Ранним утром Леночку разбудил легкий, но продолжительно-настойчивый стук в окно, и девушка, торопливо накинув пестрый, собственного раскроя и пошива халатик, бесстрашно выбежала в прохладные сенцы. Вы бежала и в досаде на свою неосмотрительность нахмурилась: на крыльце домика для молодых специалистов стоял смуглый и спортивный парень в ладно сидящей на нем солдатской форме без погон и без звездочки на пилотке.
– А меня уверяли, что у вас крепкий сон.
– Остроумно. Кто уверял?
– Тот, кому это доподлинно известно.
– Еще более остроумно. И потому прощайте, милый юноша.
– Наоборот, здравствуйте, – Чудак слегка расправил перед девушкой плечи и по-дореволюционному щелкнул каблуками начищенных сапог. – У меня для вас посылка от вашей матушки!
– Фу ты, Господи! С этого надо было начинать! Может, зайдете в комнату да заодно и признаетесь, как вас зовут?
– Зовут меня Федор Ломунов, – сообщил Чудак, подавая Леночке плетеную кошелку, аккуратно прикрытую полотняной тряпицей. – Войти же к вам в комнату столь ранехонько не решаюсь, потому как при скором выходе из оной буду непременно засечен умеющими делать обвинительные выводы местными кумушками. А следовательно, приглашающая сторона…
– Какой вы рыцарь благородный!
– Ваша честь для меня дороже собственной!
– Подумаешь, дороже, дешевле, – фыркнула Леночка. – Нужно будет еще спросить у мамы, откуда у нее такие странные базарно-рыночные знакомства. Вот ведь даже доставка продуктов на дом.
– Знакомство у нас с ней чисто случайное. Зашел к вам во двор дух перевести перед тем, как изловить попутку до пристани.
– Обратно не собираетесь?
– Хотите тоже что-нибудь передать?
– Могла бы.
– Нет, я в вашем городе увяз капитально. Разве что при случае…
– Тогда заглядывайте при случае.
– Обязательно. Случай правит миром!
В хорошем, в очень хорошем настроении пришел Чудак в гараж, где рокот моторов, работающих на разных оборотах, смешивался с шипением автогенных аппаратов и синий, прогорклый дым широко и низко стелился над просторным и голым – без единого кустика или дерева – двором. Могучего телосложения, но уже не первой молодости завгар безошибочно раздавал шоферам еще не смятые путевки, раздавал, не перечитывая в них фамилий, и водители, высунувшись из кабин, напряженно прислушивались к его напутственным словам и кивали головами.
– Меня к вам направили! – крикнул Чудак почти в самое ухо завгару. – Я Ломунов!
– Чего орешь-то? – спокойно откликнулся тот. – Мне из кадров о тебе звонок уже был. Ломунов… Ломунов… Похоже, твоя фамилия образовалась оттого, что любили в твоем роду деды-прадеды ломиться в открытую дверь.
– Может быть. Русская фамилия.
– А моя фамилия Мантейфель, – испытывая отчего-то явное удовлетворение, сообщил завгар. – Тоже, как видишь, словечко не из простых да еще и не из русских.
– Человек-черт, – пояснил подошедший Михаил Ордынский. – В переводе с немецкого, конечно. Особенно оригинально звучит при официальном обращении. Дорогой товарищ Мантейфель! Глубокоуважаемый гражданин Человек-черт! Промежду прочим, знаменитый некогда в сих краях купец Чертяков не доводится вам родней?
– Иди-ка к своей машине, – сказал завгар Михаилу, с притворной сердитостью сдвигая брови. – С вами тут, с нечистой силой, останешься просто человеком, как же… Хорошо хоть, что пока вообще не заделался натуральным дьяволом!
– Хорошо, что не заделались, – согласился Чудак. – Потому что в вашем роду тоже, предположительно, любили ломиться, причем и в закрытую дверь.
– Поддел старика ответно, – усмехнулся Мантейфель. – На минувшую войну намекаешь? Так я ведь не из Германии, а из репрессированных немцев Поволжья.
– Простите. О сталинских перегибах и мне известно, но после вчерашней дороги я все еще в себя никак не приду.
– Долго раскачиваешься по части дорог, – бросил на прощанье Михаил Ордынский. – Чего-чего, а дорог с сегодняшнего дня у тебя будет под завязку.
– Принимай вон ту игрушку, – Мантейфель указал рукой с зажатыми в ней путевками на сиротливо стоявший у ограды и, судя по виду, основательно потрепанный самосвал. – Любые каменюки она таскает на себе, что твои перышки! Поладишь для начала с этой – по лучишь и дизельную.
– А кадровик посулил незамедлительно.
– Незамедлительно? Дизельную? А частушку он тебе при этом не исполнил: "Мы с приятелем вдвоем работали на дизеле…"?
– "Он козел и я козел, – подхватил уже направившийся было прочь Ордынский. – У нас дизель сп…и!"
Через минуту-другую, в первый лишь раз катя в дребезжащем самосвале по разъезженному и ухабистому проселку, Чудак как ни старался, а все не мог отделаться от ощущения, что он давно уже гоняет здесь машину к карьеру и обратно. Туда и обратно. Туда и обратно. А по вечерам, возвращаясь домой, он, не кто-нибудь, а именно он, Чудак, беспечно вдыхает легкий и неназойливый аромат полевых цветов, стоящих на общежитейском коридорном подоконнике в стеклянной банке из-под консервов. Странное, однако, ощущение…
– Куда тебя несет! В передовики-стахановцы выскочить захотел?
– А ну осади! Осади назад, тебе говорят!
– Ишь ты, прыткий какой нашелся!
– Да он же не прыткий, а новенький, о великие, – перекрыл раздраженные выкрики мощный бас Михаила Ордынского. – Он все еще полагает, что на гражданке царит такой же порядочный беспорядок, как в только что покинутой им "несокрушимой и легендарной"!
Самосвалы у карьера продолжали выстраиваться в длинную очередь, и водители стали выпрыгивать из душных кабин, чтобы пока суд да дело покурить в компании, потолковать друг с другом о том о сем с утра пораньше да поругать, как водится, начальство за слишком медленную погрузку. А Чудак неторопливо, но решительно отошел от шоферской братии по разнотравью в сторонку, лег на чуть влажную от насыпавшихся на нее росинок землю и, склонив к своему лицу несколько стоявших на длинных стеблях ромашек, осторожно понюхал их и затем отпустил снова. И вспомнился тотчас далекий денек, и ощутилась невидимая, но теплая и, верно, широкая ладонь ветра, гладившая высокие хлеба и пригибающая их в полроста, и привиделся как наяву тот колесный трактор с прицепленным к нему неуклюжим и разноголосо громыхающим комбайном "Сталинец". И проступили вновь через время и расстояния голая стерня, да вороха золотистой соломы позади, да блеклый от пыли и потому некрутой выгиб летнего неба, да весело плещущая в темный бункер светлая пшеничная струя.
Бугор. Перелесок. Лощина.
Развилка. Объезд. Поворот.
Вошедшая в скорость машина
Ни в чем тебя не подведет.Ей ливень и зной не помеха.
Ей лютая стынь не страшна.
Друзья предадут ради смеха,
От скуки изменит жена.Враги воздадут не по чину.
Но если ты рвешься вперед,
Во всем положись на машину –
Она тебя не подведет.
В аккурат перед войной, совсем еще мальчонкой, определили Федю (его и тогда звали Федей, только фамилия была не Ломунов, а другая, ныне запретная) в колхозные подпаски. И вот, помнится, потемну, когда еще все звездочки до единой цепко держались на черном, на даже с краю не подплавленном зарей небе, раздавался призывный голос нехитрого самодельного рожка. Раздавался мягко, бережно, певуче, раздавался так, что до выхода стада за околицу почти ни разу не прерывался, перемещаясь неторопливо от самого дальнего конца улицы к центру, а затем от центра – к другому краю просыпающегося села.
– Ну и сморило же меня вчера к полуночи, – всполашивалась какая-нибудь хозяйка. – Чуть было не прозевала Федюшкин рожок.
– С чего бы это на молодую вдовушку такая напасть? Гости-то у меня собирались давеча, а не у тебя, – так же весело и со значением откликалась ей соседка. – А может, какой из них опосля и к тебе завернул? За это, кума, ты нонеча и мою Беляночку вместе со своей Красухой обязана тогда проводить.
Пел рожок, пел – и коровы с негромким мычанием брели на нежные звуки его пока еще поодиночке, вышагивали, придерживаясь в темноте невидимых троп, привычно направлялись туда, за околицу, туда, на седой и прохладный от росы, на духовитый от ромашек, чобора и полыни выгон.
– Шнель! Бистго! Ошен бистго!
– Тавай! Тавай! Шнель!
Эти резкие крики во дворе не вернули даже, а прямо-таки переметнули маленького Федора от довоенных воспоминаний к другой действительности, к той жутковатой действительности, в которой его родное село было переполнено по-хозяйски лопочущими на непонятном языке вооруженными, загорелыми и грубоватыми людьми. Семья Федора сидела за чисто выскобленным столом перед чугунком остывшей, несоленой и посиневшей картошки, когда в избу, столкнувшись поначалу в дверях, ввалилось сразу несколько солдат с, похоже, легкими и такими по "виду нестрашными автоматами на груди.
– Бистго! Ошен бистго!
– Тавай! Тавай! Тавай!
В селе и раньше по избам судили-рядили о готовящемся этапе, поговаривали о нем, не особенно в него веря, а теперь вот солдаты грубо выталкивали людей во дворы и зачем-то выбрасывали следом из пустеющих горниц и сеней подушки, одеяла, половики и даже целые пилки с посудой. А по улице уже шли, шли и шли старики, женщины и дети, кто с узелком, кто с корзинкой, а кто и с полотенцем или иконой в руках. Некоторые прижимали к груди кое-как спеленутых и орущих Младенцев, иные, словно бы обезумев, тащили за собой на веревках упирающихся коз, овец и телят,
– Шнель! Шнель!
– Тавай! Тавай! Тавай!
И теперь уже не верилось Феде, что еще какой-нибудь месяц тому назад здесь мирно и непугано звенели не различимые на фоне лишь начинавшей светлеть выси жаворонки. Не верилось, что это здесь неторопливая рань, надвигающаяся из-за дальнего окоема, вчера еще не под каркающие понукания, а в тишине растворяла в себе звезду за звездой – сперва те, что поближе к востоку, потом те, что над самой головой, а там уж и те, что на другом краю неба. А крупная роса смягчала травы и холодила босые ноги подпаска, Старавшегося следом за опускавшими морды и передвигавшимися вполшага коровами ступать так, чтобы не потухало в неглубокой стежке позади переливчатое сверканье. "Сейчас всякая былинка становится слаще, потому как пребывает в самом соку, – в подражание пастуху вслух в той тиши рассуждал Федя, не торопя стадо и привычно прислушиваясь к мягким хрустам и звукам прожевывания. – С утра ни мухи, ни оводы не липнут к скотинке, и даже ее молодняк не бегает пока, задрав хвост коромыслом…"
– Бистго! Бистго!
Остановив людей на лугу, солдаты стали поглядывать вопросительно на молоденького офицера с плетеными, похожими на обрывки пастушьих бичей погонами на узких плечах. А тот не спешил – ладный, подтянутый, гладко выбритый, перехваченный в талии широким ремнем с новенько желтеющей на нем слева кобурой парабеллума. Наконец, офицер, передвигаясь боком и брезгливо тыча перед собой пальцем, отделил от общей массы стариков, старух, баб с грудными младенцами, коз, овец и телят и надменно вскинул подбородок в сторону села: этим, мол, вернуться обратно. Остальных солдаты окружили реденькой, но внимательной цепочкой и погнали по дороге, разбитой-расколоченной еще с весны тысячами колес и, казалось, утыкавшейся далеко впереди в мрачную и крутобокую стрелу силосной башни.
– Господи, куда ж это нас?
– В Германию, соседка, – ответил Федин отец, поправляя черную повязку на правом глазу, потерянном им давным-давно в яростной стычке обманутых властью комбедовцев с выселяемыми в Сибирь обманутыми той же властью кулаками, – Угоняют, сволочи, хуже чем татарва!
– По другой бы гляделке тебе за такие слова шарахнуть, – с неожиданной злостью обронила на ходу сухая как жердь татарка, у которой муж и оба сына с первых дней войны были на фронте. – Нашел с кем равнять… У, шайтан бракованный!
В грязном, пронизанном сквозняками и резко дергающемся на ходу товарном вагоне Федина мать, потеряв сознание, лежала под ногами у освободивших небольшое пространство людей – желтая с лица, как прошлогодняя солома, с мелко подрагивавшими губами и редкими каплями пота на лбу и на щеках. Пока еще оставалось у кого-то, готового поделиться ею, немного тепловатой и затхлой воды, Федя осторожно поил маму из помятой крышечки от зажигалки, найденной тут же, на загаженных досках пола. На второй день пути спасительные капельки воды окончательно иссякли. И дыхание больной теперь то вообще прерывалось ненадолго, то, возвратившись, становилось частым-частым, словно это, подражала она натруженно пыхтевшему где-то в голове состава неутомимому паровозу. Забывшемуся ничком у материнского плеча мальчишке снилось рйзморенное жарой коровье стадо, пестро сгрудившееся в самый солнцепек на обжигающей босые ступни речной гальке. Неподвижно застывший воздух густо отдавал парным молоком, а коровы нервно подергивали кожей, сгоняя с нее оводов, коровы хлестко отмахивались хвостами от назойливых паразитов и слизывали их – огрузневших от крови – со своих беков бледными и шершавыми языками. Потом стадо словно бы сбрасывало с себя тяжелую и тягучую дрему, и умные животные степенно, сквозь желтоватые зубы, не торопясь и впрок цедили, вбирали, втягивали в себя прогретую за долгую половину летнего дня обильную воду.
– Шнель! Шнель!
– Виходи! Ошен виходи!
– Тавай! Тавай! Тавай!
Похоронили маму невдалеке от какого-то крохотного и по-западному аккуратного полустанка, предали ее земле, кое-как завернув в большой коричневый платок и торопливо опустив в неглубокую, выдолбленную саперной лопаткой могилу. Не запомнил тогда словно бы окаменевший от горя Федя ни названия чужого полустанка, ни лица молчаливого конвоира, сочувственно протянувшего отцу, несмотря на опасливые возражения других солдат, ту свою тщательно наточенную лопатку с короткой ручкой.
– Бистго! Бистго! Бистго!
– Тавай! Тавай! Сыпь-сыпь-сыпь земля сверха!
А что было потом? А потом в просторной и солнечной комнате пересыльного пункта были они, сидевшие за длинным столом в непринужденных позах люди в белоснежных халатах и с очень чистыми руками. После всех дорожных мытарств, после вагонной грязи и перемежавшейся холодом духоты и сами эти люди, и горбившийся за отдельным столиком над списками словно бы чем-то слегка опечаленный переводчик в черном мундире казались Феде необыкновенными существами, опустившимися на землю с заоблачных высот.
– Где вы оставили отсутствующий глаз? – почти без акцента спросил переводчик, когда Федя с отцом, невольно взявшись за руки, приблизились к длинному столу. – Вы оставили свой глаз в сражении?
– Вроде того, – глуховато ответил отец. – Только в довоенном еще сражении.
– Нехорошо дело, – печальный переводчик остро блеснул стекляшками хрупкого пенсне. – Нехорошо ваше дело, потому что ваша жена почему-то быстро преставилась и ребенка следовает отправлять в лагерь для ребенков. Вы все понимаете?
– Понимаю. Все.
– Вы выйдете отсюда вот по-за эту дверь, а ваш ребенок вот по-за эту… Понимаете?
– Понимаю.
Федя слышал, как печальный переводчик словно бы лающими звуками что-то пояснил людям, сидящим за длинным столом, пояснил, приподняв за уголок списки и тыча в них костлявым пальцем, а потом снова остро блеснул в сторону отца стекляшками своего пенсне. Остренько-остренько так блеснул, но тот уже не обращал больше внимания ни на самого переводчика, ни на присутствующих тут врачей, мешкотно ступая пыльными и потрескавшимися сапогами по белому кафельному полу и все оглядываясь и оглядываясь на растерянно остававшегося на месте сына.
Здесь пули свистели давно ли?
Легко, если помнишь, они
Тогда вырывались на волю –
Лишь пальцем слегка шевельни.Летели над лугом, вдоль леса
И снайперски, и наугад.
Летели – едины по весу
Для женщин, детей и солдат.Летели – и дремлют могилы,
Где, помнишь, не день и не год
Тогда обрывался бескрыло
Свинца упоенный полет.
Гонять на приличной скорости громоздкий самосвал, доставляя камни на строительство плотины, – эта весьма нехитрая и лишенная разнообразия работа плохо спасала Чудака от мрачных и незвано-непрошено накатывавших на него мыслей. Правда, новые знакомые и по гаражу и по общежитию, как бы учитывая этот постоянный оттенок в настроении новичка, не слишком приставали к нему с разговорами и не набивались в закадычные друзья-приятели, хотя какая-то профессиональная, что ли, близость между ним и другими шоферами ощущалась и по тактично кратким приветствиям по утрам, и по неспешной, но непременной готовности прийти на помощь в нужную минуту.
Особо запомнился один такой случай, когда у старого самосвала, доставшегося Чудаку со всеми своими возрастными капризами в придачу, но при этом без запасного колеса, спустила как-то латаная-перелатаная камера и пришлось прямо среди дороги заклеивать ее. Тогда в течение нескольких минут у обочины как по спецзаказу остановилась еще с десяток машин, водители которых приволокли кто домкрат, кто металлическую щетку, а оказавшейся тут же Михаил Ордынский, театрально рухнув на колени, стал с молитвенным выражением в глазах помогать товарищу отвинчивать схватившиеся намертво гайки. Потом он, ухитряясь сохранять все то же выражение лица, снял со своей машины запасное колесо и, простуженно посапывая носом, подкатил этот щедрый дар к ломуновскому самосвалу. "Держи, о великий! Разбогатеешь – вернешь с процентами!"
И еще был один вечер, который тоже не так-то просто удалось бы забыть Чудаку даже при очень сильном желании. Он тогда не от хорошей жизни дольше обычного провозился со своим стареньким самосвалом в гараже и попал в битком набитый людьми клубный зал уже перед самым началом концерта, даваемого заезжими артистами областной эстрады. Пришлось Чудаку кое-как примоститься на подлокотнике кем-то уже занятого администраторского кресла в заднем ряду, а для сохранения равновесия – все время упираться ладонью вконец затекшей руки в свежепобеленную стену.
– Нельзя ли вам чуточку по-иному приспособиться к обстоятельствам? – послышался вдруг женский голос из того самого кресла. – Наверно, можно все-таки не много выше приподнять локоть?
– А вот давайте поменяемся местами, – в тон соседке ответил почему-то потерявший на этот раз самообладание Чудак. – Давайте махнемся ими без вмешательства благосклонной к вам администрации и минут через пять возобновим сей аргументированный диспут.
– Зачем же вам-то махаться? Вы так эффектно вы
глядите сейчас в позе скачущей амазонки…
Огромный зал, с провинциальной напряженностью безмолвствовавший в полумраке, неожиданно взорвался оглушительными аплодисментами, и тогда Чудак, понимая, что лично для него первые номера концерта, все равно безвозвратно пропали, решительно всмотрелся в свою ехидную собеседницу. Правда, молодой человек тут же и прикусил губу, потому что прищуренные глаза его встретились с вызывающе насмешливыми – и тоже в прищуре! – глазами Леночки Меркуловой.
– А-а, это вы, – теперь уже более сдержанно протянул Чудак, чувствуя, что еще немного – и на них начнут шикать со всех сторон. – Судя по вашему боевому настроению, содержимое посылки оказалось высококалорийным.
– Да уж не чета блюдам шоферской забегаловки. Хотя, судя по вашему задору, вы брали в ней свое не качеством, а количеством.