Лучики милицейских фонариков скользили по земле, по деревьям и по ногам самих милиционеров, В лучики еще попадала трава, камешки, муравьи, желтые и красные листочки, гусеницы, дачные дома, качели, мокрые гамаки, клочки газет, брошенные ведерки, совочки, щербатые грабли, использованные презервативы, смятые пачки из-под, сигарет, влажные зубы, рваные ботинки, и не рваные ботинки, дохлые мыши, юркие коты, кусочки стекла, окурки, винные и не винные бутылки, куриные кости, человечий помет, изящная паутина, стреляные гильзы, застиранные трусы, вспученные от влаги книги, обручальные кольца, кольца от бочек, плюшевые игрушки, скомканное письмо из собеса, треснутый автомобильный руль, ребро Адама, щель для проникновения, свежесть первого поцелуя…
Я перекатился под кусты малины. Там, в густоте ветвей, меня могли и не заметить. Могли.
Вот двое из милиционеров остановились. Метрах в десяти от меня – пятнадцати, двадцати, тридцати. Осветили фонариками свои лица. Я узнал Данкова и Атанова. До меня долетели их голоса. Я увидел, как шевелятся их губы. Но я не смог разобрать, о чем они говорили.
Я попробовал настроиться на Данкова. Я вспомнил его лицо. Я представил его глаза… Я очень, очень, очень, очень захотел узнать, о чем он думает. (Может быть, он уже знает, где сейчас Рома, Ника и Мика.) Я очень, очень хотел… Ничего не получилось. Ничего. Данков был мне недоступен. Неужто он так силен? Или попросту я так слаб? И я попробовал тогда внедриться в Атанова.
Я до мельчайших деталей представил себе его лицо. Но не такое, которое мы обычно рисуем себе в воображении, когда хотим представить кого-то – не неподвижное лицо, не мертвое – наоборот, меняющееся, живое, излучающее тепло, творящее выражение. Лицо моргало. И глаза его блестели. Губы шевелились. А нос искал, чтобы понюхать. Я видел косичку, которая вздрагивала. И я слышал, как в уши милиционера втекали звуки. Атанов был мой. Я сумел добраться до него. До Данкова не добрался, а с Атановым вроде как получилось. Получилось. Пока. Я чувствовал. Я понимал. Я понимал. Я чувствовал.
Но я так и не смог проникнуть в него. Мать его, сукиного сына! Я мог все рассказать о нем. Все-все. Когда он родился, где учился, на ком женился, в кого влюблялся, когда начал мастурбировать, любил ли родственников, сколько раз подставлял товарищей и почему отказывался от взяток.
Но проникнуть в него я не смог.
Обессиленный, я вновь лег на спину, раскинул руки, и закрыл глаза. Пахло малиной и мокрыми ветками. Хорошо пахло.
Выходит, что только двух людей на этой земле (я предполагаю, я предполагаю) я могу ощутить и осознать, точно как себя, – Рому и Нику, и только, и на большее, значит, я не способен. Но, предположив такое, я не расстроился. Мой дар так неожиданно обрушился на меня, что я даже не успел ощутить полностью его вкус. И уверен, что не огорчусь, если лишусь его вовсе. Это не так просто, между прочим, – проживать жизнь за других, ну, скажем так, часть жизни, не целую жизнь, – часть… Но все равно. Надо еще будет попробовать на ком-то, конечно, свои таланты. Может быть, Данков и Атанов – особый случай. Особый. Клинический. Исключительный. Может быть. Но что то мне подсказывало (наверное, все же инстинкт, который мы частенько называем чутьем, или нет, интуиция, которую мы действительно называем чутьем), что особый случай-то как раз не Данков с Атановым, а Рома и Ника. Ника и Рома. Что-то мне подсказывало, что ничью жизнь я не смогу прочувствовать так, как жизнь Ромы и Ники. Наверное, потому, что они были частью меня. Рома и Ника. А я был частью их. Наверное, потому, что я их очень любил. Конечно, все просто. Я их очень любил. И не надо мне больше выдумывать никаких объяснений.
Я их очень, очень любил.
"А мальчик Мика? – спросил я себя, лежа на мокрой траве, под мокрым кустом малины. – Как быть с мальчиком Микой? Укладывается ли мальчик Мика в ту схему объяснений по поводу моего дара, которую я себе сейчас предложил?" – "Бесспорно, укладывается, – ответил я сам себе. – И никакого нет в том сомнения. Мальчик Мика был мальчиком необычным, он был мальчиком исключительным. Он сам обладал даром. Он сам был наделен. И поэтому чувствовал, естественно, любое вторжение в свою психику, или как там еще называют – в свое биополе. И он мог пустить того, кто вторгается, а мог и не пустить. А мог и просто пошутить, делая вид, что пускает, и не пуская на самом деле. Меня он, например, не пустил. Он поиграл со мной, пошутил дружелюбно, но не пустил. Он даже на мгновение не дал мне почувствовать себя мальчиком Микой. Так что в случае с мальчиком Микой, – говорил я себе, – моя любовь к нему или нелюбовь к нему не имели никакого значения. (Мальчик Мика мог так повести себя с каждым, даже с тем, кто не наделен даром. Дара Мики хватило бы на двоих.) Да я, собственно, и не могу сказать, что полюбил его за эти дни. Да, он был очень обаятельный, очень симпатичный мальчик. Незаурядный мальчик. Наверное, гениальный мальчик. И я был очень рад тому, что он есть и что есть, вообще, еще такие, как он. Но и только. Но и только – и я улыбнулся себе, и я подмигнул себе. – Так что, по-моему, я себе все очень даже верно объяснил по поводу своего дара. По-моему…"
А милиционеры тем временем ушли. И не оставили никаких следов в темноте. Не оставили ни звука, ни запаха. И даже белые фонарные лучики забрали с собой. Милиционеры исчезли, так же внезапно, как и появились. И они действовали верно. Таких, как мы с Ромой, нахрапом, напором, излишними эффектами и шумом не возьмешь. С такими, как мы, надо действовать именно так, как они и действовали – тихо, точно, осторожно, перепроверяясь, не поддаваясь эмоциям, не принимая ничего на веру, довольствуясь тем, что есть, хотя и желая гораздо большего. Только так, и никак иначе. И меня они не нашли только по чистой случайности. Они обязаны были найти меня – там, под кустом душистой малины. Но что-то им помешало. Случайность им помешала. Или мое мастерство. Я сухонько засмеялся. Под кустами малины мне было покойно и уютно. И даже тепло (хотя осенний воздух каждую ночь уже угрожающе начинал дышать холодом). Я мог бы даже уснуть сейчас, одурманенный запахами и успокоенный теплом. Мне казалось сейчас, что и нога-то у меня перестала болеть. Да, да, перестала. Я вздохнул глубоко и удовлетворенно, радостно улыбаясь, и что-то напевая лирическое, и рывком… и рывком, приложив все силы, которые мог, оторвался от земли, встал сначала на колено, а потом и поднялся полностью.
Мокрые листья малины коснулись моего лица, оставив на нем прохладную влагу.
Я огляделся.
Над тем местом, где, по моим предположениям, находился дом Ники Визиновой, я увидел в небе розовые отблески. Крепко, наверное, сейчас горел дом мужа Ники Визиновой. Когда мы уже уходили, он едва-едва занимался, а сейчас, верно, уже пожар достиг своего апогея. Я ухмыльнулся – не повезло мужу Ники Визиновой.
Нога у меня все-таки болела. Да еще как. Боль при любом движении уходила в сердце, а потом в плечо и дальше в голову. Я едва сдерживался, чтобы не кричать. А я очень хотел кричать. Очень. Я вздохнул и выдохнул несколько раз, собираясь, готовясь, и наконец сделал шаг. И земля подо мной не помчалась вперед и не покатилась назад, и не стала раскачиваться, и не стала подпрыгивать. Нет, наоборот, мне показалось, что она помогла мне, затормозив на какое-то время свое движение по космическому пространству.
Я должен был идти. И я пошел.
Куда я шел, я не имел никакого понятия, но я шел. И я знал, я твердо знал, что главное – идти. И я знал, что если я буду действительно все время идти и идти по тому пути, который я выбрал, я обязательно приду туда, куда направлялся, независимо от того, в какую сторону я шел.
Я шел.
Ноги путались в траве. Руки то и дело натыкались на стволы деревьев, на дома, на заборы. Я шел. Я обходил дома. Я преодолевал заборы. Я шел.
Человека, вставшего на моей дороге, я узнал не сразу. Как я догадался, он вышел из-за дерева, потому что других мест, где бы он мог прятаться, поблизости я не приметил. Когда я наконец доковылял до человека и в упор взглянул на его лицо, нога у меня заболела еще сильнее, а обожженное болью сердце прыгнуло к самому горлу. "Как ты здесь оказался, Касатонов? – прошептал я. – Что ты здесь делаешь? Ведь ты третий год уже лежишь в психушке. Я знаю. Я сам навещал тебя там".
…Касатонов служил в той же роте разведки, что и я. Он был снайпером. В роте все профессионально стреляли. Ну, может быть, за исключением меня (инструкторы особо не наседали на переводчиков), но Касатонов стрелял лучше всех. Он даже из тяжелого АКМ все пули до одной клал точно куда хотел. Фантастика. Но так было.
Иногда он с позволения начальства уходил в свободный поиск. Закидывал винтовку и автомат за плечи и уходил. Приходил денька через два, небритый, усталый, отдавал командиру снятую фотопленку и заваливался спать. А мы тотчас проявляли пленку и по очереди рассматривали фотографии. Фотографии были такие. На одной бандит еще живой. На другой уже труп. Интересные фотографии. Мне нравились. И всем нравились. Скольких людей убил Касатонов, он нам не рассказывал. Но по подсчетам нашего командира, выходило, что больше полутысячи.
В Москве у Касатонова оставалась жена, которую он очень любил. (Это было видно, что он ее любил. Видно, и все тут. Он даже во сне ее имя шептал. Я слышал. Он ночью ее фотографию целовал. Я видел. Он писал ей письма каждый день. Я был свидетелем тому.)
Трудно судить о человеке, вернее, о его внешности, по фотографии. Фотография может сделать некрасивого красавцем, а красавца уродом. Но из такой красавицы, как жена Касатонова, я был твердо убежден, не красавицу сделать было невозможно. Она и вправду была очень красива.
Жены часто уходят от воюющих солдат. Это так, И от Касатонова вот тоже ушла его красавица жена. Когда он вернулся с войны, квартира его уже была пуста. Нет, он не пошел убивать свою бывшую жену. Он не пошел убивать и ее любовника. Нет. Он на месяц заперся в квартире (еду ему приносила соседка, но она не видела его, когда приходила, она оставляла продукты на кухне и забирала лежащие там деньги), а потом через месяц, вымытый, чисто выбритый, прекрасно одетый, благоухающий, пошел-поехал по стране искать похожую на свою жену женщину. Занял денег у друзей и поехал.
Через полтора года я узнал, что он лежит у нас здесь в Москве, в психиатрической лечебнице. Я навестил его там, я поговорил в докторами. Оказалось вот что. Касатонов исколесил всю нашу страну в поисках женщины, похожей на его жену. Точь-в-точь такую же он, конечно, не мог найти, и не нашел, понятно. Но всем женщинам, которые хоть отдаленно напоминали его жену, он пытался, насколько возможно, сделать добро. Он дарил им цветы и конфеты, он приглашал их в кино и рестораны, он писал им стихи и рисовал их портреты, и он дрался с их мужьями, братьями, отцами, если считал, что они не очень хорошо относятся к той женщине, которой он в данный момент делал добро. Его забирали в милицию. Но потом отпускали. И он ехал дальше… В Ленинграде, отчаявшись, он как-то ночью просто пошел по квартирам выбранного им дома. Ему показалось, что женщина, похожая на его жену, по каким-то причинам сидит где-то в квартире и никогда не выходит на улицу… И Касатонова опять забрали в милицию. А потом отправили в психолечебницу… Под конец нашей с ним встречи он сказал мне: "Возьми фотоаппарат и снимай всех людей подряд и приноси мне. Может быть, я все-таки еще найду ее…"
"Как ты оказался тут, Касатонов?" – повторил я. Касатонов ничего не ответил мне. Он только немного повернулся вбок и вытянул руку в темноту, словно указывая, куда мне идти, "Они там? – спросил я Касатонова. – Они там?" А Касатонов снова не ответил. А потом и вовсе исчез. Опять, наверное, зашел за то дерево, из-за которого появился минуту назад. Я не стал искать Касатонова. Я не стал звать его. Я как можно скорее поковылял в ту сторону, в какую он мне указал.
И снова я топал по грядкам, продирался сквозь кусты, перелезал через заборы. Но конца пути пока не видел.
Долго я шел, долго…
Дверь одной из неосвещенных дач отворилась, и на порог вышла женщина. Но на сей раз я уже не вздрогнул, внутренне я уже был готов к странным встречам. Я приблизился к дому. На крыльце стояла моя одноклассница Лена Самонина. Она уже несколько лет живет в ЮАР, и за эти несколько лет так ни разу и не приехала в Россию, не хотела, не желала. Так что вряд ли она сегодня могла объявиться здесь. Но после встречи с Касатоновым я уже ничему не удивлялся.
Лет пять назад, а может быть, и шесть, нет, все-таки; пять, я уже полгода, помню, как пришел с войны, Лена Самонина влюбилась. Смертельно. Увидела его, мать ее, и влюбилась, дура. С первого взгляда, с полувзгляда, с полуслова, с полунамека, В спину его влюбилась, в затылок, и даже в скошенные каблуки его недорогих ботинок. А когда он подошел к ней знакомиться (это было на международной конференции по проблемам экологии питания, кажется), она, дура, едва в обморок не свалилась. Но не свалилась, дура. Они, конечно, гуляли по ночной и утренней Москве. Они пили вино в ресторанах, они кутили в мастерских знакомых художников, они тусовались на презентациях и других достойных мероприятиях, и все было хорошо, и все было замечательно, если бы дело не дошло до секса. Вот тут-то и вышел конфуз. Мало того, что возлюбленный Лены был негром, но еще к тому же оказался и гомосексуалистом, даже не бисексуалом, а чистым-чистым гомиком, мать его… Лена ему, конечно, очень нравилась, и он, наверное, ее даже любил, но как подругу любил, а не как партнершу, не как женщину, а как нечто абстрактное, как человека… Они плакали, они рыдали, они едва не покончили с собой, вернее, Лена едва не покончила со своим возлюбленным и с собой, сначала с возлюбленным, а потом с собой, едва, едва… Но потом она нашла выход. В экстремальной ситуации всегда находишь выход. Использовав все свои связи, Лена легла в специальную клинику и сделала себе операцию. Она лишила себя груди, и ей пришили мужской половой орган. Радости негра не было предела, Он тут же предложил Лене руку и сердце и увез ее к себе на родину, в ЮАР. Я слышал, что Лена там очень счастлива. Очень счастлива…
"Где они?" – просто, даже как-то буднично спросил я у Лены, (Лена была одета в классный мужской черный костюм, она была коротко острижена, и во взгляде ее я прочитал неженскую твердость и уверенность.) Лена вытянула руку и указала мне путь. Я кивком поблагодарил Лену и пошел прочь от дома.
Я весь в поту, весь, от пяток до макушки. Пот заливает глаза. Пот заливает рот. Я сплевываю пот на траву, и темне менее немного пота все равно остается у меня на губах и его вкус вызывает у меня тошноту… А потом мои плечи вздрагивают, а вслед за плечами вздрагиваю и я весь, а потом и просто начинаю дрожать, и начинаю мерзнуть, и мой пот холодеет, и мой пот леденеет, а после мне еще начинает казаться, что я снежная баба, слепленная мною самим несколько десятилетий назад, когда-то, когда я еще был… И тотчас, как только я принимаюсь думать о том, что я был, меня бросает в жар, и пот мой превращается в расплавленный металл, который прожигает насквозь мою кожу, забирается внутрь и трогает сердце…
Я вижу качающуюся на качелях женщину. Женщина качается и неотрывно смотрит на меня. Я нахожусь совсем рядом от нее. Я узнаю ее. Мы работали с ней в одном институте. Она занималась средними веками и имела ученую степень кандидата исторических наук. Я хорошо помню ее. Она была умная женщина. И очень привлекательная женщина. Почему была? Она есть. Она жива. Ее зовут Лида. А фамилия ее была, нет, есть, есть, сейчас вспомню, Москитова, да, да, Москитова, такая у нее фамилия.
Я не удивляюсь, что она тут, в дачном поселке, ночью, да еще качается на качелях. Я знаю, что ее не должно быть здесь, что она сейчас сидит в тюрьме, но тем не менее я не удивляюсь.
…Лида вдруг стала во сне видеть одного и того же человека. Мужчину. Красивого. Обаятельного. Умного, Дорого, со вкусом одевающегося. Доброго. Не пьющего. Не курящего. Преданного. Заботливого. Мужественного. Одинаково хорошо владеющего утюгом и пистолетом. Богатого. Решительного. Целеустремленного. Высокого. Спокойного, Уверенного. Настоящего. Каждую ночь она видела его. Каждую ночь говорила с ним. О разном. И об истории тоже. И о кулинарии. И о звездах. И об июльских бабочках. И об Уильяме Блейке. И о Гийоме Апполинере. И об Оливере Стоуне. И о Джоне Уэйне. И о видах на урожай. И о теории относительности, И о Наполеоне. И… вообще, о жизни.
Но вот Лида просыпалась и видела в своей постели своего мужа. И ей не хотелось вставать. И ей хотелось спать дальше. Но надо было вставать, И кормить мужа. И провожать его на работу. А потом и самой идти на работу. И она вставала. Кормила. Провожала. И уходила.
Прошло время. За того, который являлся к ней во сне, Лида уже вышла замуж, и завела с ним детей – шестерых.
И все у них там было хорошо, во сне. И все было славно. Так не бывает, наверное, в жизни. Или бывает. (Только вот у Лиды Москитовой не бывало.)
Там, во сне, все было хорошо, а тут, наяву, опять надо было вставать, кормить. И бежать на работу. Однажды тот муж, тот, который приходил к ней во сне, вгляделся в нее внимательно и произнес осторожно: "Мне кажется, ты изменяешь мне…" И утром Лида Москитова убила своего реального мужа. Она несколько раз ударила его по голове молотком для отбивки мяса.
В тюрьме, рассказывали мне сослуживцы, навещавшие Лиду, она все время спит. И днем. Стоя. Или сидя. Работая, или отдыхая. Сослуживцы рассказывали мне еще, что Лида говорила им, что нет никого на целом свете счастливее ее…
"Я рад тебя видеть", – сказал я Лиде. Честно говоря, я не знаю, действительно ли я был рад ее видеть. Но надо было что-то сказать, и я сказал, что рад ее видеть. Вместо ответа Лида указала мне рукой направление, в котором я должен двигаться. Я улыбнулся Лиде и, не говоря больше ни слова, отправился в путь.
Теперь у меня болела не только нога, теперь у меня болело все тело. Как удавалось мне идти, я не знаю. Но я шел. Шел, и не кричал, и не стонал, и не кряхтел. Я шел тихо. Молча. Я боялся спугнуть Рому и Нику. И маленького Мику. А они находились где-то здесь, рядом. Только бы не упасть, только бы не упасть, говорил я себе; если упаду, то, наверное, уже больше не поднимусь… Я ломал кусты, я переползал через заборы. Я обнимал деревья, высасывая из них силы для себя.