Андрей водил меня по ресторанам, по престижным театральным и кинопремьерам. Приглашал и к себе домой. Но ни разу не дотронулся до меня, ни разу. Но я, правда, тогда и сама-то не очень хотела, чтобы он дотрагивался до меня. Понемногу стала догадываться, кто он. Преступник. Организатор. Крестный отец. Дон. Или как там еще можно было назвать его. Из молодых да ранних. Ему было всего тридцать три. Я совсем не хочу его оправдывать. Но все же есть одно "но"… Или два, или три, или бессчетное количество "но". Они есть. Я не могу сказать, что он был по этой жизни отрицательным персонажем. Хотя он и совершал преступления. Он был положительным персонажем. Потому что в своей области он добился предела возможного. Он был богат. Он был уважаем. Он был известен, как кинозвезда. О нем не писали газеты. Но фамилию его знали все. Он был таким, каким был. Он не мог быть другим. И осуждать его нельзя. Это одно "но". А есть и другое. Он не воровал у государства. Он не грабил честных граждан. Первоначальный капитал он сколотил на разбоях. Он сам ходил на разбои. С оружием. Без маски. Он обирал директоров ресторанов, гостиниц, магазинов. Только их и только их. Он создал потом подпольный цех по производству так необходимой для ткацких станков мягкой пружины – ее не делали у нас в стране, покупали за валюту за рубежом. И люди были ему благодарны. Под Москвой он построил на свои деньги детский дом. Это был самый богатый дом во всем Союзе…Нет, Воротов был положительным персонажем… Однажды у него на даче я услышала крики в его кабинете. Я подошла ближе. В приоткрытую дверь я увидела, как он убивает человека. Он бил его по голове хрустальной вазой. Он почувствовал, что кто-то смотрит на него. Обернулся и увидел меня. Лицо его было спокойно и доброжелательно. Он сказал, кивая на труп: "Этот парень был плохим". И я поняла тогда, что если он не возьмет меня сейчас, я умру. Я впервые в жизни захотела мужчину. Так остро, так истово, так страстно, что сама испугалась этого ощущения. Будто во сне, дрожа и тяжело дыша, как те мальчишки-десятиклассники, что раздевали меня на школьном чердаке, я подошла к Андрею и впилась в его губы. Он вошел в меня здесь же, в кабинете, на полу, рядом с истекающим кровью трупом. Я тогда впервые узнала, какое счастье быть женщиной. – Ника потушила сигарету в пепельнице, в упор посмотрела на меня, сказала: – Ты очень похож на него. И внешне… И вообще. Ты такой же. Ты опасный. Я поняла это с первого взгляда…" – "Возможно, – я рассмеялся. – Возможно. Но только между нами все же великое различие. Я – не преступник" – "Но ты же убивал?" – Ника посмотрела мне в глаза. "Я убивал на войне, – продолжая улыбаться, сказал я. – А это не преступление" – "Ты убивал и после войны". Я пожал плечами. "Только в порядке самообороны", – уточнил я. "Но убивал", – настаивала Ника. Я промолчал. Взял сигарету из пачки со стола, закурил. "Убивал, – протянула знающе Ника, не отводя от меня взгляда. – И не только для того, чтобы защитить свою жизнь. Вернее, не столько для того, а сколько затем, чтобы почувствовать себя сильным, всемогущим и свободным. Так?" Я продолжал молчать. Курил. И с удовольствием разглядывал возбужденную Нику Визинову. "Ведь ты лее из тех, кто считает себя отличным от всех. Кто хочет от жизни больше, чем другие. Кто уверен, что нет ни жизни, ни смерти, а есть только игра в жизнь и смерть. Так?" Я снова пожал плечами. "Может быть, да, – сказал я. – А может быть, и нет" – "Да, да, да, да, да!" – Ника несколько раз ударила ладонью по кухонному столу. "Я был бы счастлив, – заметил я, – если бы все было так просто" – "Аааа, – покачала головой Ника. – Ты ищешь. Ты в поиске. Понятно. Ну, теперь я уже не сомневаюсь, что это ты" – "Что я? – Я почувствовал, как невольно сузились мои глаза, когда я смотрел на Нику. – Что – я?" Ника усмехнулась: "Ты хороший актер, Нехов. Но мой мальчик вообще-то опознал тебя…" Она еще не успела закончить фразу, как я уже перегнулся через стол, ухватил Нику за волосы, с силой потянул ее голову на себя и прижал к столу ее лицо, "Если ты, сука, еще хоть раз скажешь мне-то, что сказала сейчас, – – мокро прошептал я женщине в самое ухо, – я сверну шею твоему мальцу! – Я резко, так же, как и схватил Нику, отпустил се и добавил уже мягче: – И тебе тоже…" – "Боже, – не открывая глаз и встряхнув несколько раз головой, выдохнула Ника, – как я люблю тебя, Нехов! Я хочу тебя! Сейчас. Здесь. Пожалуйста, Нехов! Пожалуйста!" – "Не сейчас, – вставая, сказал я. – Потому что сейчас я уеду. И не здесь, потому что здесь ребенок". Я был суров и непреклонен. Театрально, понарошку, совсем не взаправдашне. Мне более, чем ей, верно, хотелось снять с себя одежду и прижаться к ней, гладкой и душистой, теплой и горячей. Забыть всех и обо всем, и о себе в том числе, и качаться восторженно на волнах удовольствия, сконцентрировавшись только на одном – на оргазме, в котором, как сказал великий Генри Миллер, сосредоточен весь мир. Но был мальчик Павел и был дядя Рома. Первого мне не хотелось видеть, второго мне не терпелось видеть. Я пошел к двери, говоря на ходу: "Я приду сегодня вечером. Я буду с тобой. А ты позвони кому-нибудь, у кого можно выяснить хоть что-то о намерениях Бойницкой. И я, если смогу, сегодня тоже что-нибудь узнаю…" – "Хорошо, – сказала Ника мне в спину, – я попробую узнать. Попробую. А приходить тебе сегодня сюда не надо. Тетя Алина ведь тоже ночует здесь. Это же ее квартира" – "Да, да,. – кивнул я. – Я совсем забыл. Хорошо. Тебе надо менять место. Я постараюсь что-нибудь найти" – "У мужа есть дача в Михино, – сказала Ника. – Вот о ней точно не знает никто. Ни мои родственники, ни мои подруги. Я сама-то была там раза два. Муж не любит, когда кто-то бывает на даче. Он отдыхает там, и только один. Ну а сейчас, так как его не будет еще месяца два, я могу…" – "Да, – согласился я. – Ты можешь. Прекрасная идея. Я позвоню, вечером. – Я поцеловал Нику и открыл входную дверь. – Да кстати, – остановился я на пороге. – А чем кончились ваши отношения с Боротовым?" – "Его расстреляли", – ответила Ника. "Я так и думал", – сказал я и захлопнул за собой дверь.
Мне жалко было уезжать из Ясенева, где синее небо, желтое солнце и сонные жители. Я, конечно, не заплакал по этому поводу, но что-то похожее на резь в глазах я все же почувствовал. Я невесело усмехнулся, садясь в машину, подумав, что, безусловно, мне хотелось покоя, настоящего и полного. Но я и понимал одновременно, что не смог бы долго находиться в состоянии покоя, так как посчитал бы подобное состояние бездарной потерей и без того крайне малого времени, отведенного на жизнь. Подъезжая к Беляеву, я возразил себе, Я спросил себя, а что я подразумеваю под словом "покой"? Покой, как ни крути, а по-всякому выходит, откуда ни глянь, даже из-под себя или, возможно, даже и сверху, почти с того места, что и Господь, делай, не делай, что ни говори, а покой – это не лежание на диване с грязными (либо с чистыми – не имеет значения) ногами и не бездумное глядение в потрескавшийся и уже обсыпающийся (или в свежевыкрашенный – не суть важно) потолок, а покой это такое состояние – внутреннее, исключительно внутреннее, – при котором тебя не волнует результат твоей деятельности. Только и всего. Вот именно такого бы покоя мне хотелось бы, сказал я себе. И тот час спросил себя же, а как мне такого покоя достичь? Я пожал плечами, в который раз уже за сегодняшний день, и свернул на Ленинский проспект. Я не знаю, как того состояния достичь. Я не знаю даже, что нужно сделать для того, чтобы это узнать. Мать мою, я ни хрена не знаю! И ни о чем. И ни о ком. Ни о мире. Ни о себе… Что-то скверное со мной происходит…
Я люблю тебя, Ника Визинова!
Старый дом в старом районе ни в какое сравнение не идет с относительно новым домом в относительно новом районе. Старый дом, в старом московском районе, конечно же, более красив, конечно же, более притягателен и, конечно же, более близок для любого коренного москвича. Увидев такой дом на Малой Бронной, я, разумеется, спел, не выходя из автомобиля, несколько классических песенок о Москве, не забыл, естественно, и о Сережке с Малой Бронной, и только после этого, воодушевившись, взбодрившись, заметив себе, что не все потеряно, и еще заметив (но не поверив, правда), что я сам хозяин своей судьбы, я оставил автомобиль и деловым шагом направился к подъезду того самого старого дома, который так скоро разбудил во мне редкое для меня желание что-нибудь спеть, и тем более допеть до конца (и это при отсутствии музыкального слуха и памяти на песенные тексты, ха, ха).
Рома открыл мне дверь и сказал: "Я ожидал, что ты будешь выглядеть гораздо лучше. Я ошибся. Но это непричина для того, чтобы не пускать тебя в дом. Скорее, наоборот. В России всегда любили сирых и убогих" – "Сними очки, – сказал я, переступая порол. – Я по-прежнему красив и обаятелен". Рома очки не снял (хотя в прихожей стоял полумрак, а очки у Ромы были темные – Рей Бен-родной). Рома только сказал недовольно: "Говори тише" – "Почему?" – спросил я, снимая куртку и вешая ее на деревянную резную вешалку, полированную, но потрескавшуюся, старую, верно, ручной работы, не отечественную, иностранную, хорошую вешалку. (Я погладил ее, оценил, покачав головой, высоко.) "Потому что, – сказал Рома, – у меня очень чувствительные уши" – "Тогда сними слуховой аппарат", – сказал я. Но Рома не вынул из уха слуховой аппарат, а, наоборот, поглубже впихнул его в ухо – в то самое, из которого торчал слуховой аппарат, не в другое.
По квартире гуляло журчание сливного бачка. Звук расслаблял и настраивал на лирический лад, хотелось говорить о любви, революции, не напрасно принесенных жертвах, телеграфе, вокзале и. сигнальном выстреле с маленького корабля. Я слышал уже скрип сапог, звон волочащегося по деревянному полу палаша на колесиках, смущенное покашливание, шуршание поглаживаемых шершавым пальцем шелковистых усов и беззлобный вскрик: "Гыть, вашу мать, басурманы!…" За окном кто-то что-то ковал. И жар из поддувала долетал до окон, раскалял их, ложился горячим компрессом на кожу лица и на другие открытые части тела, возбуждал, заставлял двигаться и искать счастья на чужой сторонке. Я был весел, как никогда. Я даже прошелся вприсядку по просторной комнате от полноты чувств, подбадривая себя матерными вскриками и подробным перечислением собственных достоинств. "Тебе не холодно?" – спросил я Рому, отдышавшись после удачного танца. Рома, заложив руки за спину, быстро шагал по комнате мимо меня туда-сюда, потел, но плаща, черного, длинного, плотного, застегнутого наглухо до самого горла, не снимал. Говорил только печально: "Есть многое на свете, друг Горацио, есть многое, есть многое. – А потом добавил, остановившись: – Надо выпить".
Мы выпили. На кухне. Из братовых стаканов. За братовым столом, сидя на братовых табуретках, возле братова буфета. Я сделал глоток привычного виски. И тотчас почувствовал себя в джунглях. И мне стало хорошо. Я выпил еще и понял, что. я могу долго чувствовать себя в джунглях. Во-первых, потому что у меня прекрасное воображение, а во-вторых, потому что вся мебель братова была любовно выкрашена в цвета военного маскировочного халата. Усилием своей немалой воли я остановил поток атакующих меня (умело и агрессивно) воспоминаний и фантазий, касающихся, кстати, не только джунглей, но и гор, и плоскогорий, и равнин и холмов, и сказал Роме, внимательно слушающему в тот момент свой слуховой аппарат: "Через час, через два, они пробьют и эту квартиру. Так что я у тебя недолгий гость", "Не ори!" – сказал Рома. Я закурил и подумал, что неплохо было бы надеть милицейскую форму генеральскую, прийти на Петровку, подняться на третий этаж, где располагается большинство кабинетов МУРа, и крикнуть смачно: "Повзводно! В две шеренги! Выходи строиться!" Класс! "По ночам я слышу, как бьют барабаны загонщиков слонов, – сказал Рома. – И мне снится, что слон – это я. Загонщики гонят меня на восток к океану, Я бросаюсь в океан и плыву. А загонщики на берегу танцуют танец утраченных снов. И мне становится грустно, и я возвращаюсь…" – "А потом?" – спросил я. "Не ори!" – сказал Рома.
Ромин палец, Ромины очки, Ромин слуховой аппарат, и еще Ромины высокие и грубые американские армейские ботинки – тоже, как и плащ, черного цвета – делают Рому значительным, непредсказуемым, загадочным и опасным… Хотя он и без плаща, и аппарата, и очков, и ботинок тоже непредсказуем и опасен. На моих глазах в офицерской столовой он зажатыми в руках вилками двумя ударами убил двух рядом с ним сидящих офицеров-интендантов, после чего бросился к ним, падающим, вырвал у одного из них взрывное устройство, добежал с ним до окна и выкинул устройство наружу; и все это время не переставал кричать, чтобы все покинули улицу перед столовой – к чертям собачьим. Грохнул взрыв. Слава Богу, никто не пострадал. А Рому тогда наградили орденом. У моего Ромы много орденов. (Как и у меня, впрочем.) "Я уйду, – сказал я. – Но…" – "Они не пробьют эту квартиру, – перебил меня Рома. – Я снял Сашкину карточку из ЦАБа еще года три назад. Они не смогут узнать, где я прописан. А таскаться по всем РЭО они не станут" – "А зачем ты снял его карточку?" – спросил я. "Не ори! – сказал Рома, – У меня от тебя начинает болеть ухо" – "А зачем ты снял его карточку из ЦАБа?" – повторил я шепотом. "Что ты там бормочешь? – поморщился Рома. – Я ни хрена не слышу…" В Роме Садике меня никогда, ни теперь, тем более, не раздражало ничего – ни его манера говорить, ни странноватый иной раз, на взгляд не странного человека (а таких я за людей и вовсе не считаю), ход мыслей, ни его вкусы в одежде, ни его застывшая улыбка (иногда на полдня). Наоборот, все перечисленное возбуждало мой интерес к нему, мою симпатию к нему, подогревало мое желание быть как можно чаще с ним, с Ромой Садиком, рядом, в бою, в постели с девкой, за столом, ночью в безделье под звездами.
…Ночью под звездами. Мы лежали на теплой земле, где-то уже далеко от базы, предполагающие и, более того, знающие, что в любую секунду нас могут грохнуть кровожадные боевики контрреволюции, и смотрели на звезды. Считали и пересчитывали их, спорили, громко, едва не до драки, делясь пересчитанным, грелись потом в звездных лучах, а еще чуть позже искали на них, на звездах, жизнь и смерть, секс и детей, лошадей и осликов. И кто первый находил все это вместе, тот награждал проигравшего десятком откровенно крутых щелбанов… А когда я вдруг затихал на какое-то время, Рома трогал меня бережно за руку и спрашивал: "Ты здесь? Ты здесь? Хорошо. А то я думал, ты ушел, Антоша. Ты не уходи. Тут так хорошо. Тут так хорошо". А на следующее утро, да нет, собственно, уже в это же самое утро, мы, хмурые, покуривая косячок, садились на открытый борт вертолета и летели работать – убивать людей. И убивали.
"Я очень много думал о разных религиях, – сказал Рома. – Ив результате своих раздумий додумался до того, что у всех у них две задачи – человеческая и государственная. И что самое любопытное, эти две задачи взаимно исключают друг друга. Первая задача – совершенствование человека, стремление к тому, чтобы помочь человеку жить счастливей. А вторая – подавление человека, торможение его "движения к независимости мышления и поведения. Несправедливо. Ведь по сути своей религия так прекрасна. Любая".
А я и не замечал раньше, что Рома такой умный и, заметив такое дело, сейчас, я полюбил его еще больше. "Дай я тебя поцелую", – сказал я. "На, поцелуй", – сказал Рома и подставил мне одну щеку. Я поцеловал. И подставил другую щеку. Я поцеловал. "Не испачкал?" – подозрительно глядя на меня, спросил Рома. "Я чист перед тобой", – сказал. Я. Рома кивнул одобрительно. "Когда много думаешь о многом, – сказал Рома, – приходится тратить из-за того очень много так жизненно необходимого времени своей чрезвычайно быстротекущей жизни. И встает вопрос: что делать? Что-то делать или что-то не делать? Я всегда выбирал первое. И был крайне доволен своим выбором. А потом, к моему искреннему удивлению, оказалось, что второе важнее. Не делать что-то, а думать, понимаешь, гораздо важнее. Гораздо нужнее. И гораздо, сознаюсь тебе, приятнее. Вот так" – "Я не могу убедить тебя, мой дорогой, – сказал я, – что ты неправ. Это было бы несправедливо и, более того, неточно с моей стороны. Хотя я давно уже перестал различать, где моя сторона, а где чужая. Эх, чужая сторона, – заложив руки на затылок, залихватски пропел я, – ты не Родина моя!… Действие не всегда есть движение. Чаще процесс активного, плодотворного, созидательного мышления более полно отвечает понятию действия, чем движение. Я не думаю, что ты станешь возражать, ибо рюмки уже давно пусты…" Мы выпили. Закусили консервированной сайрой. Закусив, Рома поднялся из-за стола и решительно двинулся вон из кухни. Я не препятствовал ему и не спрашивал его ни о чем. Я не мог спросить сейчас друга, что случилось и куда он пошел. Во-первых, это было бы нескромно с моей стороны. А во-вторых, я мог бы обидеть своего Рому выказыванием своего недоверия к нему. А обижать Рому я не хотел, а потому ничего ни о чем у него не спросил. А мог бы. Но не спросил. Хороший, хороший, добрый я человек. Я сидел, курил родное "Мальборо" и любил себя. Трахнуть, что ли, себя по такому случаю, даже подумал я вскользь. Но не стал. Оставил данный акт на потом. На более подходящее время. В движениях уходящего с кухни Ромы я угадал тот давнишний порыв, который так отличал его от всех остальных наших однополчан в те военные годы. Он всегда действовал по первому импульсу, совершенно не обдумывая правильность и целесообразность своих последующих поступков. Мне не -трудно было вспомнить один необыкновенно достойный для воспоминания эпизод. (И не без удовольствия и радостной ностальгической улыбки.) Перед самым нашим уходом из страны, за свободу которой мы воевали, мы проводили прощальный футбольный матч с командой наших местных союзников – бойцов народной армии и работников народной же милиции – крепкими, тренированными, угрюмыми, смуглолицыми, черноволосыми и черноусыми ребятами. Разборка являла собой крутой замес. Играли мы, мать вашу, не в бровь, а в кость, не щадя зрителей и забыв о нашем тесном союзническом сотрудничестве. Мы проигрывали. Крупно. (Кто с бодуна у нас был, кто обкуренный, кто с девки всю ночь не слезал – оно и понятно, впереди же не работа была, а всего лишь какой-то там заурядный футбольный матч.)
После очередного забитого нам гола стоявший на воротах Рома Садик не выдержал и, грязно выругавшись, сказал: "Вот теперь оттрахаю всех, на хер. И сдержал свое слово. Побежал к центру поля, оставив ворота, и, растолкав своих, начал игру. Первого же встреченного на пути игрока соперника свалил мощным ударом с правой, второго – мощным ударом с левой, судью свалил мощным ударом головой, и после чего преспокойно побежал к воротам соперника, и забил, конечно же, гол. Вратарь даже не шевельнулся. Стоял, как третья штанга, посреди площади ворот. Таким же образом Рома и второй гол забил, и третий, и четвертый.
Каждую минуту Рома по голу забивал.
Одним словом, мы выиграли.
Я помню, нас потом наградили и выдали нам денежную премию.