергаясь, саданул пытающегося подняться Ахмета ногой по ребрам, потом по носу, потом по уху, вынул пулемет из его рук, повернулся, склонился над маленьким:

– Ты отличный телепат, – сказал Нехов маленькому. – Ты исключительно верно прочитал все, что я хотел сделать. Блистательная работа. Жаль, что я не знал тебя раньше. Вместе мы могли бы многое сделать…

– Еще не поздно, – улыбаясь безгубо, просяще, предложил маленький.

– Поздно, – вздохнул Нехов, вынимая из-под халата маленький свой зверобойный револьвер и свой же "мини-узи". – Поздно, – отжал курок, резким движением перевернул маленького на спину и выстрелил тотчас ему в затылок. Маленький дернулся один раз и все. – Прости, – сказал Нехов, вставая. – Я не мог оставить тебя в живых, и ты сам понимаешь, почему.

– Понимаю, – скользя зубами по дощатому полу, согласился маленький.

– Ты умный. Был. – Нехов перевел взгляд на Ахмета, с размаху шарахнул его еще раз ногой по голове – для верности, повесил на одно плечо пулемет Ахмета, а на другое – автомат маленького и ступил на первую ступеньку лестницы, а потом и на вторую, и на третью, и на четвертую, и на пятую, и на шестую, и на седьмую, и на восьмую, и на девятую, и на десятую, и на одиннадцатую, и на двенадцатую, и на тринадцатую, и на четырнадцатую, и на пятнадцатую, и на шестнадцатую, наконец и лестница кончилась и начался воздух второго этажа, более верхний и более, свежий. Верхний, понятно почему, а свежий потому, что воздух по помещению циркулирует так: повыше свежий, а пониже порченный. Нехов полной грудью вдохнул нового воздуха и по вкусу его почувствовал, что недалек от истины, той самой, которая нужна ему была в данный конкретный и никакой другой момент. Истина звала его. И была настойчива. Потому что хотела иметь дело только с ним. Она любила таких, как он. И всякий раз радовалась, когда встречала такого, как он. Потому что их мало таких, как он. Она могла бы пересчитать их по пальцам, таких, как он, если бы у нее были пальцы и она умела считать. И он шел на зов, не сопротивляясь, – радуясь, возбуждением возбуждаясь, предощущением наслаждения наполняясь, силу свою силясь осилить, что вперед его несла, гнала, ОБУРЕВАЕМЫЙ.

Не удивился, что какое-то время уже идет по белому мрамору, полированному, зеркальному, чистому. В мраморе отражались черный потолок, красные стены, сочно желтые светильники под потолком и он сам, Нехов, перспективно уменьшающийся от ног к голове. Тяжелая дубовая дверь подалась легко и открылась неслышно, и Нехов шагнул за порог и перелетел порог невесомо, веса не ощущая, оказываясь, приземляясь в огромном мраморном зале, прохладно-голубым светом освещенном, с белыми статуями кого-то вдоль гладких непыльных стен, с тяжелым и черным столом в конце зала, и с кем-то сидящим за этим столом, неразличимым ясно еще с того места, где Нехов уже оказался, уже приземлившись в прохладно-голубом немалом зале, перелетев порог. Шел на зов, не мня, не сомневаясь, глаза в сидящего за столом перил, с каждым стремительным шагом все больше подробностей в сидящем отмечал – пухлощекость, например, полногубость, большеухость, очкастость, бритость, мягкоплечесть, просторно-полотнянокостюмность и летне-белопанамистость. Наличие этих подробностей придавали – в глазах Нехова – сидящему вид существа наидобрейшего, славнейшего и бесповоротно и окончательно безобиднейшего. Существо работало, не замечая спешащего к нему Нехова, что-то писало ручкой по бумаге, скоро, самозабвенно высунув язык в зал, Сглатывая звучно, себя не жалея. За спиной его на стене умело освещенные с пола маленькими прожекторами томились портреты Гитлера и Сталина, перечеркнутые крест-накрест жирными черными полосами, краской вниз стекшими, тонкими, быстро загустевшими и потому короткими, в полпальца длиной, в треть, четверть, не менее, а то и более. А над портретами – двумя – еще висел транспарант со словами – черным по белому – на местном языке соответственно: "Добрые люди всех стран, соединяйтесь!"

И вот случилось то, что должно было случиться. Он предстал перед столом, как лист перед травой, готовый и к самому прекрасному, и к самому ужасному – в равной степени, – надеясь или от того, или от другого получить одно и то же подтверждение – что живешь.

– Я хочу пригласить тебя на танец, Сахид, – с усмешливой вкрадчивостью проговорил Нехов. – На медленный танец любви.

Сидящий вздрогнул от звука псковского голоса, положил ручку на лист бумаги, на котором писал, потер пальцы, уставшие, и только тогда медленно поднял голову, большими беззащитными глазами на Нехова взглянув, посмотрев, уставившись,

– Как ты попал сюда, брат мой? – спросил ласково, с легким беспокойством Нехову за спину заглядывая.

– Добрые люди указали мне путь сюда, помогли добраться, рассказали, кто ты и как тебя зовут, – ухмыльнувшись коротко, скромно объяснил Нехов,

– Вот как… – Сахид приспустил очки, потер пальцами переносицу, ватные весомые щеки морща, подвинул очки снова к глазам, заметил тактично: – Значит, ты тоже добрый человек?

– Ты не найдешь такого, кто бы сомневался в этом, – гордо ответил Нехов. – Весь свет обойдешь, не найдешь!

– Хорошо, – покачал головой Сахид. – Очень хорошо. Ты, верно, знаешь, что на нас, добрых людях, держится мир. Знаешь, что мы, добрые люди, основное богатство этой грязной планеты. Знаешь, что мы, добрые люди, любим всех-всех, без исключения, И своей любовью заполняем людские души и делаем обладателей их счастливыми. Знаешь, что наша цель – счастливое человечество. Знаешь?

– Знаю, – сказал Нехов. – И именно поэтому пришел пригласить тебя на медленный танец любви. – Он протянул Сахиду руку, щелкнул каблуками, головой тряхнул четко.

– А знаешь, что они, – Сахид указал себе за спину, на перечеркнутые портреты Гитлера и Сталина, – были невеждами. Они не смогли додуматься до одной предельно простой вещи. Они не поняли, что нового человека, нравственно и морально чистого, преданного патриота своей страны, не создашь путем жестокости, насилия и подавления воли. Что этого можно добиться только с помощью добра и любви. С обласканным человеком можно делать все, что угодно. С любым. Даже с самым отъявленным негодяем и преступником. Одаренный тобой добром и любовью, он пойдет за тебя даже на смерть – безбоязненно и гордо. Знаешь?!

– Знаю, – сказал Нехов. – И именно поэтому я пришел пригласить тебя на медленный танец любви. – Он вновь протягивал к Сахиду руку.

– А-а! – махнул пальцами Сахид. – Я не танцую. Тем более без музыки.

– Я смею настаивать, – с легкой угрозой проговорил Нехов и улыбнулся. Добавил с добром и любовью. – Мой дорогой. Я уверен, ты прекрасно танцуешь. Ты танцуешь лучше всех. Даже, наверное, лучше меня. Хотя это и исключено. Прошу. – И щелкнул каблуками, головой тряхнув.

– Ну хорошо, – наконец согласился Сахид. – Только сменю очки. В этих я пишу. Они для работы. Для танцев у меня другие. Выдвинул ящик стола, сунул туда руку…

Но вынуть не успел. Нехов стремительно навалился на широкий стол и двумя руками задвинул ящик, больно зажав им пальцы Сахида. В ящике стола, разумеется, лежали не очки, а лежал, разумеется, натурально, револьвер, поменьше размером и калибром, правда, чем у Нехова, но тоже неприятный для доброго человека.

– Любимый, – обратился Нехов к Сахиду, не выпуская его руку из своих рук. – Ты, верно, напутал. Это совсем не очки. Это что-то другое. К танцу, который мы сейчас с тобой станцуем, отношения не имеющее. Так?

– Да, да, – засмущался Сахид, краснея, бордовея. – Я перепутал, конечно, я перепутал.

– Я понимаю, – нежно улыбался Нехов. – С кем не бывает, – подумал, добавил: – Со мной. Я никогда ничего не путаю. – И торжественно кладя одну руку Сахида себе на плечо, подхватывая его за талию и не выпуская из левой своей руки его правую руку, – провозгласил: – Итак, медленный танец любви!

Обнялись они вдвоем – тесно, Заволновались оба вместе – в вальсе, Расцеловали сами себя – в лица,

Горячей слюной истекая,

Теплым потом себя омывая,

Ля-ля-ля, ля-ля-ля, ля-ля-ля,

ДОБРЫЕ!

Под шуршанье одежд, как под музыку гения, томно плавились души двух так непохожих.друг на друга людей, Они, люди, дышали друг в друга, и стонами впивались друг в друга. Они мешали свои запахи и слезами паяли свои глаза – твердо – свинцово – титаново, хоп, хоп. Они парили колено к колену, живот к животу, сердце к сердцу. Бьются сердца как одно бум-бум, бум-бум……А у Нехова сильней – бум-бум, а у Нехова покруче – бум-бум. Трещат ребра у Сахида, хрум-хрум, но он терпит, он же ЛЮБИТ, бум-бум, хрум-хрум, бум-бум… Вот как сложно и как просто. Не валяй дурака и не свален сам будешь, как говорил кто-то, кого они не знали и знать не могли, потому что так говорил я. Жизнеспособность сопротивленца всегда выше была, казалось, чем жизнеспособность захватчика, казалось. А оказалось, не так. Исключение. Из правил. Мы устанавливаем свои. Правила. Мы – это Нехов и немногочисленные другие, которые жили и умерли и, наверное, еще родятся, но пока еще не родились, пока только Нехов на этой Земле правит собой, ПРАВИТ СОБОЙ, ХОЧЕТ ПРАВИТЬ СОБОЙ. И НЕ ЗНАЕТ, ПРАВИЛ ЛИ ОН СОБОЙ. Он ни черта не знает на самом деле, ни черта, и меньше всего он знает о том ублюдке, который замочил полковника Сухомятова. Плевать, собственно, на Сухомятова. Нехов уже забыл о Сухомятове. Но узнать, кто его убил, надо. Трудно сказать, зачем. И Нехов не знает, зачем, но знает, что надо. Хоть что-то он знает, хоть что-то. Хрустят сахидовские ребра под ударами любвеобильного сердца.

Назад Дальше