Любимец женщин - Себастьен Жапризо 5 стр.


Я золотце высшей пробы: трудолюбивая как пчелка, а уж сладка – ну что тебе мед. Одно время, пока я в Париже жила, брала даже уроки французского – чтобы говорить покрасивше. Три недели дурью маялась по милости своего голубка, а такой он был пройдоха и пролаза, что мог запудрить мозги кому угодно, не то что невинной девочке, которая не знала, куда себя девать в сутолоке вокзала Монпарнас. Ну да, познакомилась я с ним именно там, когда приехала в Париж из Бретани. Сама-то я не бретонка: родной сарай с матрасами был у меня в Ницце. В Перро-Гирек я махнула повидать одну свою подружку по приюту: она там промышляла собой и хотела и меня пристроить. Имя у нее было Жюстина, кличка – Дездемона, а я звала ее Демона, потому что она была моей страстью. Благодаря ей я впервые словила кайф – у нас в спальне, в воскресенье днем. Мы с Демоной совсем разные: я высокая, худая, она маленькая, толстая, вдобавок еще и простушка, на все уступки клиентам готова. Обсудив с ней все дела и прощупав ее сводника после нашей прогулки по Перро-Гиреку, когда он пробовал зафрахтовать и меня, я поняла: это не для меня – и уехала. Гороскоп из "Доброго вечера" сулил Весам сплошные потери до следующего номера; но у Весов всегда равновесие, и едва я ступила на парижский перрон, как любовь всей моей жизни подхватил у меня чемоданчик – и этим все сказал.

Любовью всей моей жизни – с того первого взгляда и еще четыре последовавших года потом, – единственной и неповторимой, бурей страстей по ночам и ожиданием изо дня в день был он, Красавчик. Внешности не ахти какой – устоять можно; на голову ниже меня, но широкоплечий. И такой дерганый – даже во сне все ерзал. Комок нервов, и только. Мне тогда шестнадцать было, а по бумагам, что в приюте выдали, все восемнадцать; ему немногим больше – по крайней мере он так говорил. Потом-то я узнала из старой расчетной ведомости, что он себе шесть лет скостил. И я ему сказала, что он обманщик (пчелки ведь и ужалить могут – ж-ж и бац!), а он меня хрясь-хрясь за эту арифметику. Задал за нее жару, хотя на ту зиму жар мне был как раз впору, чтобы не замерзнуть, меряя улицу Деламбр. Такая холодрыга настала – у эскимоса задница и то теплее. Вино в витринах застывало. Ей-же-ей. Ну, короче, понятно. А кому нет – тот вообще нулевка.

В феврале обыватели залегли в свои склепы, у нас на улице рабочих отстреливали, и бывало, что всю вторую половину дня я ни разу не раскидывала ножек. Тогда-то Красавчик и решил вложить в меня свои капиталы, устроив на специальные занятия, чтобы я выучилась грамотно выражаться – как я и выражаюсь сейчас, сидя на чердаке дома номер 238 на бульваре Распад, с видом на кладбище. Учил меня – забыла, как же его звали, – пенсионер-чистюля: всегда при галстуке, воротничок накрахмален. "Подлежащее, глагол, дополнение, точка", – вдалбливал он мне. Жизнь у него сложилась хуже некуда: жена в тридцать лет попала под фиакр, а сын погиб годом раньше, обе могилы прямо под окнами, глаза мозолят; а тут еще и война… За уроки я платила услугами и оказывала их добросовестно в кресле перед уходом, но до конца он никогда не дотягивал – рыдал беззвучно, ударившись в воспоминания. Красавчик, похвалявшийся всегда тем, что никому ничего не должен, предложил старику деньги или другую оплату вместо меня, но тот отказался.

Когда моя учеба закончилась, мы, перелетные пташки, двинулись прямиком в мои родные края. Пожили в Каннах, потом в Болье. Я работала в гостиничных барах – ублажала подгулявших иностранных коммерсантов. На жизнь хватало, но не более того. На Красавчика весь этот юг наводил тоску. Он мечтал, чтобы я трудилась в забойном борделе штатно, как машинистка в Управлении железных дорог, и чтобы при этом была дамой и мундштук держала красиво – как Марлен Дитрих. Капля, переполнившая чашу его терпения, упала с другой стороны: его самого чуть не сцапали.

Нет, не за аморалку – хуже. Мне-то он говорил, что от военной службы освобожден – с сердцем у него, мол, неполадки. Как накайфуемся, так я сразу ухом к его груди – боялась: вдруг перегрузка? Тикало всегда как часы. В общем, врал он мне, ясное дело. И вот возвращается он как-то вечером в номер – мы тогда в Болье жили, в отеле "Тамариск", – и велит собирать вещи. А сам бледный как смерть. Оказывается, гадалка какая-то сказала ему, что французская армия преследует его по пятам. Короче, от службы он освобожден не больше любого курсанта, просто в свои двадцать лет и не подумал даже явиться по повестке на медкомиссию. Ей-же-ей. Потому его и трясло от южного неба, голубого, как мундиры: потому и к гадалкам он зачастил – в случае чего хоть опередить своих врагов.

Вот так мы и взяли курс на юго-запад, и попала я в бордель "Червонная дама" – это недалеко от Сен-Жюльена-де-л'Осеан, в чудном местечке под названием коса Двух Америк – полуостров грез и красавиц сосен. В январе там воздух благоухает мимозой. А небо – прямо как южное, только еще и устрицы в придачу. Моя райская жизнь продолжалась не один месяц, пока Красавчика и впрямь не сцапали.

Как сейчас помню золотые воскресные денечки, когда моего Красавчика еще не забрали в солдаты. Жил он в Рошфоре в свое удовольствие и мог навещать меня, когда только пожелает. Он желал два раза в месяц, редко больше; приезжал в своем белом авто, но никогда не заходил в "Червонную даму" – это ведь ниже его достоинства. К тому же у нас он мог невзначай встретить офицеров в штатском. Да и Мадам, хоть и добрая женщина, не желала его видеть. Он ведь пустил в ход все свое влияние, чтобы устроить меня в ее заведение. Мадам брала на работу пташек только самого высокого полета – из тех, кто умеет держать себя в обществе, и прощебечет "однако" или "но тем не менее", и поддержит любой разговор на любую тему из утренней газеты, и в туалет улизнет с грацией графини из Виндзорского замка – короче, кто все эти штучки-дрючки всосал с молоком матери, как Мария Магдалена. А я и к концу своего обучения не поднялась выше табуретки "Карлтона", да и там продержалась всего два вечера, а потом сама увидела: никуда я не гожусь и меня отсюда погонят.

Но повторяю: я – такая душечка, не склочница, не завистница, всегда в хорошем настроении и, если уж совсем начистоту, во всем меру знаю – хоть эту мою меру сантиметром меряй. Мадам считала меня малость простоватой, однако быстро переделала на свой лад. Я одевалась как ей нравится – не спорила, говорила выбирая выражения, не трясла больше своими прелестями, как качалки с улицы Деламбр, – в общем, почти воплотила мечту Красавчика, с курением мундштука включительно. Но тем не менее Мадам не желала его принимать. И когда он приезжал за мной по воскресеньям, то ждал в саду.

Он возил меня обедать в самый шикарный сен-жюльенский ресторан – "Морская даль", где подавали фирменное блюдо, омаров, а столики стояли на открытой веранде с видом на гавань. После обеда – прогулка. Я его как сейчас вижу: в белом костюме из ткани альпака, в белых туфлях, на голове канотье, в зубах гаванская сигара – весь из себя важный, надутый, как король. Я, довольная, шла следом, отступив на шаг, по величественной пальмовой аллее, тянувшейся вдоль океанского побережья; тоже в белом, только шелковом костюме, в белой шляпке, под зонтиком – оберегая от загара мое лилейно-белое личико. Красавчик, как всегда, был чем-нибудь озабочен.

– Нет, это вранье – что бы там ни финтили!.. – кричит он, вдруг повернувшись ко мне. – Тьфу, видела бы ты свою рожу! – И строит блаженную гримасу Минин, подружки Микки-Мауса. – Эх, хрен-блин? – негодует он и – хрясь меня, хрясь, чтобы успокоить нервы.

Но я знала: в глубине души он меня любит. Иногда мы ездили с ним на машине к скалам у бухты Морские Короны. Там бывало людно только в разгар лета. Мы переодевались в купальные костюмы на бретельках, модные в ту пору, и он учил меня плавать. Сам он плавать не умел.

– Случись кораблекрушение – как мне быть? – орал он во всю глотку. – Да плыви же ты, чертова кукла! Нет, вы только посмотрите на эту дуру! Плыви, тебе говорят! Хватит воду хлебать!

Наконец, наоравшись до тошноты, он выдыхал: "Тьфу, зараза!" – на три тона ниже и макал мою голову: мол, чтоб ты утонула.

Возвращение в "Червонную даму" было для меня тяжкой мукой. Он даже не выходил из машины поцеловать меня: сидел за рулем своего открытого "бугатти" холодный, как прошлогодняя зима, и злющий до безобразия. Он всегда оставлял меня у входа в бордель, в глубине сада. Эта дверь так и стоит у меня перед глазами: массивная, из полированного дерева, старая-престарая. А рядом, на стене, медная табличка не больше моей ладони с изображением дамы червей. Сразу и не догадаешься, что здесь – бордель.

Я плакала. Обойдя машину, я подходила к нему, чтобы он сказал мне хоть что-нибудь на прощание.

– Ты ведь приедешь опять в воскресенье, правда? – спрашивала я сладким, как я сама, голосом.

– Там видно будет… – отвечал он, отцепляя мои пальцы от лацкана пиджака и снимая с рукава пылинку.

А я – я уже знала, что изведусь за эти бесконечные дни ожидания, и ревела ревмя.

– Ты будешь думать обо мне? – спрашивала я.

– Буду, буду, а то как же, – отвечал он и нажимал на клаксон, чтобы покончить с моими стенаниями.

Он обычно долгих бесед не вел – ну разве что когда учил меня жить, да еще в первое время, в номере за стеной монпарнасского кабачка, который он велел мне снять.

Единственным мужчиной среди обитателей "Червонной дамы" был двадцатилетний рубаха-парень: он работал за всех разом – и за сторожа, и за повара, и за бармена, и за настройщика пианино, и за чистильщика обуви, и даже свет за всеми гасил: он был наперсником всех девиц и любимчиком нашей Мадам. Росточка небольшого, силы тоже не ахти какой, зато владел приемами японской борьбы. Рассказывали, что однажды вечером, еще до моего появления, он один уложил пятерых, причем в мгновение ока. Его прозвали Джитсу. Джитсу всегда разгуливал босиком, в коротком кимоно из тонкой материи; на голове – повязка, талия перехвачена широким черным поясом.

Он-то и открывал мне дверь, когда Красавчик прощально сигналил. Я полными от слез глазами провожала машину до самых ворот – с каждым разом все горестнее; Джитсу надежной дружеской рукой поворачивал меня за плечи и уводил в дом, приговаривая на ходу: "Ну-ну, мадемуазель Белинда, не надо доводить себя до такого"; и в его голосе звучало участие, каким славятся уроженцы Шаранты.

Но это была минутная слабость: моя оптимистическая натура побеждала ее. Я говорила себе, что Красавчик просто ангел, если не жалеет своих воскресных дней, обучая меня плаванию; что при всех своих недостатках он в миллион раз порядочнее всего этого стада козлов-сводников, включая и кровососа моей перро-гирекской подружки, что… – словом, все то, что говорят себе разини вроде меня, впав в любовную горячку, тут уж на мелочи не размениваются.

Да разве могла я тогда подумать, что свет дней моих кончит военным трибуналом, который приговорит его к пожизненному заключению?

Началось все с того, что в Рошфоре его схватили морские пехотинцы; но служить на море не отправили, а, хорошенько измочалив месяца за три, упекли в пехоту, в Мец. Вот что он написал мне оттуда:

"Дорогая моя Жоржетта!

(Это мое настоящее имя.)

Я больше не придуриваюсь. Все время, на шухере. Жратва так себе. Пришли передачу и деньжат. Если можно, сфотографируйся голой. Покупатель имеется. Как вспомню тебя, так вовсю балдею.

Твой несчастный Эмиль".

(Это его настоящее имя.)

В следующий раз он написал вот что:

"Дорогая моя подруга!

Я тут лижу сапоги, чтоб меня считали больным. Один дружок из Рена сказал, что таких посылают служить в разные края. Не забудь насчет деньжат. Фотографии понравились – пришли еще. Скажи фотографу, пусть повиднее щелкнет твою задницу. Тут все офигенно балдеют от тебя.

Твой несчастный служивый".

Его отправили в госпиталь, в Рен: приятель из Бастилии размозжил ему прикладом – по его просьбе – два пальца на ноге. Ходить в строю он больше не мог. Я гордилась его мужеством; а от мысли, на какие страдания он себя обрек, лишь бы быть поближе ко мне, заливалась слезами в постели. Потом он написал вот что:

"Лапуля!

Я тут чуть не умер. Жратва – одни помои. Не забудь про деньжата. Боюсь, Гитлер развоюется не на шутку, и на бойню станут посылать и больных. Твои последние фотки – просто дрянь. По-моему, тебе надо выглядеть по-бордельнее. Ты должна изобразить такой балдеж, чтобы они на фиг в отрубе все валялись.

Твой дорогой голубок".

Так выпали мне и счастливые месяцы. Красавчик писал мне каждую неделю. Утром по четвергам или пятницам Джитсу, широко улыбаясь, приносил мне прямо в комнату конверт с пометкой "Полевая почта". Несмотря на грубости – подумать только, и этот человек нанимал для меня преподавателя! – и орфографические ошибки, которые были исправлены, письма казались мне очень милыми, в них чувствовалась затаенная печаль. Ну конечно, все наши захотели их почитать, но я им наотрез отказала, кроме африканки Зозо, и то из-за фотографий: я ведь мало что смыслила в тонкостях этого дела.

Мой фотограф – очкастый старикашка, снимавший свадебные и школьные церемонии на косе, – кумекал в нем еще меньше моего. Несмотря на сумму, которую я ему уплатила и о которой ни слова не сказала Красавчику, чтобы не наводить на него тоску из-за того, что мы так разорились, старик считал мой заказ ерундой и душу в него не вкладывал. А Зозо, знойная и стройная дочь саванн, освоила науку позировать, когда прибыла в Марсель. Она охотно поделилась опытом, так что получилась целая фотосерия – по-моему, как раз в их свинском стиле, – но все карточки пришлось порвать за ненадобностью: Красавчик, едва встав на свои восемь пальцев, ринулся насиловать какую-то малолетку – во всяком случае, ему предъявили такое обвинение – и на этот раз влип основательно.

Понятно, что я слегла. Полупомешанную, меня отнесли в комнату и целых две недели кололи снотворное.

БЕЛИНДА (2)

Когда я стараниями нашего лечащего врача, господина Лозе, стала выздоравливать, на том самом балконе с видом на океан, Мадам уведомила меня, что Красавчик получил срок до скончания своего века.

Сначала его посадили в крепость в Лотарингии. Вот что он написал оттуда:

"Моя бедная Жожа!

Я такой хххх. Боже милостивый хххх. Судьба. Забудь, что хххх. Бац хххх мою жизнь.

Твой хххх".

Потом цензура стала вымарывать все подряд. Я получала белые листки в черную полоску.

Я стала понемногу работать, но так, без задора: от моей улыбки впору было повеситься. Получала я теперь столько, сколько вовек не зарабатывала: видно, подружки добавляли каждая от себя. И от этого я стала плакать еще чаще, просто не просыхала от слез.

Молиться я сроду не умела – даже в приюте после мессы меня будили крестом и прочей церковной утварью. Но в конце концов, когда все хором во главе с Мадам стали убеждать меня, что своей молитвой я могу помочь Красавчику, как-то воскресным вечером я отправилась-таки в сен-жюльенскую церковь, поговорить со Святой Девой. Я поставила перед ее иконой восковую свечу и сказала, что мой друг ни в чем не виноват, что благодаря ему я попала в такое заведение, о каком и не мечтала, что он учил меня плавать, когда мы ездили к Морским Коронам, и его заслуга тем выше, что сам он плавать не умел, – в общем, все в таком духе. Я плакала так горько, что Пресвятая Дева и сама прослезилась. Я просила прощения за занятия проституцией, – что поделаешь, таково мое призвание, – и она, конечно же, поняла меня и простила.

А на следующий день – хотите верьте, хотите нет – Красавчика перевели в Крысоловку – крепость на острове прямо напротив Сен-Жюльена. Ее как раз видно с верхней площадки маяка. Каждое воскресенье, прихватив с собой одолженный у подружки театральный бинокль, я карабкалась вверх по винтовой лестнице – ровно двести двадцать ступеней. Я мало что разглядела: каменные стены и черные дыры, но это все же лучше, чем ничего. А по пятницам, вечером, я вместе с Джитсу отправлялась в гавань – посмотреть, как отчалит лодка, доставлявшая в крепость еду и ивовые прутья. Да, моего херувимчика заставили плести корзины. Я не раз пыталась подкупить охранников, чтобы передали посылку, но никто из них не согласился.

Мне удалось увидеть Красавчика лишь один-единственный раз, и я тогда не знала, что он окажется последним. Удалось это, как всегда, благодаря Мадам. Она переговорила с одним молодым офицером в штатском – он был знаком с племянником одного генерала, а этот генерал, пользовавшийся доверием у коменданта крепости в чине капитана, потерял сон из-за одной местной красотки, промотавшей все деньги своего муженька, торговца кожаными изделиями, в казино Руайана. Я дала ей тогда пять тысяч франков, чтобы она расплатилась с долгами. Спустя несколько дней, когда мы, накинув пеньюары, сидели на кухне и полдничали, Мадам, тяжело вздыхая, подала мне пропуск. Она совсем не одобряла безумств, которые я творила ради своего Красавчика.

К тому времени я не видела его целых два года. Мне было тогда девятнадцать. Пока мы плыли к крепости – а плыли мы минут сорок пять, – я все стояла на носу лодки, не замечая летевших вокруг брызг. Одета я была во все черное, будто вдова.

Мы встретились в большом зарешеченном коридоре. Его ввели, мы сели на стулья по разные стороны перегородки. Я ожидала увидеть скелет, но Красавчик ничуть не изменился – вернее, даже округлился и разрумянился. Впрочем, он сказал, что кормят здесь хорошо и что он лизал сапоги всем подряд ради добавки, – в общем, эту тему можно закрыть. Его обрили наголо, и я сказала, что так он выглядит еще солиднее, но он раздраженно заметил, что и эту тему можно закрыть: убыток он возмещает завивкой шевелюры на своей штуковине.

На свидание нам отвели двадцать минут с правом дважды поцеловаться. Но он этим правом не спешил воспользоваться. Он вообще едва смотрел на меня, усиленно надзирая за своим надзирателем, находившимся в десяти шагах от нас. Наклонившись вперед, Красавчик говорил со мной заговорщицким шепотом, судорожно торопясь уложиться в убегавшие минуты. Я тоже наклонилась вперед, прижавшись лбом к решетке, но половину сказанного так и не расслышала.

Он прекрасно понял, что я не в восторге от его деятельности.

– Блин, да говорю же тебе, что я не виноват! – шептал он. – Ну ты же меня знаешь: все ляльки и так мои – только свистну. Да на кой мне нужно было ее силой брать?

– А меня ты разве не силой взял – в первый-то раз? – напомнила я.

– Тебя – другое дело. Тебя я по любви, – ответил он.

Тут я, само собой, размякла и клюнула на его треп. В общем, началась старая песня: "Вкалывай, поняла? Вкалывай! Чтобы вылезти отсюда, нужны бабки". Я не поняла, что он такое затеял, но спросить побоялась – еще, чего доброго, охранник услышит. Впрочем, Красавчик сам объяснил:

– Ты только зашибай монету, остальное – моя забота. Когда понадобится, дам знать.

Назад Дальше