– Какой-нибудь новый прием? – спросил у спецтренера господин Мантейфель, кривясь и массируя через первосортную шерсть своего костюма правую руку. – Не понимаю, как это нож при таком лобовом прыжке разминулся с данным стриженым затылком. А ну-ка, попробуем еще разок!
На этот раз доктор снял-таки чехол, азартно отшвырнул его в сторону и гибко, настороженно, словно бы крадучись с опущенной к бедру полоской мерцающей стали, двинулся на воспитанника. Чуть приоткрыв рот от внимательности и напряжения и тоже опустив руки вдоль туловища, Чудак отступал шаг за шагом, как будто копируя движения противника в обратном – зеркального отражения – порядке. Два человека друг перед другом перемещались по залу, точно в стилизованном танце, перемещались по-змеиному мягко, упруго, медленно и выжидательно. Наконец доктор сделал обманный рывок корпусом вправо, и справа же от юноши, а не слева, как можно было ожидать, блеснуло словно бы удлиненное молниеносностью лезвие. И снова Чудак отработанно метнулся навстречу ножу, и снова не опоздал, хотя теперь-то уже заломить сильную руку господина Мантейфеля не удалось. Правда, воспитанник не ослабил при этом хватки и своих пальцев, что позволило ножу лишь кончиком лезвил царапнуть по сухому и смуглому плечу юноши…
– Смышленый и смелый солдат, – сказал спецтренер, ладонью смахивая е Чудака кровь, выступающую из неглубокого пореза. – – Да принесите же кто-нибудь аптечку!
– Злости в избытке, а силенок пока еще недостаточно, – уточнил господин Мантейфель. – Общая беда послевоенной молодости.
Все-таки, видимо, довольный результатом повторной схватки, доктор философии тщательно протер нож смоченным в спирте бинтом, после чего точным движением вогнал лезвие в плоский деревянный чехол, поспешно поданный ему кем-то из воспитанников. И только затем господин Мантейфель, демонстрируя разностороннюю профессионализацию, лично обработал йодом края пустякового пореза на плече у Чудака и, налепив на царапину пластырь, дважды ополоснул, предварительно па мыливая их, свои холеные руки под краном.
Что рвущейся в бой забияке,
Что немо таящей клыки
Собаке нужна как собаке
Хозяйская твёрдость руки.Нужны не прогулки – походы,
Не мясо – суровая кость.
В собаке помимо породы
Особенно ценится злость,И злость эта полнит собаку.
И в главном собака вольна:
Хозяйскому слову и знаку
Бездумно покорна она.
Странно было видеть не где-нибудь на марше, в спортзале или в классе, а именно здесь, в безлюдном месте, бредущего окраиной огромного поля Циркача, под тяжелыми сапогами которого безжизненно крошилась и сухо шуршала земля. Уже ухватившись было за дверцу кабины, Циркач вдруг словно бы нехотя наклонился, поднял жесткий комок, размял в пальцах и несильно дунул – на ладони не осталось ни пылинки.
– На что они тут надеются?
– А ты не спеши нас хоронить. Хлеб! не везде такие.
– Вас? Никак лично рассчитываешь, Чудак, на богатый урожай? Может, еще и свадьбу свою планируешь к осени?
– Может, и планирую. Тут все делается по плану.
– Тогда зови свидетелем в загс.
– Для суда ты вроде бы больше подходишь. Причем отнюдь не свидетелем.
– Ну и юморочек у тебя, Чудак!
Они ехали по новой дороге, обильно присыпанной гравием, но еще не прикатанной как полагается, отчего в днище самосвала гулко, часто, но аритмично барабанила мелкая галька. Склонив голову немного набок, чтобы лучше прислушиваться к этой назойливой дроби, Чудак хмурился и по временам ожесточенно крутил баранку, словно бы надеясь провести колеса машины мимо наиболее крупных голышей, а когда те – правда, изредка – все же бухали снизу, морщился с неподдельным страданием.
– Почему заявился только теперь?
– А что?
– Раньше надо было.
– Надо! Мне свою голову на плечах уберечь тоже надо! Да и у шефа она, как тебе известно, не на шелковой ленточке держится.
– Говори яснее.
– Ну чистый цирк с тобой! Куда ж еще яснее! Слишком благополучно, Чудак, проходит стадия твоего вживления в чужеродную среду… Ты рули, рули! Не у тещи пока за миской сметаны, а за баранкой сидишь!
– Это твое личное мнение? Или шеф тоже так полагает?
– Насчет сметаны-то?
– С огнем играешь, однокашник! Смотри, ты меня должен знать…
– Здесь останови, коли шуток не понимаешь, – Циркач выпрыгнул на дорогу, сразу же ощутив и лицом, и руками какое-то необычное движение воздуха вокруг. – Природа, Чудак, сегодня с тобой заодно серьезно настроена: кажись, гроза будет. – И тут же зачастил, мелко кланяясь: – Спасибочки, что по старой дружбе подвез за бесплатно. До скорого радостного свиданьица!
Сверху вниз смотрел Чудак из кабины на юродствующего Циркача, слыша, как у ног этого опасного посланца шуршит на дороге песок, перекатывается вдаль издалека, то свиваясь в желтые жгуты, то вскидываясь вверх тугими и недолговечными фонтанчиками. А потом, через минуту-другую, самосвал, послушный лишь чуть подрагивавшим рукам водителя, двинулся мимо Циркача вперед, туда, где, клубясь от края и до края, вздыбливаясь и разрастаясь от земли и до неба, казалось, все поглощала собою линяло-медная туча в черном обрамлении. Некоторое время, перебарывая грозовые запахи, еще доносился в кабину сухой запах земли, и в зеркальце заднего обзора было видно, как ветер, тоже набирая скорость, налетал сбоку и ударял Циркача по лицу, которое тот даже и не пытался отвернуть… Но вот Чудак поднял боковое стекло, поерзал, устраиваясь поудобнее, на скрипучем сиденье и стал смотреть только прямо перед собой.
Конечно, появления связника следовало ожидать не просто со дня на день, а даже с часу на час. Естественно. Но Циркач? Почему именно он? Впрочем, не все ли равно? В конце концов с какой стати на пустынном участке дороги сегодня непременно должен был "проголосовать" кто-нибудь другой, снабженный сложными и довольно обременительными паролями? Чудак напряженно смотрел вперед (Циркач так Циркач!) и все-таки видел, как, резко забирая в сторону от обочины, и властно, и накатисто, и неодолимо гнул к земле ветер вялые, низкорослые колосья пшеницы.
Действительно, Циркач так Циркач. Кто же спорит, пора, давно уже пора приниматься за дело, ради которого на каждого воспитанника было затрачено там, за кордоном, столько средств и усилий и ради которого (дела, черт возьми, дела!), собственно, он, Чудак, и оказался здесь* в этой серой степи, за этой черной баранкой. В конце концов не за шоферским же заработком пожаловал он сюда и не для расширения круга знакомств, хотя при мысли о своих основных функциях как разведчика хотелось Чудаку бросить все и всех, с профессиональным мастерством запутать следы и, оторвавшись от преследования, постучать тихим утром в окошко скромного домика для специалистов. А потом уехать бы вдвоем с "представительницей расширенного круга знакомств" куда-нибудь далеко-далеко и там снова работать заправским шофером, и возвращаться по будням домой за полночь после шести-восьми утомительных ездок в общей колонне, когда твои фары освещают пляшущий кузов передней машины, в то время как собственная кабина – в свою очередь – наполнена светом фар идущего сзади грузовика.
– А я тебя тут жду не дождусь!
– Что-нибудь страшное случилось?
– Пока еще нет, но должно ведь когда-нибудь случиться и такое…
Вадька Кирясов, проследив за тем, как Чудак подкатил к гаражу и поставил самосвал на место, подступил к приятелю и, сунув потрепанную книгу за пояс, стал морщить лоб, чесать затылок, шевелить бровями, изображая с помощью таких и подобных им ухищрений крайнюю степень своей озабоченности. Васька имел право на определенное внимание: уже почти неделя прошла, как был он назначен в напарники к Ломунову и они, подменяя друг друга, круглосуточно возили камень на плотину
– Так что там у тебя все-таки грянуло?
– Видишь ли, Федя, самые обыкновенные животные, эти наши братья меньшие, и те в определенных условиях подвержены грозным людским заболеваниям. Так охотничьей собаке, привыкшей к быту городской квартиры, при первой стремительной пробежке на воле угрожает не что иное, как настоящий инфаркт. А у немецких овчарок, испытывающих при жесткой дрессировке нервные перегрузки, нередко встречается бич века – рак. Или взять, к примеру…
– А недержание речи тоже встречается в животном мире? Или это привилегия лишь человеческих особей?
– У животных речи вообще не наблюдается.
– И на том слава Богу.
– Ты извини, Федя, за вынужденную присказку, но понимаешь… Словом, одна моя знакомая приобрела на сегодняшний концерт в клубе два случайных билета… Ну, куда мне было деваться? Ты не сомневайся, я за тебя потом вдвойне отработаю!
– Да ладно тебе со своим "вдвойне!" Это только в заключении один день идет за два, – сдержанно отмахнулся Чудак, снова забираясь в пропахшую бензином кабину. – И то не всем и не всегда.
– Спасибо, друг! Я сам не знаю почему, но вот верил, что ты согласишься! Ты же такой…
– Передавай привет своей знакомой приобретательнице случайных билетов. Да заодно поведай ей в красках о том, что кабанов ловят, не опасаясь погубить зверя, а когда пытаются связать лося, тот почти всегда погибает. Это, юный натуралист, в дополнение к твоим собачьим присказкам.
Честно говоря, Чудак даже обрадовался непредвиденной просьбе своего напарника и, выехав за ворота гаража, газанул так, что лобовое стекло, в которое хлестал насыщенный песком ветер, потеряло обычную прозрачность, и ослепленный водитель только чудом не опрокидывался вместе с машиной в придорожный кювет. Правда, ожидающийся ливень все еще не начинался, и поэтому благоразумней было включить не "дворники", а фары (что, кстати, Федором и было сделано), но и в их напряженном свете мало что удавалось разглядеть впереди. В конце концов, пришлось сбавить скорость – тем не менее снаружи по-прежнему что-то мелкое, но единое в своем устремленье шуршало раздраженно, что-то царапало о стекло и о металл, просачиваясь в кабину удушливым маревом и ложась на сиденье, на брюки, на полы пиджака серым слоем обескрылевшей пыли.
Привыкнув в скитальческой доле
Вершить кувырки – не шаги,
С чего вдруг, перекати-поле,
Ты ткнулось в мои сапоги?В душе травяной защемило?
Замкнулся естественный круг?
А может, лишив тебя силы,
Ветра позаглохли вокруг?И верно ведь: дремой степною
Объяты холмы и жнивье.
С того ли? Но ценится мною
Вот это доверье твое!..
К вечеру мало-помалу все-таки начался дождь. Нет, он не барабанил по крышам, и потоки воды не хлестали из сточных труб в запенившиеся лужи, но через сотню-другую шагов под открытым небом пешеходы чувствовали, как тяжелеет и оттого обвисает на них одежда. Сквозь эту обманчивую, сквозь эту похожую на осеннее ненастье морось по неширокой, но оживленной набережной проносились мимо пристани машины разных марок, цветов, форм и скоростей. Расторопные трофейные малолитражки, союзные "форды" и "студебеккеры", отечественные "эмки", "победы" и даже сверкающий лаком ЗИС-110 покачивались на крупном булыжнике, мелко подскакивая, дергались на диабазовой брусчатке, чтобы дальше, дальше, уже за горбатым мостиком, плавно и ходко рассекать лужи, кипящие под колесами на ровной ленте асфальта.
– Это вы напрасно меня в таких махинациях подозреваете, – возразил женщине милицейский сержант. – Если б все было так, как вы думаете, то и разговоры наши ни к чему.
– А деньги все-таки в город перекачиваете по почте. Каждый месяц по двадцатым числам. Ровно половину своей зарплаты.
– Привычка, – вздохнул сержант. – Сколько лет уже прошло, а привычка по-прежнему действует.
– Хорошенькая привычка. Там у вас дети?
– Племянник. После войны сиротой остался, братнина вдова одна его поднимала. Ну, и я немного помогал…
– А сейчас чего же?
– А сейчас, говорю, привычка действует. Парень там теперь уже самостоятельный, хотя поначалу ему никак не везло. После демобилизации поступил шофером на рыбокомбинат: от гаража до директорской квартиры два километра да от квартиры до производства – еще три. От такой езды и оси ржавеют, и сам водитель тоже навроде того… Словом, переустроился племяш в пожарную команду, так за целое лето, тьфу, тьфу, чтоб не сглазить, только сажа в дымоходе старой пекарни и загорелась разок. Тогда он, горячая голова, в обкомовский гараж оформления добился. А это уже поездки по партийной линии на лесопункты, в песчаные карьеры, к чабанам, к геологам, на засекреченные объекты, в санатории…
– Объектов этих номерных у нас теперь больше, чем санаториев, – вздохнула женщина и ковшиком протянула ладони под дождь. – И о каждом нашей партии родной ведать положено. Вы-то сами давеча тоже не просто так ведь расспросы вели. Или просто так? Помните, о молодом мужчине? На катер который вроде бы сел?
– Помню, помню. Мы все помним. У нас служба такая. Дотошная. Навроде партийной.
– Ага, навроде. Только мешаете друг дружке. А давеча, говорили тут у нас люди, бросить ему угнанную машину пришлось. Такое добро бросить… Вот сейчас бы он вместе с ней на паром – и поминай как звали.
– На том берегу кое-кто тоже нужную народу службу несет. Помянули бы, но выяснили, как звали. И паромная переправа государством, поясню лично вам, не для одних преступников налажена… Ко мне вон с той переправы третьего дня племяш мой прямо на своем самосвале пожаловал. Теперь уже – на самосвале. Ушел я, говорит, из обкомовского гаража: подальше, мол, от царей – голова целей, а работать стало интерес нее. Столько мест сменил ради этого интереса. Да, теперь молодежь, после смерти-то Сталина, отчаянная пошла.
– Еще бы не отчаянная. Запросто с того берега на этот и обратно компании гуляют. А нонеча, при пароме-то, и вовсе туда-сюда прямо на машинах шастают.
А при жизни Лукьяна Чертякова, вестимо, даже тароватые правобережные купцы побаивались перебираться через реку: ни с кем не желал делить ни досуг, ни барыши хозяин слободы, к которому сам губернатор нет-нет и наезжал в гости: Правда, наследники рачительного да крутого нравом Лукьяна пошли не в основателя торговой династии – и в перворазрядных ресторанах да за игорными столами Европы лихо проматывалось колоссальное чертяковское состояние. За одну лишь ночь нередко спускались под треск карт или жужжание рулетки то сахарный завод, то пенькоджутовая фабрика, то, глядишь, бондарная, сетевязальная или прядильно-ткацкая мастерские.
– Два или даже три чертяковских внука, знаю, доживали свои дни перед революцией в богадельнях общества трезвости, – вслух продолжил свои мысли сержант. – А с одним из них, расторопным таким офицериком, наши дороги еще в двадцатом году пересеклись. Мн-е в ту пору лет шестнадцать сполна накрутило да и ему, я полагаю, не особо более того. Ух, и люто же мы с ним схлестнулись… Одним словом, отчаянных голов хватало и тогда в этом телячьем возрасте – что у красных, что у белых, что еще у каких.
– И с чего это вы вроде бы ни с того ни с сего стародавние времена вспомнили?
– Видать, с того, что стародавние времена многому людей на будущее учат.
– Ох, только не у нас в России!..
Женщина смотрела на зеленые от плесени сваи старых причалов, на трухлявые сваи, выступавшие из воды обычно сразу же после спада весенного паводка. Приземистые и замшелые склады, оставшиеся от тароватых купцов, тоже изрядно уродовали набережную, но в селе уже чувствовалось дыхание новой безвкусицы: на месте обжорных рядов и толкучки поднялись однотипные домики-близнецы, а глинистый обрыв над пристанью выложили речники буроватым камнем.
– Сказать как на духу, сам не знаю, что это на меня нашло, – все так же задумчиво обронил сержант – Но вот вспоминается даже то, как офицерик мой взял себе немецкую фамилию Мантейфель, сохраняющую вроде бы смысл прежней, дедовской – Чертяков. Против двух великих зол бороться собирался с помощью Германии – против новой власти и собственного разорения.
– Оно, конечно, новая власть, а в рот-то нечего было класть.
– Так большевикам же тогда и самим жилось хуже некуда.
– Зато нонеча те, кто с красной книжечкой в кармане, с лихвой своего добрали.
– По длине языков, вы уж извините, своего мы все добрали, – огорченно махнул рукой сержант. – Железного вождя не хватает в нашем столичном руководстве.
И вновь ожило в нем то далекое, то беззаветное и не тускнеющее под спудом лет, когда расторопного подростка, оставленного на подпольной работе в тылу у белых, выдали сельские кулаки-мироеды деникинской контрразведке. После долгих не столько вопросов, сколько измывательств и последующего двухчасового забытья в черной бане полупьяные солдаты комендантского взвода вытолкнули обессиленного пленника наружу и повели на расстрел прямиком через клеверное поле. Влажные от росы лепестки набивались через верх в грубые – на крупную мужскую ногу – ботинки, упругие стебли цеплялись за незавязанные шнурки, но стоило юному смертнику чуть поубавить шаг, как на тонкой по-мальчишечьи шее ощущалось холодное острие конвоирского штыка. Остановились солдаты на высоком обрывистом берегу, внизу под которым, подмывая глину, вздыхала и ворочалась сонная река. "Жить! – стучало в висках у подростка. – Жить! Жить! Если ты на треть секунды опередишь залп – будешь жить. Если ты не больше, но и не меньше, чем на треть секунды… Если ты…" От четырех конвоирских пуль уберегся юный подпольщик, а пятая (самая проклятая!), а эта подотставшая было пятая догнала его все же, настигла уже падающего и оставила рваные метины на шее и на щеке подростка. Ожог той винтовочной пули да беззвездная полночь навсегда захлестнули мраком лица солдат-конвоиров, но черты аккуратненького офицерика, мягкие, в чем-то женственные черты молодого Мантейфеля-Чертякова, вежливо производившего допрос в доме церковного старосты, нет-нет и всплывали перед милицейским сержантом поныне.
Покоя не сыщешь в покое.
Но в нем и тебе и стране
Нет-нет, а предстанет плохое
Таким, что вполне и вполне.Ах, голод? Ну что же, что голод?
Расстрелы? Беда, брат, беда.
Но был же ты все-таки молод,
А значит, во веем хоть куда!Во всем без прикидки, заминки,
Поскольку с горы-де видней.
И в плавнях желтели кувшинки,
Как цепь отраженных огней.
Любые события и хоть какие изменения в мире казались оттуда, из учебных классов и со спортплощадок, далекими и незначительными: все, похоже было, обходило закрытый колледж стороной. Все, кроме времени в чистом виде, то есть времени, заставившего воспитанников возмужать внешне и повзрослеть внутренне, времени, сделавшего их знающими себе цену юношами и отличными спортсменами, способными завоевывать призы даже на международных соревнованиях.