Скрип лестницы и перестук каблучков по ней отвлек мое внимание. Спускалась Ника. Это было ясно по цоканью железных подковок на ее дорогих туфлях. Мне очень нравились эти ее туфли на железных подковках. Каблук на них был фантастически высок и тонок. Как Ника удерживалась на таких каблуках и не падала и не катилась кубарем с лестницы, и не ломала себе ноги и руки, шею и позвоночник, ребра и переносицу, и не выбивала себе о ступени и перила зубы и глаза, являлось для меня чистейшей загадкой, разгадку которой знала только она сама, Ника, и еще те немногочисленные женщины, да и мужчины, собственно, тоже, кто рисковал передвигаться по нашей Земле на таких поразительных каблуках. Я стремительно выскочил из кухни. Мне необыкновенно хотелось посмотреть, как Ника спускается по лестнице. Я раньше даже и не представлял, как это великолепно, когда женщина спускается по лестнице. Не простая, конечно, женщина спускается по лестнице. Не простая, конечно, женщина, а красивая. И не просто, конечно, спускается, а медленно, с достоинством, и с улыбкой, уверенная, что на нее смотрят, и уверенная, что ее хотят. (Очень важно, что хотят.) Короткое тонкое розовое платье плотно облегало ее фигуру (на удивление много имелось у Ники таких коротких облегающих платьев – и черное, и белое, и красное, и сиреневое, и вот вам, пожалуйста, розовое, и голубое, и лиловое, аж, всех не перечислишь, много, очень много), выставляя напоказ высокую грудь, аккуратный животик и четкие очертания вызывающе узеньких трусиков. От Ники исходил аромат и свет. Аромат издавали, по-видимому, духи, а вот где в Нике был запрятан источник света, определить было трудно. Выглядела Ника, конечно, потрясающе. За все дни, что я се знал, я еще ни разу не видел ее такой. Понятие "женщина" сейчас не подходило ей. Богиня – вот так с некоторой долей условности можно было бы назвать ее. Но только с некоторой долей условности, потому что я уверен, что таких роскошных богинь во Вселенной пока не имелось. С Никой хотелось заниматься любовью, прямо сейчас, здесь, безудержно и нескончаемо. Нику хотелось любить страстно и до ярого поклонения. С Никой хотелось быть всегда вместе, рядом каждый час, каждую секунду, хотелось восхищаться ею и наслаждаться ею. С Никой хотелось завести дом, семью, заиметь бессчетное количество детей и прожить с нею долгую-долгую жизнь и умереть с ней в один день. Вот такая сегодня была Ника. Моя Ника. Ника спустилась с лестницы. Одарила меня сияющей улыбкой. И прошла мимо. Мимо. Ника переступила порог гостиной и сказала громко: "Мика, я хочу пригласить тебя на танец. Сегодня ты будешь моим кавалером. Ты согласен, Мика?" Ника сделала несколько шагов к магнитофону. Включила его. Запел неувядающий Хулио Иглесиас. Ника приблизилась к сидящему Мике и сделала книксен. Мика поднялся с кресла и протянул к Нике руки. Ника взяла его руки в свои и поцеловала – одну и другую, – чуть склонившись, и затем положила руки Мики себе на узкие бедра, и обняла Мику за плечи, прижала его к себе, постояла так какое-то время, наверное, с полминуты, чуть покачиваясь из стороны в сторону, и с неожиданной решимостью повела Мику в импровизированном вальсе…
Я улыбнулся, глядя на них, затем нарочито тяжело вздохнул, развел руками, и, опустив их, повернулся к лестнице и заспешил наверх. Пора было приглашать Рому к обеду.
Рома лежал на полу.
Только на сей раз он не спал. Он лежал с открытыми глазами и с открытым ртом, и с лицом, мокрым от пота… Он хрипло дышал, мелко вздрагивал и остервенело бил об пол левой рукой. Только одной левой рукой. Правой он бить об пол не мог, так как правая рука его была прикована к радиатору отопления. Я сел на кровать рядом с Ромой и спросил его буднично: "Опять?" Рома кивнул. "Уже проходит, – сказал он, – я успокаиваюсь. Все нормально. Еще минута, и все будет хорошо" – "Тебе, наверное, не надо спускаться вниз, – сказал я. – А то увидишь его, и все начнется снова" – "Нет, нет, – возразил Рома, облизывая сухие губы. – Я смогу. Это как приступ, знаешь… Приступ, а потом пауза, расслабление. И довольно долгая пауза… Мой Бог – он добр и справедлив. И он дает мне возможность отдохнуть. И я благодарен ему за это…" – "А ты мне не хочешь рассказать, кто он, твой Бог? – спросил я Рому, – А? Может быть, он примет и меня? – Я толкнул Рому в плечо, засмеялся как можно непринужденней. – Вдвоем-то веселей! А, Рома…"
…Я увидел, как Рома бежит по широкой улице. Глаза его разинуты до отказа, а рот его разинут на пол-лица. Никому не слышно, как Рома стонет и кричит. Но Рома стонет и кричит. Очки его давно уже потеряны. А слуховой аппарат вырван из уха и растоптан. Рома бежит по широкой улице. Бег его непрофессионален. Он уже забыл, как надо бегать. Он бежит как нетренированный, слабосильный старичок. Но он бежит изо всех имеющихся у него сил. И это видно. Его толкают, на него матерятся, в него плюют. Губы у Ромы в трещинах. А из трещин льется кровь. Язык у Ромы обкусан и кончик его разорван. Вслед Роме свистят милицейские свистки, вслед Роме гудят и милицейские сирены… Рома покидает город. Он бежит по утонувшему в грязи полю. Ноги у Ромы вязнут в густой бурой жиже. Но Рома вырывает их с громким чавканьем и ковыляет дальше. Падает и встает. Падает и встает. Идет. И бежит. Изо всех сил. Как может. Вот он мчится по лесу, и мокрые ветки хлещут его по лицу, по раскрытым глазам, по обсохшим зубам, по лбу, по шее, по ушам. Больно, больно, больно… И вот теперь Рома стонет и кричит во весь голос. Он захлебывается стоном. Он давится криком… Он падает обессиленный. Умирающий, тихий, разгоряченный, холодный… Дышит хрипло. Чуть отдышавшись, он шепчет: "Ушел, ушел, ушел, мать твою!…" И плачет. И смеется. И катается по влажной траве, как молодой конек на выпасе… Но вот из-за дерева, из-за ближайшего, кажется, из-за сосны, я не вижу, нет, кажется, из-за осины выходит трясущийся, грязный, слюнявый старик. Подходит к Роме, склоняется над ним, прищурившись. И я различаю в лице старика знакомые черты. Да, да, это Рома, Рома, только постаревший, очень сильно постаревший. Ну вот он, конечно, вот он, Ромин Бог. Бог говорит, строго глядя на лежащего Рому: "Ты не должен убегать от меня. Ты должен спасать меня. И тем самым спасать себя, Неужели ты не понимаешь этого, глупец? – Старик вытягивает куда-то в сторону, видимо, туда, где, по его мнению, есть жилье, дороги, люди, веснушчатый костлявый палец и говорит величаво: – Ступай и принеси нам жизнь. Ступай и принеси нам жизнь. Ступай и принеси нам жизнь…" И Рома опять кричит, закрыв лицо руками. "Нет, нет! – кричит Рома. – Я не могу! Я не хочу! Я умоляю тебя, отпусти меня! Ну отпусти же меня!" – "Ступай и принеси нам жизнь, – вскинув подбородок, упорно повторяет старик. – Ступай и принеси нам жизнь. Ступай и принеси нам жизнь! Ступай и принеси нам жизнь! Ступай и принеси нам жизнь! Ступай и принеси нам жизнь! Ступай и принеси нам жизнь! Ступай и принеси нам жизнь! Ступай и принеси нам жизнь! Ступай и принеси нам жизнь! Ступай и принеси нам жизнь! Ступай и принеси нам жизнь! Ступай и принеси нам жизнь!" Рома вскакивает с земли и снова бежит. Подошвы скользят по мокрой траве. Рома то и дело припадает к земле, но бежит, бежит. Настороженно выглядывают из-за деревьев звери, разные – и волки, и лисы, и зайцы, и обезьяны, и львы, и верблюды, и коты, и мышки, и змеи и гиппопотамы, и барсуки, и бобры, и дельфины, и киты, и лошади, и бизоны, и скунсы, и мангусты, и дикобразы, и бронтозавры. Из-за деревьев также выглядывают и снежные люди, и несколько разновидностей инопланетян, и тройка крутых ребят из параллельных миров, и царь морской, и пара потливых водяных, и пьяный леший, и бледная русалка, и десяток нимф в мини-юбках, ну и многие, многие другие. На Рому они смотрят хоть и настороженно, но сочувственно. Они не знают, что происходит с Ромой, но им его жалко, потому что они видят и чувствуют, что ему плохо. "Помогите! – кричит Рома, обращаясь к ним. – Я прошу вас, помогите!" И тотчас, словно получив команду, – откуда-то, откуда, мы не знаем, – звери и все остальные приходят в движение. Звери прыгают, лязгают зубами, кусаются и размахивают лапами, инопланетяне палят из бластеров, нимфы поднимают юбки, снежный человек крушит деревья, русалка пускает пузыри, леший отчаянно матерится и молотит кулаками воздух, царь морской хлещет из брандспойта, водяные кидаются лягушками. Старика не брали бластеры и ему было глубоко наплевать на истошно квакающих лягушек. Он нисколько не боялся беснующегося лешего, и удары резких ребят из параллельного мира не доставляли ему больших неприятностей. А от зверей-то он просто отмахивался, как от надоедливых мух. И звери летели кувырком в разные стороны, и на север, и на восток, и на запад, и на юг. Все летели – и львы, и тушканчики, и слоны, и дикобразы, и пантеры, и муравьеды, и лошади Пржевальского, и дикие поросята, и слезливые крокодилы, и карликовые пинчеры, и все, все остальные, кто тоже не умел, да и не хотел летать. Но тем не менее такая массированная атака, конечно же, немного задержала старика, и тем самым дала возможность Роме уйти на некоторое расстояние… Рома бежал по долинам и по взгорьям, по оврагам и холмам, по балкам и по кочкам, по полям и перелескам. Задыхался, падал, полз, поднимался и снова бежал. Рома бежал на ногах. Рома бежал на руках, когда уставали ноги. Рома бежал на ушах, когда уставали и руки ноги. Рома бежал на бровях, когда уставали ноги и руки и уши… И на чем только не бежал Рома, даже стыдно сказать. П О Б Е Ж А Л!!!!!!
Вот река преградила ему путь. И Рома, не раздумывая, бросился в воду. И тотчас пошел ко дну. Он разучился плавать. Раньше он слыл отличным пловцом. Но сейчас он разучился плавать. Он же уже был почти стариком, И он устал. И еще он очень и очень хотел убежать. И поэтому он разучился плавать. "Может, оно и к лучшему, – на удивление спокойно подумал Рома, барахтаясь между землей и воздухом, может, тогда мой Бог оставит меня. Может быть…" Но кто-то другой, не он, другой, кто жил в нем вместе со всеми остальными, кто-то давно-давно уже прячущийся где-то глубоко-глубоко, тот, с кем он был еще достаточно дружен во время войны, не захотел умирать. Он возмутился. Он разозлился. Он заставил Рому подняться к поверхности воды. Рома глотнул воздуха и, окончательно обессиленный, снова ушел под воду. И когда открыл глаза, там, под водой, то увидел своего Бога. "Ступай и принеси нам жизнь", – громко сказал Бог. И Рома очень изумился, что не побежали кверху пузыри изо рта старика…
И тогда Рому озарило. "Значит, он не настоящий, – подумал Рома. – Значит, он всего лишь фикция, – подумал Рома. – Значит, он обыкновенная галлюцинация, – подумал Рома. – Значит, я могу просто плевать на него, – подумал Рома. – Значит, я могу просто не обращать на него никакого внимания", – подумал Рома. И Рома оттолкнулся ногами и поплыл наверх, с восторгом замечая, что он вдруг совершенно ясно вспомнил, как надо плавать. Рома почти уже добрался до поверхности реки, как кто-то схватил его за ноги. Рома недоуменно опустил голову и увидел, что это старик держит его за ноги. Рома скривился и туго помотал головой. "Значит, это не галлюцинация и старик настоящий", – грустно отметил Рома. И неожиданно для самого себя Рома изо всей силы ударил старика ногой по голове. И еще, и еще. И бил до тех пор, пока старик не отпустил руки. И тогда Рома перевернулся и нырнул на глубину. Он подплыл к старику, ухватил его за шею и стал отчаянно душить своего Бога. Он сжимал его горло все сильней и сильней. Старик барахтался и бил как мог Рому руками и ногами… Запас воздуха у Ромы кончился. И Рома не выдержал и вдохнул в себя воду…
Очнулся он на берегу. Рядом с ним сидели несколько загорелых мужиков. Они участливо глядели на него и курили папироски. Неподалеку горел маленький костерок. Пахло дымом и жареным мясом. "Вернулся, – обрадованно воскликнул один из мужиков. – И то ладно. А то когда ты всплыл, мы-то грешным делом решили – мертвяк уже…" Рома смотрел на небо и думал, что все равно никуда ему не деться, и, конечно, ему надо исполнять все, что требует от него его Бог. Он проиграл и он должен смириться с этим.
…Я не стал больше ни о чем спрашивать Рому. Я уже знал ответы на все мои вопросы. Почти на все мои вопросы. "Пошли обедать, Рома, – сказал я, – Ника приготовила нам отличнейший обед. Собирайся, мы ждем тебя внизу", – добавил я, отмыкая Роме наручники найденным на полу, там, где мне и показал Рома, – у входной двери, – коротеньким ключиком.
Я спустился вниз. В гостиной все так же пел Хулио Иглесиас. И Ника и Мика все так же кружились в нарочито медленном вальсе. Но что-то все-таки изменилось. И через несколько мгновений, не очень, как мне показалось, длинных, да, недлинных совсем (но это, конечно, смотря с какой стороны на них глядеть, а я сейчас, например, на них смотрел сверху, я, можно сказать, думал о них свысока), я разобрался, в чем дело или, иначе сказать, что к чему, и по какому поводу.
Вот как можно было обозначить те изменения, что бросились мне в глаза, когда я объявился на пороге гостиной, спустившись со второго этажа после пространнейшего разговора с Ромой Садиком.
…Кто-то играл Брамса на пиле… И пахло свежими стружками.
…Неожиданно пропал цвет. Я огляделся вокруг. Мать мою! Черно-белое кино…
…С потолка сыпались птицы. Падали на пол бездыханные.
…Загремело небо и воткнулось в окно. Я потрогал небо руками. На ощупь оно было как материал "болонья". Шуршало…
…Кто-то пукнул и запахло нарциссами…
…Под столом сидел мужик со стрекозиными крылышками и показывал мне язык. А второго мужика со стрекозиными крылышками я так и не увидел.
…Хулио Иглесиас поднялся с кресла. Роскошный. Дорогой. Улыбчивый, Подошел ко мне и поцеловал меня. Сел на место. Все подмигивал, подмигивал.
…Из камина вместо огня выплескивалась какая-то густая жидкость. Мне показалось, что это была кровь. А может быть, и не кровь, а просто какая-то обыкновенная густая жидкость.
…Воздух царапал мне лицо. Царапины причиняли мне боль. Очень сильную боль. Просто непередаваемую боль. Мне показалось, что я могу потерять сознание от такой боли…
Когда вновь вокруг меня появился цвет, я забыл, зачем я пришел в гостиную. Я посмотрел на танцующих Нику и Мику и через несколько мгновений, скорее, опять коротких, чем длинных, понял, что с момента моего ухода что-то изменилось также и в Нике и в Мике. Я пригляделся внимательней и наконец догадался, в чем дело. Я заметил, что движения Ники стали быстрей и энергичней, а движения маленького Мики сделались совсем медленными и вялыми. Мика едва волочил ноги. Можно сказать, он попросту висел у Ники на руках. Ника носила его, как перышко. Одна рука Ники была просунута Мике под мышку, а другая сжимала мальчику шею со стороны затылка. (Да так крепко, по всей вероятности, сжимала, что пальцы на сжимающей руке до того побелели, что стали походить на длинные и тонкие школьные мелки. Исключительной силы женщина.)
Не раздумывая больше, я кинулся вперед, подхватил ребенка и яростно оттолкнул от него блаженно улыбающуюся Нику. Ника попятилась, зацепилась каблуком о ковер и упала на диван. Продолжая улыбаться, она открыла глаза и сказала сонно: "Я так люблю его…" Я усадил мальчика в кресло и приподнял за подбородок его лицо. Румянец с Микиных щек исчез и уступил место синеватой белизне. Рот его был полуоткрыт. Белесые губы мелко тряслись. Из уголка рта сочилась обильная слюна, Я присел перед креслом и несколько раз ударил Мику по щеке. И вот мальчик резко и глубоко вздохнул и открыл глаза. Увидев меня перед собой, он улыбнулся и сказал тихо и хрипло: "Холодными, твердыми, будто металл, пальцами она сжала мне шею сзади. Я несколько раз, разумеется, попытался вырваться, и наконец почувствовал, что перед глазами все плывет. А потом откуда-то от затылка пришла темнота. – Мика с трудом проглотил слюну, поморщился, спросил меня просто: – Она хотела убить меня, да?" – "Не думаю, – ответил я. – Не хочу так думать, во всяком случае" – "Я так люблю тебя", – сказала Ника за моей спиной, совсем близко от меня. Мика вздрогнул и поднял глаза. Я обернулся. За моей спиной действительно стояла Ника и слезящимися глазами рассматривала Мику. Потом сказала еще: "Я сейчас накормлю тебя. Я очень вкусно тебя накормлю". И засмеялась вдруг, и нарочито меленькими и изрядно кокетливыми шажками заспешила затем к кухне – что-то себе напевая и себе же подмигивая, утренняя, не вечерняя, тонкая и легкая, открытая и доступная. На пороге гостиной остановилась, голову вниз опустила, нахмурившись, губами шевельнула – беззвучно. И вскинув голову, через плечо обернулась после – ко мне – и мне же сказала, вопрошая, не утверждая: "Ты меня толкнул, да? Грубо и сильно. И я упала на диван. И я ударилась больно затылком о спинку… Это так, или мне почудилось, приснилось?… Я не помню… Но все-таки мне кажется, что ты действительно меня толкнул. И если правда толкнул, то почему? Почему? Объясни, объясни". Лицо у Ники выражало искреннюю обиду, не взрослую – детскую, не злую, не злобную, не мстительную, просто обиду, обиду маленькой девочки, которую мама (или папа, что опасней) не поцеловала на ночь. Я оставил мальчика и подошел к Нике. Встал совсем близко к ней, погладил ее по щеке, проговорил мягко и шутливо: "Я просто приревновал тебя к мальчику Мике. Чересчур долго ты с ним танцевала. Уж слишком ты была увлечена и не замечала ничего и никого вокруг. Не замечала и меня… С тех пор как ты, переодевшись к обеду, спустилась вниз, ты ни разу не посмотрела на меня. Ни Разу…" Прикрыв глаза, я коснулся своими губами Никиных губ. Женщина ответила с готовностью.
Я с трудом отнял у нее свои губы.
"Прости", – сказал я Нике.
За обеденным столом я сидел напротив Ники, а Рома сидел напротив мальчика Мики. Они все устроились в креслах а я с удовольствием остался на диване. Принесенная с кухнимной и Никой всякая и всяческая еда полностью и до отказа заполнила стол. На единственном свободном, но не занятом посудой с едой месте стояла пепельница, пустая. Никто не курил. Я-то, понятное дело, не хотел курить. Дым сигарет казался мне горьким и неприятным в отличие от дыма Отечества. А почему не курил Рома, я не знаю.