Хохол забрал сумку и ушел. Грабовский закурил и прошелся по просторному домашнему кабинету. Конечно, всю эту кучу бесполезной пластмассы было вовсе не обязательно сжигать, она теперь не представляла для него никакой опасности. Но Борис Григорьевич давно привык подчищать за собой хвосты с особой, сплошь и рядом излишней тщательностью. Излишней? Это как посмотреть! Что с того, что сломанную дискету уже не засунешь в компьютер, а если засунешь, то придется покупать новый дисковод? Есть люди (и кому об этом знать, как не Борису Грабовскому?), которые безо всяких компьютеров могут заглянуть в прошлое любого предмета, просто подержав его в руках. А у тех предметов, которые Хохол только что унес из кабинета в старой спортивной сумке, было очень богатое и любопытное прошлое.
Прошлое… Взгляд Бориса Григорьевича, будто притянутый магнитом, уперся в стоящую на полке в самом темном углу кабинета фотографию в простой деревянной рамке. На фотографии было изображено морщинистое лицо древней старухи с раз и навсегда закрытыми незрячими глазами, запавшим беззубым ртом и выбившимися из-под платка прядями седых и легких, как пух одуванчика, волос. В этом лице не было заметно ни какой-то особенной мудрости, ни ласковости, ни угрозы – ничего, кроме безразличного ко всему спокойствия глубокой, все на свете повидавшей старости. И тем не менее Грабовскому, по обыкновению, захотелось сделать с этой фотографией что-нибудь этакое – растоптать, разорвать, развеять по ветру или, догнав Хохла, сунуть ее, заразу, в сумку, чтобы улетела с дымом и больше не пялила на Бориса Григорьевича свои слепые бельма.
Эту ненавистную ему фотографию Грабовский держал в кабинете нарочно – во-первых, для самоконтроля, чтобы не слишком зарываться, а во-вторых, для того, чтоб старая галоша хотя бы после смерти посмотрела, чего он достиг, и позавидовала лютой завистью. Только такие, как она, не завидуют – Боженька им не велел, потому что завидовать грешно…
Когда его спрашивали, Борис Григорьевич отвечал, что старуха сама, собственноручно, подарила ему этот снимок во время их последней встречи. Это было, разумеется, вранье – процентов этак на девяносто, если не на все девяносто восемь. Во-первых, встретились они всего однажды, встреча была мимолетной и состоялась при таких обстоятельствах, что ни о каком обмене фотографиями и прочими подарками в тот момент не могло быть и речи. То есть один-то подарочек старая грымза ему поднесла, напророчив нехорошую, скверную смерть… Сука!
Грабовский еще раз с опасливым уважением покосился на снимок и, сделав над собой усилие, повернулся к нему спиной. Все-таки мощная была бабка! Вот, спрашивается, за что, за какие заслуги досталась ей такая неимоверная силища?
Он подошел к окну и выглянул во двор. Хохол уже с удобством расположился на бетонированной площадке возле стационарной печи для барбекю – беленого кирпичного сооружения под красной черепичной крышей и с высокой, сужающейся кверху трубой – со своим ржавым мангалом. Мангала ему жалко… Да кто им пользуется, этим мангалом? Вон, рыжий весь, таким даже бомжи небось побрезговали бы…
Хохол навалил в мангал каких-то щепок, картона и ломаных, подгнивших досок, брякнул сверху сумку, обильно окропил все это керосином из десятилитровой пластиковой канистры, зажег спичку, бросил ее в мангал и отскочил с неожиданным при его гиппопотамьей комплекции проворством. Пламя сразу взметнулось метра на полтора, в вечернее небо столбом повалил почти невидимый в темноте черный дым. Озаряемый оранжевыми отсветами огня, Хохол смахивал на хорошо упитанного язычника, готовящего шашлык из поверженного врага. Там, внизу, все было в полном порядке; на то, чтобы припрятать хоть одну дискету, компрометирующую хозяина, на черный день, у Хохла просто не хватило бы ума, а значит, о судьбе собранных Соколовским материалов можно было больше не волноваться. Борис Григорьевич обошел стол, опустился в кресло, плеснул себе водочки из графина и, окончательно расслабившись, отринув дневные заботы, отдался воспоминаниям.
…В его жизни был период, когда разные, но одинаково неглупые люди настоятельно советовали ему сменить фамилию и внешность. Второй части совета он внял – укоротил нос, немного изменил разрез глаз и линию губ, – но посягать на свое наследственное, родовое имя не стал – как был Грабовским, так им и остался. Именно Грабовским – от слова "граб", а не Гробовским, как на заре карьеры, помнится, то и дело норовили окрестить его малограмотные журналюги. Он не обижался, потому что привык к попыткам переиначить его фамилию как-нибудь так, чтобы она напоминала о гробе, с самого детства. Это прозвище – "Гроб" – сопровождало его, пожалуй, с момента рождения; на пыльной немощеной улочке, где он рос, его семью называли не иначе как "Гробы". "Гроб, а Гроб, хочешь в лоб?" – хором, нараспев кричали соседские ребятишки, даже не подозревая, что льют масло в огонь, в котором закалялся железный характер будущего ясновидца, потрясателя душ и воскресителя умерших. Впрочем, тогда он и сам об этом не подозревал.
Гробом его звали и в лаборатории, где он трудился в почетной должности лаборанта. Там у всех были клички и прозвища, которые для солидности назывались "оперативными псевдонимами"; там, в лаборатории, им даже зарплату выдавали по ведомости, в которой вместо фамилий и инициалов, как это заведено у нормальных людей, стояли собачьи клички: "Граф", "Полкан", "Шкипер", "Гроб"… Путь, которым Борис Грабовский пришел в это строго засекреченное местечко, плохо сохранился в его памяти. Лучше всего этот путь описывал старый анекдот о поручике Ржевском: "Поручик, по слухам, у вас была бурная молодость. Говорят, вы даже были членом суда…" – "Да, молодой был, горячий – членом туда, членом сюда…" Это ведь только так говорится, что перед молодым человеком открыты все дороги. На самом-то деле, если ты родился в простой, небогатой, не имеющей полезных связей семье, открытых дорог перед тобой не так уж много, и те, на которые в молодости легче всего свернуть, заводят, как правило, в такое болото, из которого уже не выберешься. И если у тебя хватает ума на то, чтобы не увязнуть в этом болоте, а изо дня в день тянуть лямку сельского учителя или, скажем, инженера с нищенской зарплатой тебе скучно и муторно, тут уж, как говорится, куда кривая вывезет – на Бога надейся, но и сам не плошай.
Плошать Борис Грабовский не привык, а потому где-то во второй половине восьмидесятых годов прошлого века пресловутая кривая завезла его в Минск, в лабораторию, которая занималась изучением, смешно сказать, паранормальных явлений. Ясно, что лаборатория эта была непростая; ясно также, в чьем подчинении она находилась. Даже скромный лаборант, каковым являлся Боря Грабовский по прозвищу Гроб, в этом заведении носил лейтенантские погоны. Правда, надевать защитный, с густо-синими петлицами госбезопасности китель, к которому данные погоны были пришиты, Грабовскому доводилось редко, не чаще раза в год, по очень большим праздникам, да и то лишь в тех случаях, когда его, лейтенантишку, лаборанта, не забывали на эти самые праздники пригласить. Так что примерять китель офицера КГБ СССР ему чаще приходилось дома, перед зеркалом, и он часто задумывался, почему это его коллеги предпочитают ходить в штатском даже на работе – так сказать, в строю. Оперативная необходимость – это да, этого не отнимешь, но только ли в этом дело? А может, им стыдно? Боязно, что простые русские мужики, повстречав по пьяному делу такого вот фраерка в погонах с темно-синими просветами, сообща отвинтят ему башку от большой любви к Родине и в особенности к родному Комитету? Отвинтят и носом в задницу засунут, и будут, что характерно, очень довольны своим антиобщественным, антигосударственным поступком…
А впрочем, что с того? Расхаживать по улицам в парадной форме Гроба никто не заставлял – наоборот, его от этого всячески предостерегали. Зашифрован он был так, что только грифа "Совершенно секретно" на лбу и не хватало. В этом было что-то новое, неизведанное и неизъяснимо приятное: он, Борис Грабовский, знал начальника ведомства, в подчинении которого находилась лаборатория, в лицо и по фамилии, а тот даже не подозревал о его существовании. То есть Боря Грабовский был засекречен куда строже, чем сам председатель КГБ СССР, а это, ребята, что-нибудь да значит!
К тому же, работа была несложная и хорошо оплачиваемая, плюс бесплатные путевки, пайки и в перспективе – ранний выход на пенсию. Одно было плохо: теми чудесами, что ему чуть ли не каждый божий день доводилось видеть на работе, Борис Грабовский не имел права поделиться ни с кем.
А чудеса были еще те! Он своими глазами видел тетку, которая силой мысли двигала предметы, и старикана, который безошибочно находил запрятанные в самых укромных уголках здания предметы. Да мало ли что еще он видел, слышал, чему был свидетелем! О том периоде его жизни можно было написать книгу. Делать этого Борис Григорьевич, разумеется, не собирался, и не только потому, что те секреты не имели срока давности. Некоторыми из этих секретов он пользовался до сих пор и вовсе не собирался делиться ими с так называемой широкой общественностью…
Потому что "изучение паранормальных явлений" – достаточно расплывчатая формулировка. Если человек, к примеру, видит сквозь стены, умеет угадывать прошлое или даже предсказывать будущее – вот как, скажи на милость, ты его, такого, станешь изучать? Как извлечь из него, во всем остальном вполне бестолкового, эту его уникальную способность, на каких весах ее взвесить, какой линейкой измерить, в какую пробирку затолкать? Ну, допустим, убедился ты, что перед тобой не жулик, а стопроцентный, ярко выраженный экстрасенс, посадил его в лабораторию, как белую мышь, обвешал с головы до ног датчиками и электродами, и пошло-поехало – температура тела, частота пульса, электромагнитное излучение мозга, движения глазных яблок, сокращения мышц… Со временем начинает вырисовываться что-то вроде достаточно осмысленной картины состояния организма во время сеанса сверхчувственного восприятия. Ну и что с того? Все равно ведь ни одна собака, и ты в том числе, не в состоянии понять, как и почему все это работает, откуда берется и куда потом уходит. Ведь внутри у экстрасенса все точно такое же, как у всех остальных людей, – кишки всякие, печенки-селезенки, легкие и прочий ливер, не имеющий отношения к делу. Отличие спрятано в мозге, а туда со стамеской и рубанком не залезешь, простым глазом там ничего не разглядишь…
Задача перед ними стояла дурацкая: поставить паранормальные способности человека на службу интересам родного государства, разработать методы выявления, использования и, в перспективе, развития этих самых способностей. Чтобы, пройдя несложный курс обучения, наш, отечественный, советский Джеймс Бонд, он же Штирлиц, мог обезвреживать врагов на расстоянии силой внушения и считывать секретные планы вражеского командования прямо с генеральских извилин. Неизвестно, кто как, а Борис Грабовский в осуществимость такой задачи не верил ни минуты, однако благоразумно помалкивал в тряпочку: в сущности, это было не его лаборантское дело.
Методы, которыми велись исследования, были разные, и зачастую негуманные. Но дело было не в методах, а в самих исследованиях – вернее, в побочных результатах, которые они время от времени давали. Тут порой открывались кое-какие перспективы, на которые начальство бросалось, как голодная собака на кость, требуя срочной, детальной разработки и апробирования новых методик воздействия на человеческую психику.
Так, выполаскивая изгаженные вонючими химикалиями пробирки и разматывая с катушек километры проводов, не слишком напрягаясь и не особо задумываясь о будущем, Борис Григорьевич заочно окончил институт и получил диплом психолога, а заодно и четвертую звездочку на погоны. Теперь он был капитан и младший научный сотрудник, хотя работы у него прибавилось не сильно. Но теперь и у него появились кое-какие перспективы, и, осознав это, Грабовский начал внимательно поглядывать по сторонам, прикидывая, к кому бы прислониться.
Он хорошо знал, на какой высоте расположен потолок его способностей, и понимал, что карьера крупного ученого ему не светит ни при каком раскладе. Да и то, чем они тут занимались, назвать наукой можно было лишь с очень большой натяжкой. Все они тут, даже самые талантливые, были всего-навсего тупыми работягами, которые пытались нацепить лошадиную упряжь на зверя, о котором толком ничего не знали – не знали даже, как он на самом деле выглядит. В силу этих и некоторых других соображений он решил идти по чисто административной линии и в рамках составленного плана начал осторожно прислоняться к Графу.
Официально майор Крошин числился в лаборатории старшим научным сотрудником. На самом-то деле в науке он разбирался как свинья в апельсинах, а главной и единственной его задачей было и оставалось сохранение секретности – то есть самый обыкновенный, вульгарный надзор за сотрудниками, среди которых было даже два полковника. Повертевшись в лаборатории хотя бы с месячишко, нетрудно было заметить, что полковники откровенно побаиваются Крошина, а он, хоть и соблюдает субординацию, вертит ими, не говоря уж о более мелкой сошке, как хочет.
Имя у майора Крошина было редкое – Демид, а кличку Граф он придумал себе сам, потому что любил, подвыпив, объяснять всем и каждому, что Демид – это на самом деле не имя, а французская дворянская фамилия – де Мид, что означает "центральный", "из центра", и что сам он, Демид Крошин, является потомком французского графа. Впервые это услышав, Грабовский полез в словари и обнаружил, что слово "центр" на французском, английском и немецком языках пишется и произносится практически одинаково – "centre", "Zentrum". Какое-то созвучие так называемой "настоящей фамилии" Демида Крошина можно было найти лишь с английским "middle" или немецким "Mitte", что означает "середина"; видимо, именно данное созвучие и побудило бравого майора измыслить эту чепуху насчет своего дворянского происхождения. Ему это явно казалось отменной шуткой, что довольно полно характеризовало как майорское чувство юмора, так и его умственные способности. Впрочем, со временем, и довольно скоро, Грабовский обнаружил, что казарменный юмор и поминутно выставляемая напоказ тупость Графа были лишь маской, спрятавшись за которой тот мог без помех присматривать за своими подопечными. Подопечные, конечно, тоже были не дураки и все про него понимали, но Граф продолжал носить маску – надо полагать, по привычке.
"Лучше стучать, чем перестукиваться" – это была его любимая поговорка, и, когда молодой сотрудник лаборатории по кличке Гроб недвусмысленно дал понять, что хотел бы видеть Графа своим наставником и советчиком, он немедленно и с нескрываемым удовольствием привел данную поговорку в качестве первого и основного совета. Гроб совету внял и потом ни разу об этом не пожалел. Неизвестно, куда в конечном итоге завели бы его советы и наставления Графа, если бы не памятные события девяносто первого года. Страна, которой они служили, развалилась на куски. Прошло совсем немного времени, и руководитель лаборатории, старый седой сморчок с докторской степенью, по кличке Полкан, прозрачно намекавшей на его полковничье звание, вернувшись от начальства, собрал сотрудников у себя в кабинете и больным, надтреснутым голосом объявил, что лаборатория закрыта, а все они уволены по сокращению штатов.
Момент был, что называется, судьбоносный. Все вокруг трещало по швам, голодные толпы штурмовали магазины, главный проспект Минска был перекрыт внезапно оставшимися без табака курильщиками, пол-литровая банка окурков стоила на рынке пять советских рублей, за пару ботинок в очереди могли задавить насмерть, и на этом фоне ловкие люди под шумок растаскивали по своим норам несметные богатства, оставшиеся после огромной страны, которая прекратила свое существование. Сотрудникам строго засекреченной лаборатории тащить было нечего и некуда; ликвидация заведения, в котором они служили, дала им полную свободу, и теперь каждый из них был волен по своему собственному усмотрению либо карабкаться наверх, либо, сложив руки, со скорбной миной на физиономии медленно и величественно, как "Титаник", опускаться на дно.
Граф был не из тех, кто опускается на дно. Ему, по всей видимости, уже давно не терпелось утащить в свою норку что-нибудь этакое, плохо лежащее, и он ждал только подходящего момента. Грабовский пришел именно к такому выводу, потому что действовать Граф начал сразу же, как только кончилось то пресловутое совещание в кабинете Полкана. В коридоре, где стоял гул возмущенных и растерянных голосов и слоями плавал густой табачный дым, Граф поймал своего протеже за рукав и со словами: "А ну, пойдем-ка, дружок. Есть одна идея, надо бы ее обкашлять" – потащил Бориса Григорьевича в каморку, служившую ему рабочим кабинетом.
Идея у него оказалась неплохая, плодотворная, хотя и сопряженная с некоторым риском. Правда, настоящей степени этого риска в тот момент не представлял не только Грабовский, но даже и хитрый, многоопытный Граф. Впоследствии он за свое легкомыслие жестоко поплатился: история эта закончилась для него плохо – хуже некуда. Зато Борис Григорьевич Грабовский благодаря его идее стал тем, кем он был теперь, достигнув высот, о которых в далеком девяносто первом году не мог даже мечтать.
…Почуяв удушливый запах паленой пластмассы, ясновидящий встал из кресла и, подойдя к окну, плотно его закрыл. Снаружи совсем стемнело; оранжевые блики постепенно затухающего огня освещали толстую приземистую фигуру Хохла, который, стоя над мангалом, ворошил какой-то палкой догорающую, спекшуюся в бесформенный ноздреватый ком массу, а она отчаянно дымила и выбрасывала в ночь снопы искр. Борис Григорьевич подумал, как было бы славно, если бы прошлое можно было уничтожить так же легко, как компьютерные дискеты. Увы, над временем даже он не был властен – по крайней мере, пока.
Невесело улыбнувшись этому "пока", Грабовский задернул плотную штору и вышел из кабинета – нужно было ложиться, поскольку завтра ему предстоял еще один долгий, полный нелегких забот день.