Рефлекс змеи - Дик Фрэнсис


Смерть фотографа Джорджа Миллеса поначалу не привлекла к себе особого внимания, и лишь после того, как неизвестные жестоко избили его вдову, а потом подожгли его дом, стало ясно, что кто-то очень заинтересован в том, чтобы найти и уничтожить архив Миллеса. Но коробка с полуиспорченными негативами случайно оказалась у жокея Филипа Нора, который рискнул вскрыть этот полный грешных тайн "ящик Пандоры"…

Содержание:

  • Глава 1 1

  • Глава 2 3

  • Глава 3 6

  • Глава 4 9

  • Глава 5 11

  • Глава 6 13

  • Глава 7 15

  • Глава 8 18

  • Глава 9 21

  • Глава 10 24

  • Глава 11 27

  • Глава 12 29

  • Глава 13 31

  • Глава 14 34

  • Глава 15 37

  • Глава 16 39

  • Глава 17 42

  • Глава 18 45

  • Глава 19 47

  • Глава 20 49

  • Глава 21 50

  • Примечания 52

Дик Френсис
Рефлекс змеи

Глава 1

Задыхаясь и кашляя, я лежал, опираясь на локоть, и отплевывался от забившей рот травы и земли. Придавившая мне ногу лошадь кое-как поднялась и унеслась прочь бешеным галопом. Я подождал, пока внутри все успокоится, – я кувыркнулся с лошади, несущейся со скоростью тридцать миль в час, да еще несколько раз перевернулся в воздухе. Ничего, жив. Кости целы. Просто очередной раз полетел.

Время и место действия: шестнадцатое препятствие, трехмильный стипль-чез, ипподром в Сандауне. Пятница, ноябрь, мелкий холодный нудный дождь. Отдышавшись и собравшись с силами, я кое-как встал на ноги. В голове неотвязно крутилась мысль, что взрослому мужчине так жить нельзя.

Эта мысль меня ошарашила. Раньше мне в голову ничего подобного не приходило. Я не знал другого способа зарабатывать себе на хлеб, кроме как скакать на лошади и брать препятствия, а это такая работа, которой нужно отдавать всю душу. Холодное разочарование отозвалось дергающим приступом зубной боли, нежданной и нежеланной, предвещая беспокойствю и неприятности.

Я без особых волнений подавил это чувство. Уверил себя в том, что люблю и всегда любил такую жизнь – а как же иначе. Что все путем – за исключением этой погоды, этого падения, этих проигранных скачек… Мелочи жизни, каждодневная рутина, обычное дело.

Я пошлепал по грязи вверх по холму к трибунам в тонких, как бумага, скаковых сапогах, совершенно не годных для ходьбы. Все мои мысли неотвязно крутились вокруг лошади, на которой я стартовал. Я все думал, что мне сказать и чего не надо говорить ее тренеру. Отказался от: "Какого черта вы ожидали, что жеребец прыгнет, если как следует его не натаскали?" ради: "Ему бы побольше опыта". Думал было высказаться насчет этой "никчемной, трусливой, тупой, недокормленной скотины", но передумал и решил сказать, что надо будет попробовать его в шорах. Тренер все равно устроит мне разнос за падение и скажет хозяину, что я не так повел лошадь к препятствию. Он был как раз из того типа людей, для которых жокей всегда виноват.

Я смиренно возблагодарил небеса за то, что нечасто езжу на лошадях из этой конюшни и сегодня меня взяли только потому, что Стив Миллес, их жокей, был на похоронах – у него умер отец. Если нужны деньги, от скачек просто так не отказываются. Или если тебе нужно имя, чтобы все знали, какой ты полезный и необходимый и что ты вообще есть на свете.

Единственной приятной вещью во время моего падения у препятствия было то, что папаши Стива Миллеса тут не было и он этого не заснял. Он был безжалостным фотографом и фиксировал как раз те моменты, которые жокеи предпочли бы забыть. Все это хранилось у него в коробочке и, вероятно, в настоящий момент укладывалось на вечный покой вместе с ним. "Туда им и дорога", – неласково подумал я. Конец гаденьким довольным смешкам, с которыми Джордж показывал хозяевам лошадей неопровержимые доказательства неудач их жокеев. Конец и автоматической камере, что со скоростью три с половиной кадра в секунду подлавливает где ни попадя, как кто-то теряет равновесие, машет руками, летя в воздухе, и падает носом в грязь.

В то время как прочие спортивные фотографы играют честно и время от времени снимают твои победы, Джордж снимал исключительно позорные и унизительные моменты. Джордж был прирожденным губителем чужих карьер. Может, газеты и станут горевать о том, что больше не видать им его развеселеньких фоток, но, когда Стив сказал в тот день в раздевалке, что его папаша врезался в дерево, мало кто огорчился.

Но, поскольку самого Стива любили, никто особо не высказывался. Стив, однако, услышал молчание и понял, что+ за этим молчанием стоит. Он годами отчаянно защищал своего отца и потому все понимал.

Я шел под дождем, волоча ноги, и думал – странно, что мы действительно больше не увидим Джорджа Миллеса. Его слишком давно знакомая и слишком привычная физиономия четко возникла у меня в памяти – яркие умные глаза, длинный нос, висячие усы, рот кривится в язвительной усмешечке. Следует признать, что это был потрясающий фотограф, с исключительным чутьем и умением подловить момент. Его объектив всегда был направлен в нужное мгновение в нужную сторону. Юморок у него был своеобразный – недели не прошло еще, как он показывал мне черно-белую глянцевую фотку, когда я спикировал с лошади – носом в грязь, задница кверху, а на обороте надпись: "Филип Нор, коленками назад". Может, кому и было бы смешно – да уж больно злобным был юмор. Может, кто и потерпел бы такое унижение, но злоба прямо-таки перла из его взгляда. В душе он был гадом, затаившимся, выжидавшим, как бы с глумливым хихиканьем ударить побольнее. Слава богу, что он помер.

Когда я наконец-то дошел до весовой и спрятался от дождя, тренер и хозяин лошади уже ждали меня. На их физиономиях была написана готовность порвать меня в клочья. Чего и следовало ожидать.

– Ну, напортачил? – злобно сказал тренер.

– Он слишком рано пошел на препятствие.

– Это твоя работа вести его.

Что толку говорить, что ни один жокей на свете никогда не сможет заставить ни одну лошадь все время прыгать без ошибки, и уж, конечно, не плохо выезженную трусливую скотину. Я просто кивнул и с легким сожалением усмехнулся хозяину.

– Попробуйте его в шорах, – сказал я.

– Это мне решать, – отрезал тренер.

– Цел? – сочувственно спросил хозяин.

Я кивнул. Тренер тут же бесцеремонно придушил этот гуманный порыв сочувствия к жокею и повел свою дойную коровку в сторону – не дай бог, я проговорюсь и скажу правду насчет того, почему лошадь не прыгнула, когда ее заставляли. Я без всякой злобы посмотрел им вслед и пошел к двери весовой.

– Эй, – какой-то молодой человек шагнул мне навстречу, – это вы Филип Нор?

– Верно.

– М-м-м… могу я переговорить с вами?

Ему было лет двадцать пять. Долговязый, словно аист, серьезный, бледнокожий, как конторский служащий. Черный фланелевый костюм, полосатый галстук. При нем не было бинокля, и вообще похоже было, что он не имеет никакого отношения к скачкам.

– Можете, – ответил я. – Если подождете, пока я схожу к доктору и переоденусь в сухое.

– Доктору? – спросил он с встревоженным видом.

– А, обычная проверка. После падения. Это недолго.

Когда я снова вышел, согревшийся и в уличной одежде, он все еще ждал меня. Он был у паддока почти один – все пошли смотреть последний заезд.

– Я… ну… меня зовут Джереми Фолк. – Он извлек откуда-то из черного пиджака карточку и протянул ее мне. Я взял ее и прочел: "Фолк, Лэнгли-сын и Фолк".

Адвокаты. Адрес в Сент-Олбансе, Хартфордшир.

– В смысле, последний Фолк, – застенчиво указал Джереми, – это я и есть.

– Поздравляю, – ответил я.

Он одарил меня нервной полуулыбкой и прокашлялся.

– Меня послали… ну… я пришел попросить вас… ну… – Он беспомощно замолк. Вид у него был совсем не адвокатский.

– Ну, заканчивайте, – сказал я.

– Попросить вас прийти к вашей бабушке, – нервно выпалил он. Казалось, у него груз спал с плеч.

– Нет, – ответил я.

Он изучающе посмотрел мне в лицо и, казалось, приободрился от моего спокойного вида.

– Она умирает, – сказал он. – И хочет вас видеть.

"Всюду смерть, – подумал я. – Джордж Миллес и мать моей матери. И в обоих случаях ничуточки не жалко".

– Вы поняли? – спросил он.

– Понял.

– И как? В смысле, сегодня?

– Нет, – сказал я. – Не пойду.

– Но вы должны! – Вид у него был обеспокоенный. – В смысле… она старая… умирает… она хочет видеть вас…

– Беда какая.

– И если я не смогу убедить вас, мой дядя… в смысле, "сын"… – Он снова показал карточку, все сильнее волнуясь. – Ну… Фолк – это мой дедушка, а Лэнгли – двоюродный дедушка, и… ну… они послали меня… – Он сглотнул. – Честно говоря, они думают, что я совершенно бесполезен.

– Это уже шантаж, – сказал я.

Легкий блеск в его глазах сказал мне, что он на самом деле не так глуп, как изображал.

– Не хочу я ее видеть, – сказал я.

– Но она же умирает.

– А вы сами видели, что она умирает?

– Ну… нет…

– Готов поспорить, что она вовсе не умирает. Если ей хочется меня увидеть, то она точно заявит, что умирает, поскольку знает, что иначе я к ней не приду.

Вид у него был ошарашенный.

– Но ей же, в конце концов, семьдесят восемь.

Я мрачно глянул на непрекращающийся дождь. Я никогда не навещал свою бабку и не желал ее видеть, умирала она там или нет. Знаю я эти предсмертные раскаяния, эти попытки застраховаться в последнюю минуту на пороге адских врат. Слишком поздно.

– Ответ прежний, – ответил я. – Нет.

Он удрученно пожал плечами и уже готов был сдаться. Вышел на дождь – с непокрытой головой, беззащитный, без зонтика. Через десять шагов обернулся и снова осторожно подошел ко мне.

– Послушайте… вы на самом деле ей нужны, так говорит мой дядя. – Он был так искренен, так настойчив, прямо-таки миссионер. – Вы же не можете вот так просто дать ей умереть.

– Где она? – спросил я.

Он просиял.

– В частной лечебнице. – Он порылся в другом кармане. – Тут у меня адрес. Но, если вы идете, я провожу вас прямо туда. Это в Сент-Олбансе. Вы живете в Ламборне, так? Значит, это не так уж и далеко от вас, правда? В смысле, не за сотни миль или что-нибудь в таком роде.

– Добрых полсотни, думаю.

– Ну… в смысле… вам же всегда приходится ездить жутко много.

Я вздохнул. Хрен редьки не слаще. Либо покорно сдаться, либо быть твердым как скала. И то и другое дрянь. Бабка выбивала из меня упрямство с самого рождения, но это, по-моему, не извиняло меня сейчас, когда она умирает. Да и как я могу презирать ее, как делал в течение долгих лет, если поведу себя как она. Неприятно.

Зимний день уже угасал, электрические фонари разгорались с каждой минутой все ярче, расплывчато просвечивая сквозь дождь. Я подумал о своем пустом доме, о том, что вечер будет заполнить нечем, о двух яйцах, ломте сыра и черном кофе на ужин, о том, что захочу съесть еще что-нибудь и не съем. "Если я пойду, – подумал я, – то по крайней мере не буду думать о еде, и это поможет мне в моей постоянной борьбе с весом, а значит, будет не так уж и плохо. Даже если и придется встретиться с бабкой".

– Ладно, – покорно сказал я, – ведите.

Старуха сидела в кровати, выпрямив спину, и жестко смотрела на меня. Если она и собиралась умереть, то уж точно не сегодня вечером. Темные глаза были полны жизни, и в голосе не слышалось смертной слабости.

– Филип, – жестко сказала она и оглядела меня с головы до ног.

– Я.

– Ха.

Она прямо-таки выплюнула это "ха", одновременно торжествующе и презрительно – этого я и ожидал. Ее крутой нрав лишил меня детства и причинил еще большее зло ее собственной дочери. Я с облегчением увидел, что тут не придется выслушивать плаксивых просьб о прощении. Мы по-прежнему, пусть и не так ярковыраженно, терпеть не могли друг друга.

– Я знала, что ты прибежишь, – сказала она с неистребимой холодной глумливостью, – когда услышишь о деньгах.

– Какие еще деньги?

– Сто тысяч фунтов, естественно.

– Никто, – сказал я, – не говорил мне ни о каких деньгах.

– Не ври! С чего же еще тебе приходить?

– Мне сказали, что вы умираете.

Она удивленно и злобно зыркнула на меня и осклабилась. Видимо, это должно было изображать улыбку.

– Да. Как и все мы.

– Да, – сказал я, – и с одной и той же скоростью. День за днем.

Она вовсе не походила на розовощекую милую бабушку. Сильное упрямое лицо с глубокими резкими брезгливыми складками у рта. Серо-стальные, до сих пор густые чистые волосы были аккуратно уложены. Бледная кожа усыпана старческими веснушками, темные вены выступали на внутренней стороне рук. Худая, почти тощая женщина. И высокая, насколько я мог судить.

Большая комната, где она лежала, походила скорее на гостиную, в которой поставили кровать, а не на больничную палату. Это очень даже вязалось с тем, что я видел здесь по пути. Сельский дом, приспособленный для новых целей – отель с сиделками. Всюду ковры, длинные шторы из чинтца, кресла для посетителей, вазы с цветами. "Хорошо так умирать", – подумал я.

– Я проинструктировала мистера Фолка, – сказала она, – чтобы он сделал тебе предложение.

Я задумался.

– Молодой мистер Фолк? Лет двадцати пяти? Джереми?

– Конечно, нет, – нетерпеливо сказала она. – Мистер Фолк, мой адвокат. Я сказала ему, чтобы он доставил тебя сюда. Что он и сделал. Ты здесь.

Я отвернулся от нее и без приглашения сел в кресло. "Почему Джереми не упомянул о ста тысячах фунтов? – подумал я. – Если это, в конце концов, какой-то подвох, то такое легко не забывают".

Моя бабка злобно уставилась на меня, и я ответил ей таким же взглядом. Мне не понравилась ее уверенность в том, что она может меня купить. Меня отталкивало ее презрение, и я не верил ее намерениям.

– Я завещаю тебе сто тысяч фунтов, но на определенных условиях, – сказала она.

– Нет, – ответил я.

– Извиняюсь, что? – Ледяной голос, каменное лицо.

– Я сказал, нет. Никаких денег. Никаких условий.

– Ты не слышал моего предложения.

Я ничего не сказал. На самом-то деле меня начало разбирать любопытство, но я совершенно не собирался ей этого показывать. Поскольку она явно не торопилась, молчание затянулось. Похоже, прокручивала в голове возможные варианты. Я же просто ждал. Я мог делать это бесконечно долго. Мое бессистемное воспитание привило мне эту способность: ждать людей, которые не приходили, обещаний, которые не выполнялись.

Наконец она сказала:

– Ты выше, чем я думала. И упрямее.

Я еще помолчал.

– Где твоя мать? – спросила она.

Моя мать, ее дочь.

– Ветром развеяло, – ответил я.

– Что ты имеешь в виду?

– Думаю, она умерла.

– "Думаю"! – скорее раздраженно, чем обеспокоенно сказала она. – Ты что, не знаешь?

– Она не писала мне, что умерла, потому и не знаю.

– Твоя дерзость просто непристойна!

– Ваше поведение еще до моего рождения, – сказал я, – не дает вам права так говорить.

Она заморгала. Раскрыла рот да так и сидела несколько секунд. Затем плотно закрыла его. На челюстях вздулись желваки, и она мрачно уставилась на меня с устрашающей смесью ярости и злобы. И по этому выражению я понял, что пришлось вытерпеть моей бедной юной матери, и ощутил прилив огромного сочувствия к той беспечной бабочке, что родила меня.

Как-то раз, когда я был еще совсем маленьким, меня одели в новый костюмчик и велели вести себя очень хорошо, поскольку мы с мамой идем к бабушке. Моя мать забрала меня оттуда, где я жил, и мы поехали на машине к большому дому, где меня оставили одного в холле ждать. Из-за закрытой белой крашеной двери доносился крик. Затем с плачем вышла моя мать и за руку потащила меня в машину.

– Идем, Филип. Мы никогда ни о чем больше не будем ее просить. Никогда не забывай, что твоя бабка – злобная тварь!

Я не забыл. Я редко думал об этом, но я до сих пор ясно помню, как сидел на стуле в холле, не доставая ногами до пола, и ждал в жестком новом костюмчике, слушая крики за дверью.

Я никогда по-настоящему не жил с матерью, разве что время от времени выпадала одна-другая мучительная неделя. У нас не было ни дома, ни адреса, ни постоянного пристанища. Она никогда не сидела на месте, потому всегда решала проблему – куда меня девать – весьма просто: спихивала меня на разное время по очереди своим многочисленным друзьям. Это, конечно, было для них как снег на голову, но они, как я теперь понимаю, были чрезвычайно терпеливыми людьми.

– Присмотри за Филипом несколько дней, дорогая, – говорила она, подталкивая меня к очередной чужой леди. – Жизнь сейчас такая невыносимо суматошная, и я прямо ума не приложу, что с ним делать, ты же знаешь, каково это, потому, дорогая Дебора (или Миранда, или Хлоя, или Саманта, или кто еще), будь лапочкой, я заберу его в субботу, честное слово! – Чаще всего она звучно чмокала дорогую Дебору, или Миранду, или Хлою, или Саманту, и убегала, помахав ручкой, вся в ореоле веселья.

Приходила суббота, а моя мама… Нет, но в конце концов она всегда возвращалась, полная беспечности и смеха, рассыпаясь в благодарностях, и забирала, так скажем, свои вещи из камеры хранения. Я мог оставаться на складе дни, недели или месяцы: я никогда не знал, когда она приедет, как, подозреваю, и мои гостеприимные хозяева. Думаю, она по большей части платила какие-то деньги за мое содержание, но все как бы в шутку.

Даже мне она казалась очень хорошенькой. Причем была она настолько хорошенькой, что ее обнимали, ей потакали и прямо-таки пьянели в ее присутствии. Только потом, когда их оставляли буквально с ребенком на руках, они начинали сомневаться. Я стал запуганным молчаливым ребенком, который в постоянном напряжении ходил на цыпочках, стараясь никого не побеспокоить, все время боясь, что однажды меня насовсем выставят на улицу.

Оглядываясь назад, я понимаю, что я очень многим обязан Саманте, Деборе, Хлое и прочим. Я никогда не голодал, меня никогда не шпыняли и никогда, в конце концов, не отталкивали совсем. Случайные люди давали мне приют два или три раза, иногда радостно, но по большей части смирившись с судьбой. Когда мне было года три или четыре, кто-то длинноволосый, в браслетах и туземном халате научил меня читать и писать, но я никогда подолгу нигде не жил, чтобы меня можно было официально отправить в школу. Это было странное, бестолковое, лишенное почвы существование, которое закончилось лет в двенадцать, когда меня отвезли в первое мое долговременное жилище, – тогда я умел выполнять почти всю работу по дому, но не умел любить.

Дальше