– Я не знаю, – просто ответила женщина. – Но что-то, что мне очень и очень нравится.
Нехов представил себе, что перед ним зеркало, и открыто посмотрелся в него. Внимательно разглядев себя, он вынужден был согласиться с Зейной. В нем было.
– Ты получила удовольствие от того, как это было утром? – спросил Нехов, мысленно пряча зеркало под подушку.
– Я получила удовольствие от того, как это было утром, – ответила Зейна.
– И ты хочешь испытать это еще раз? – спросил Нехов.
– И еще раз, – призналась женщина. – И еще раз, и еще раз" и еще раз, и еще раз, и еще раз, и еще раз, и еще раз, и еще много, много раз…
– Я не вижу препятствий, – сказал Нехов.
– А я вижу, – ответила женщина.
– Не понял, – сказал Нехов.
– Твои брюки и мое платье, – объяснила Зейна.
– Ты святая, – прошептал Нехов по-русски, – Как жаль, что я не смогу полюбить тебя.
Полчаса они уже занимались тем, чем им и следовало заниматься после такого щекотливого и откровенного разговора, какой состоялся у них на широкой кровати покойного полковника Сухомятова полчаса назад, Нехов показывал класс, зная, что показывает класс, и оттого класс его был еще выше, чем мог бы быть, если бы он не знал, что показывает класс. Над любовью не надо хихикать, когда ее делают всерьез и надолго. К ней надо относиться с уважением и почтением, с полной и безотчетной отдачей и с искренним стремлением к совершенству. Первые признаки совершенства – это временное безумие, слезы, неконтролируемый словесный поток, недержание мочи; слюны; цветные галлюцинации; выпуск газов; упивание кровью от искусанных губ и других, не менее приятных частей человеческого тела; срыв голосовых связок; наслаждение от боли, и своей и чужой; грязные ругательства; угрозы сделать еще приятней; нестерпимое желание еще одного партнера, а может быть, и нескольких; желание того, чтобы как можно больше людей наблюдало за тем, как вы делаете столь чудесное дело под названием любовь; и еще всякое другое и разное – исключительно. Бесчестно.
Перечисленные признаки, несомненно, занимали свое законное место в любви Зейны и Нехова. До совершенства им было рукой подать. Но Нехов не подал. У него были на этот раз иные задачи.
Когда очередной раз (третий) туго и скользко и радостно он вошел в женщину и она закричала и забилась ягодицами о его бедра, он спросил ее сквозь дыхание, снизу вверх глядя на нее, дергающуюся на нем:
– Ты никогда раньше не слышала тот голос?
Она, как и следовало ожидать, не поняла его вопроса. Занята была – лишь на одном сосредоточена. И кровь шумела в ушах бурно. И крик обжигающий метался с грохотом по перепонкам, и Нехов повторил свой вопрос – громче:
– Тебе не был уже знаком тот голос?!
– Что? – задыхалась Зейна. – Не понимаю… Потом… Я хочу еще.,. Не останавливайся… Белые птицы плывут по глазам и щекочут ресницы. Как хорошо… Как хорошо… Не останавливайся…
– Ты помнишь тот голос? – Нехов перестал двигаться, мертво прижал бедра женщины к своим.
– Нет, – мотала головой женщина. – Не помню… Потом…
– Ты помнишь, – настаивал Нехов. – Этот гад наверняка звонил и раньше Сухомятову!
– Нет, – хрипела женщина. – Нет…
– Он говорил по-русски, – настаивал Нехов. – Я сейчас скажу тебе несколько фраз по-русски, Ты слушай…
– Нет. – Зейна попыталась шевельнуться, но Нехов удержал ее. Она застонала обреченно. Капля горячей слюны из ее рта упала Нехову на грудь. Точно на левый сосок. Ощущение Нехову понравилось. Он отметил это. Запомнил. И только потом продекламировал:
И начинает понемногу Моя Татьяна понижать, Теперь яснее – слава Богу – Того, по ком она вздыхать Осуждена судьбою властной: Чудак печальный и опасный.
И тряхнул Зейну, и заорал:
– Вспоминай! Вспоминай!
– Я хочу еще, еще, – стонала женщина, зубы зубами кусая.
Из-под таинственной холодной полумаски,
– четко и ясно выговаривал Нехов,
Звучал мне голос твой.
Отрадный, как мечта,
Светили мне твои пленительные глазки -
И улыбалися лукавые уста.
Вспоминай! – с угрозой проговорил Нехов на языке Зейны и добавил по-русски: – Этот пидор должен был звонить раньше. Должен был! Я чувствую!…
– Нет, – измученно выдавила из себя Зейна. И встрепенулась вдруг, глаза широко раскрыв и Нехова отразив, красивого, обнаженного. – Да, – выдохнула женщина. – Я помню. Он все время говорил это слово: "Пыдр", "Пыдр". Я помню. Да, он говорил по-русски. Очень зло и отрывисто, звеняще, высоким баритоном, командно. "Пыдр", "пыдр". А полковник разговаривал с ним мягко и как-то радостно, по-свойски, снисходительно. Я помню, он звонил вчера. Два раза. Утром и днем. И раньше звонил. Кажется, неделю назад. Я помню этот голос!…
– Хорошо, – тихо сказал Нехов по-русски. – Умница, – и резким движением втолкнул себя в женщину, взрыкнув сам и услышав, как зарычала благодарная Зейна.
– Вспомни! – Нехов снова приклеил к себе Зейну. – Ты никогда не видела его?!
– Я не хочу… – скривилась Зейна, почти плача, распаренная, девичьим еще соком пахнущая, знобко дрожащая от нетерпения.
– Представь себе его по голосу, – проговорил упорный Нехов. – Каким он мог быть, этот пидор? Давай! Давай!
– Молодой, – через силу ответила Зейна. – Лет двадцать пять. Худой. Высокий. Не знаю, не знаю.
Нехов шевельнулся легонько. Женщина вздрогнула, напряглась.
– Представь себе его снова, – сказал Нехов быстро. – Какие у него волосы? Темные, светлые? Не думай, не думай! Отвечай!
– Светлые, – выкрикнула Зейна. Помедлила, понизила голос. – Нет, темные… Нет, все-таки светлые. Такими голосами говорят светловолосые…
– Он мог разговаривать и на другом языке, – продолжал Нехов. – Например на английском. Здесь ведь знают английский язык. Вот послушай, как звучит этот язык…
– Нет, – мучаясь и страдая, ответствовала категорически неудовлетворенная Зейна. – Я не помню.
– Тогда на французском, – твердил свое потный Нехов.
– Нет… – ежилась от желания Зейна.
– Послушай, – и Нехов процитировал Бодлера.
– Нет, – истекала истомой Зейна.
Нехов несильно подтолкнул ее снизу бедрами. Зейна вскрикнула болезненно-радостно, закатив свои черные глаза, и прохрипела, себе удивляясь, удивленная:
– Я видела его! – пальцем ткнула себе в закаченный глаз. – Я видела его. Он стоял у стойки портье, с офицером Ругалем. И они говорили на том же языке, на котором говорил сейчас ты, на французском. Он красивый, бледный, голубоглазый. О Аллах, это он… Высокий, короткостриженный, светлый. Он военный. Он был в русской военной форме, молодой. Как же я забыла. – Зейна двумя руками терла глаза. – Я видела его и потом. Еще один раз. Кажется. Да, видела… Или не видела…
– Вот так, – Нехов стер пот с лица, расслабленно откинул голову на подушку. – Вот так… Хорошо. Хорошо. Умница. Подожди пока. Успокойся. Ты самая лучшая. Самая, самая, верь мне. Самая умная, самая красивая, самая сексуальная, верь мне. Тебя невозможно не хотеть. Только посмотришь и сразу хочешь. Только посмотришь, и все. Это так.
Нехов притянул женщину к себе, провел языком по ее губам и втянул вдруг их в себя больно, ударил одновременно бедрами по ее ягодицам. А потом еще. И еще. Зейна вздрогнула крупно, задергалась исступленно в его руках, в его губах, в его зубах – в чем была, в том и задергалась, счастливая.
Но вот Нехов отнял свои жаркие уста от измятых губ женщины и тотчас сомкнул их, причмокнув невольно, послевкусием наслаждаясь, и отомкнул снова, чтобы изречь следующее, нежное:
– Дорогая, а сколько звездочек у него было на погонах?
– Ах, – сказала Зейна. – Ох, – сказала Зейна и заплакала, обиженная, влагообильно и достаточно шумно.
Нехов недовольно кривился от ее писклявого вдруг голоса, смахивал со своего лица, груди и плеч ее теплые слезы, но не отступал, нет, "раскручивал" Зейну дальше.
Делать бы пули из этих парней…
– А где ты видела его, второй раз? – крадущимся голосом говорил Нехов и поглаживал женщину по взбухшим, отвердевшим соскам груди. – Где?
– Не помню, – мотала головой Зейна, волосы вокруг себя разбрызгивая. – Не помню. – Плакала. Терлась о Нехова ягодицами. Стонала. Стонала и плакала. Кончала. Улице! – закричала неожиданно, своим же голосом захлебываясь.
– На какой улице?
– Почти около своего дома. На улице Камаля. Рано утром.
– Он был один?
– Один!
– В форме?
– Нет, в светлом костюме, в белой рубашке, без галстука, в коричневых туфлях с рантом, без шнуровки, в мокасинах, в белых махровых носках. Волосы у него были мокрые. Блестели.
– Потрясающе, – Нехов с восхищением смотрел на Зейну, нахмурился вдруг, переспросил. – Мокрые волосы?
– Да.
– А лицо? – быстро спросил Нехов. – Такое же было бледное?
– Нет, – Зейна слизнула слезы с верхней губы. – Не бледное. Но и не загорелое. Покрасневшее немного. Розовое.
– А руки?
– Руки!… Кажется, тоже розоватые, кажется.
– Что он делал? Просто шел по улице?
– Он садился в машину.
– Машину помнишь?
– Помню. Белый "Датсун", двухместный, маленький, с красными сиденьями. На переднем зеркальце – нанизанный на цепочку патрон.
– Я восхищаюсь тобой! Ты самая лучшая женщина в мире! Во сколько это было?
– В половине девятого.
– А в какое время дня ты видела его в гостинице?
– Это было в другой день, раньше…
– Я помню. Так во сколько?
– Я вышла к портье… в начале десятого утра. Да, в начале десятого.
– Лицо его, ты говорила, было тогда бледное, не такое, как на следующее утро?
– Не такое.
– Волосы сухие?
– Да… по-моему. Но зачесанные так, как после душа, назад, волосок к волоску… Да, почти сухие. Высыхающие, так вернее.
– Хорошо. А руки? Какого цвета были руки?
– Нет, рук я не видела. Я находилась за стойкой. Я видела его только начиная от груди.
– Ладно. Теперь вернемся ко вчерашнему дню. Во сколько он первый раз звонил полковнику?
– В девять.
– А второй раз?
– Уже из номера?
– Да.
– В двенадцать.
– Прошло три часа между звонками. Разницу в тембре его голоса ты не ощутила?
– Утром, по-моему, голос был низкий и легкий, и чистый. А в двенадцать, голос был более высокий, чуть придушенный, что ли, тихий.
– Утром, сразу после сна и еще некоторое время после, голос у большинства мужчин всегда ниже, чем обычно.
– Я знаю, как говорят мужчины утром, после сна. Они говорят с едва заметной хрипотцой, чуть лениво, с удовольствием прислушиваясь к своему мужественному тембру, но они знают, что низкая тональность скоро исчезнет и не появится снова до следующего утра, и в голосе оттого читается сожаление об этом и одновременно надежда, что, может быть, хотя бы на сегодня голос останется именно такой, какой есть сейчас. И потому мужчины немного напрягаются – "держат" голос, опасаясь, что в любую секунду он может стать выше. Они его контролируют. И потому произносят слова всегда с не свойственным им в другие часы дня модуляциями. И всегда, всегда голос утром несвободен, так как голосовые связки еще не разработаны и необходим более крупный поток воздуха, заставляющий их вибрировать в нужной тональности, И благодаря этому я всегда слышу в их голосах усилие. А у того голубоглазого русского офицера, я повторяю, голос был чист, хоть и низок, но чист, чист, свободен, естествен, будто он…
– Будто он…
– Надышался…
– Надышался…
– Горячим…
– Горячим…
– Паром.
– Паром!
– Я нашел его! – прервал Нехов женщину. Шептал, повторяя слова. Закрыл глаза, из темноты в темноту погрузившись. – Я нашел его! – Лежал без движений под осиной, не тутошний уже, запредельный. – Я нашел его!
– Где? Где? – испуганно спрашивала Зейна и озиралась, нервничая, вокруг.
– О, я удивлю его! – цедил Нехов сквозь неулыбчивую улыбку.
– А меня? – с надеждой спрашивала Зейна, склоняясь над лицом Нехова, стараясь взгляд его поймать. – А меня?
– О, я сотворю с ним такое!… – твердил возбужденно Нехов, гася одну улыбку и зажигая другую – не менее неулыбчивую.
– А со мной?! – в отчаянии восклицала Зейна, и подпрыгивала на неховских бедрах, тонко подпискивая.
– Это утро станет лучшим в его жизни! – не унимался Нехов, и скрипел угрожающе сомкнутыми веками, все улыбки по очереди гася.
– А в моей?! – Зейна рыдала и терзала его уши. – А в моей?!
– Потому что оно будет для него последним! – рычал Нехов, до крови раздирая горло. От его рыка дрожали стекла в окнах. А в соседнем номере кто-то упал с кровати.
– Ты не любишь меня?!! – забилась в истерике Зейна. Пустила густую слюну с обеих сторон пухлых губ. – Не любишь! Не любишь! Не любишь!
Нехов с недоумением посмотрел на женщину, взял се за плечи, тряхнул несильно, спросил настороженно:
– Ты кто?
– Я – Зейна, – изумленно вскидывая брови, ответила женщина.
– Спасибо тебе, Зейна, – строго сказал Нехов, машинально продолжая отпихивать от себя женщину.
– Но… – больше не нашлась, что сказать, вконец измученная Зейна.
– Ах, э т о… – догадался таки Нехов. – Конечно. Вне всякого сомнения. Я заслужил.
И позволил смуглой красавице сделать с собой все, что она хотела, и четвертый раз, и пятый, и шестой, и был этими разами даже очень доволен, но к рассвету все-таки притомился немного и поэтому от седьмого раза вежливо отказался, сославшись на то, что ему предстоит сложный и очень важный в его жизни день и ему, конечно, надо было бы хоть сколько-нибудь отдохнуть. Зейна закапризничала поначалу, но потом все-таки согласилась с его доводами, улеглась рядом с ним и заснула с целомудренной улыбкой на искусанных устах, мирная и теплая.
И Нехов тоже поспал, конечно.
В семь часов Зейна проснулась, оделась, поцеловала сонного еще Нехова туда, куда ей в голову взбрело, и ушла сдавать свою телефонную смену, напевая и пританцовывая, облегченная и негордая.
После ее ухода Нехов тоже встал. Взбодрился под душем, тоже оделся. Закурил. Проверил наличие оружия. Пересчитал боеприпасы. И с решительной решимостью отправился туда, где его не ждали.
МИР
Со стороны, если кому-то я рассказал бы то, что со мной происходило последние несколько дней, могло бы показаться, что мне приходится очень тяжело. Драки, стрельба, преследования, общение с такими, ну, скажем мягко, непростыми (я усмехнулся) людьми, как Ника и Рома, и не всегда обычное к тому же общение, непривычное, идущее по незнакомым доселе мне каналам. Все перечисленные факты, конечно, могли бы вызвать у меня, как и у любого более или менее нормального человека, и скверное настроение, и утомление, и раздражение, и я не знаю, что там еще, головную боль, по всей видимости, или ломоту в конечностях, или жжение в желудке, или дрожь в руках и ногах, и ушах, и, возможно даже в зубах. Но не вызвали. Вот получилось так, что я и не утомился и не задрожал зубами, и у меня не заболела голова, да и настроение мое, собственно, оставалось достаточно ровным. Видимо, все дело было в том, что драки, стрельба, преследования являлись для меня относительно привычными атрибутами жизни, и я реагировал на них автоматически, без аффекта, имея уже издавна иммунитет к таким ситуациям. А общение с Ромой и Никой по большому счету доставляло мне даже удовольствие. Чем дальше и глубже я проникал в сознание того и другого, тем больше тот и другой напоминали мне самого себя. А разве можно утомиться или обрести скверное самочувствие и настроение от движений родственной души? Уверен, что нет. Точно так же, как и Рома, я понимал и чувствовал смерть. И я осознавал ее неизбежность, именно осознавал, в отличие от многих, многих и многих, которые только знают, что она существует, но существует где-то там, невероятно далеко от них. И меня тоже, как и Рому, воспоминание о смерти иногда приводило к такому сокрушительному падению духа, что, лишь пройдя через чудовищные страдания, я мог подняться и обрести прежнюю форму. Однако в отличие от Ромы я не бежал от смерти, я шел ей навстречу. И это было, пожалуй, единственным и коренным отличием моего отношения к смерти от Роминого. Попробую расшифровать, что я имел в виду под словами "я иду ей навстречу". Твердо и четко понимая, что мне никуда не деться ни от смерти, ни от старости – раньше, позже, неважно, – я пытаюсь сейчас, именно сейчас, а не год, не два назад (год или два назад я просто-напросто еще не пришел ни к каким заключениям), хоть чем-то достойным заполнить тот отрезок жизни, что мне остался. И я знаю, что если я заполню свою жизнь чем-то, чем, я еще не решил, но чем-то очень важным, нужным, необходимым, тем, без чего никогда никому нельзя будет обойтись, я приму смерть без страха и сожаления, как нечто само собой разумеющееся, как Истину.
Возможно, этим "чем-то необходимым" станет любовь. А возможно, она уже и стала этим "чем-то". Ведь я действительно люблю. Я люблю Нику Визинову. Может быть, слова мои и звучат декларативно, потому как у меня еще не было повода и возможности доказать ей самой и всем тем, кто хотел бы в этом убедиться, что я на самом деле искренне, по-настоящему ее люблю, но тем не менее это так – я люблю ее. Я люблю в первый раз в жизни. Люблю так, что одни только звуки ее имени доставляют мне несказанное удовольствие и наслаждение. Ника, Ника, Ника, Ника, Ника, Ника, Ника, Ника, Ника, Ника, и так до бесконечности. Ника, Ника, Ника…
Да, Ника не любит меня. Она любит своего старшего брата. Но не его самого, как такового. Не нынешнего, взрослого. А еще того, четырнадцатилетнего, кудрявенького, беленького, красивенького, нежного, мягкого, еще пахнущего грудничком, еще пахнущего пеленками и маминым молоком. Любит. И ничего тут не поделаешь.
И я не ревную. Разумеется. И не переживаю. Мне не так уже необходима ее ответная любовь. Я просто очень хочу, чтобы она была счастлива. И все равно с кем. И все равно как. Лишь бы счастлива. Я люблю. И тем самым я, возможно, уже делаю что-то достойное.
Как жаль, что Рома и Ника не могут читать меня так же, как читаю их я. Как жаль…