Проходя мимо, я часто заглядывал в окна, и ясно представляю себе на стене, рядом с остановившимися часами - кукушкой и законом о пьянстве в общественных местах, рекламный календарь с изображением юной блондинки со стаканом пенистого пива в руке. Меня поражало, что форма стакана - как у бокала для шампанского.
Все это чепуха, я знаю. И говорю об этом только потому, что это пришло мне в голову в тот миг. В вагоне царили другие запахи, не говоря уж о том, как пахло от самого вагона: в нем еще совсем недавно перевозили животных и стоял теперь аромат скотного двора.
Некоторые мои попутчики принялись за колбасу и паштет. Одна крестьянка взяла с собой огромную сырную голову и отхватывала от нее ножом ломоть за ломтем.
Люди ограничивались пока тем, что обменивались любопытными, хотя и осторожными, взглядами, и только те, кто был из одной деревни или из одного квартала, поддерживали разговор вслух, чаще всего перечисляя места, через которые мы ехали.
- Гляди-ка! Ферма Деде! Хотел бы я знать, остался Деде или нет. Коровы-то его точно в поле.
Мы ехали мимо полустанков, маленьких безлюдных станций с цементными цветочными вокзалами под фонарями и туристскими плакатами на стенах.
- Видал, Корсика! Взять бы да и махнуть на эту Корсику!
После Ревен состав набрал скорость, и перед самым Монтерме мы заметили печь для обжига извести, бросавшуюся в глаза среди домиков для рабочих.
Въезжая на станцию, паровоз, словно большой экспресс, оглушительно загудел. Минуя строения, перроны, кишевшие солдатами, он остановился среди пустынных железнодорожных путей и будок стрелочников.
Совсем рядом с нашим вагоном была колонка, из которой по капле сочилась вода, и я снова почувствовал жажду. Какой-то крестьянин, выскочив из поезда и пристально глядя на паровоз, мочился на соседнем пути у всех на глазах. Это было смешно. Люди испытывали потребность в смехе, и многие нарочно отпускали шуточки. Старый Жюль спал, зажав в руке початую литровую бутыль и прижимая к животу торбу с другими бутылями.
- Слышь ты, паровоз отцепляют! - объявил человек, выходивший помочиться.
Из вагона выпрыгнули еще несколько человек. Мне казалось, что я должен во что бы то ни стало держаться за свое место, что это чрезвычайно важно для меня.
Через четверть часа другой паровоз оттащил нас в обратную сторону, но вместо того, чтобы пересечь Монтерме, мы оказались на запасном пути, тянувшемся вдоль реки Семуа по направлению к Бельгии.
Я ездил туда с Жанной, еще когда она не была моей женой. Теперь я уж и не знаю, не этот ли день, августовское воскресенье, решил нашу судьбу.
Для меня женитьба имела совсем не тот смысл, что для нормального человека. Да и было ли что-нибудь по-настоящему нормальное в моей жизни с того вечера, когда я увидел, как моя мать вернулась домой нагая и с остриженными волосами?
Меня потрясло не само это событие. До сих пор я не понимаю и не пытаюсь понять. С тех пор как мне было четыре года, на войну взваливали ответственность за столько всяких вещей, что еще одна лишняя тайна не волновала меня.
Наша хозяйка, г-жа Жамэ, была вдова и недурно зарабатывала шитьем. Она возилась со мной дней десять, пока не вернулся отец, которого я не сразу узнал. Он еще носил военную форму, не такую, в какой уходил; от его усов пахло кислым вином; глаза блестели, как будто у него был насморк.
В сущности, я почти не знал отца, и единственным его изображением в нашем доме была карточка на буфете, на которой он снялся вместе с мамой в день свадьбы. Я всегда ломал себе голову, почему у обоих на снимке такие угрюмые лица. Может быть, Софи тоже считает, что на нашей свадебной фотографии лица у нас какие-то не такие?
Я знал, что он был служащим у г-на Севера, торговца зерном и химическими удобрениями, чьи конторы и склады, занимавшие изрядную часть набережной, были связаны частной железной дорогой с товарной станцией.
Мать показывала мне г-на Севера на улице. Тогда это был человек ниже среднего роста, толстый, очень бледный, лет шестидесяти, и ходил он медленно, осторожно, словно боялся малейшего толчка.
- У него больное сердце. В любую минуту он может упасть и умереть прямо на улице. Когда у него был последний приступ, его еле-еле спасли, а потом пришлось вызывать из Парижа крупного специалиста.
Мальчишкой я, бывало, провожал его глазами, гадая, не случится ли с ним приступ прямо при мне. Я не понимал, почему под угрозой такого несчастья г-н Совер спокойно расхаживает, как все люди, и не унывает.
- Твой отец - его правая рука. Он начинал у господина Совера рассыльным в шестнадцать лет, а теперь он доверенное лицо.
Что же ему доверяют? Позже я узнал, что отец действительно имел большое влияние и должность его была именно так значительна, как утверждала мать.
Он поступил на старое место, и мало-помалу мы привыкли к тому, что живем вдвоем в нашей квартирке, никогда не упоминая о матери, хотя свадебная фотография по-прежнему стояла на буфете.
Мне понадобилось некоторое время, чтобы понять, почему настроение моего отца так меняется со дня на день, а иногда даже от часа к часу. То он оказывался нежным, ласковым, брал меня на колени, что меня немного смущало, и со слезами на глазах говорил мне, что на свете у него нет никого, кроме меня, но ему этого довольно, и остальное не имеет для него значения, главное-сын…
А через несколько часов он как будто удивлялся, видя меня в доме, командовал мной, словно я слуга, помыкал мною и кричал, что я ничуть не лучше, чем моя мать.
В конце концов я услышал от кого-то, что он пьет или, говоря точнее, что он начал пить с горя, когда, вернувшись домой, не нашел матери и узнал, что с ней случилось.
Я долго этому верил. Потом задумался. Вспомнил тот день, когда он вернулся, его блестящие глаза, развинченные движения, запах, бутылки, за которыми он тут же отправился к бакалейщику.
Я подслушал обрывки разговоров о войне, которые он вел с друзьями, и у меня забрезжила догадка, что выпивать он начал на фронте.
Я его не осуждаю. И никогда не осуждал, даже когда он, спотыкаясь, приводил домой женщину, подобранную на улице, и, изрыгая ругательства, запирал меня в моей комнате на ключ.
Мне не нравилось, что г-жа Жамэ ласкает меня и жалеет. Я ее сторонился. После школы у меня вошло в привычку бегать за покупками, стряпать, мыть посуду.
Однажды вечером отца привели двое прохожих - он без чувств валялся на тротуаре. Я хотел бежать за врачом, но они убедили меня, что этого не требуется, что отцу нужно просто проспаться. С их помощью я его раздел.
Г-н Совер держал его только из жалости, это я тоже знал. Много раз его доверенный говорил хозяину грубости, а назавтра плакал и просил прощения.
Это все не важно. Я хотел, собственно говоря, подчеркнуть, что вел не такую жизнь, как мои сверстники, а когда мне исполнилось четырнадцать, меня пришлось послать в санаторий в Савойе, за СенЖерве.
Я уезжал один - мне впервые предстояло ехать в поезде - и был убежден, что живым не вернусь. Это меня не печалило, я начинал понимать безмятежность г-на Севера.
Во всяком случае, таким, как другие, мне никогда не бывать. Еще в школе я казался настолько хилым, что меня не принимали в игры. И вот теперь я вдобавок заболел такой болезнью, какая считается чем-то вроде порока, которого нужно чуть ли не стыдиться. Какая женщина согласится выйти за меня замуж?
Там, в горах, я жил четыре года, как в поезде; я хочу сказать, что меня в общем-то не трогало ни прошлое, ни будущее, ни то, что происходило в долине, ни тем более жизнь в далеких городах.
Когда мне объявили, что я здоров, и отправили обратно в Фюме, мне было восемнадцать. Отца я нашел почти таким же, каким оставил, только черты лица его еще больше расплылись, а взгляд стал печальней и боязливей.
Когда мы встретились, он внимательно следил за выражением моего лица, и я понял, что ему стыдно и в глубине души он вовсе не рад моему возвращению.
Мне требовалась сидячая работа. Я поступил учеником в большой магазин роялей, пластинок и радиоприемников, принадлежавший г-ну Поншо.
В горах я привык прочитывать за день книгу или две, эту привычку я сохранил и дома. Каждый месяц, а потом каждые три месяца я ездил в Мезьер показываться специалисту, не слишком-то веря его добродушным заверениям.
Я вернулся в Фюме в 1926 году. Отец умер в 1934-м от эмболии, а г-н Совер был еще хоть куда. Незадолго до того я познакомился с Жанной, она работала продавщицей в галантерейном магазине Шобле, через два дома от моей работы.
Мне было двадцать шесть, ей - двадцать два. Мы вместе погуляли по улице в сумерках. Сходили вдвоем в кино, и я держал ее за руку, а потом, в воскресенье, под вечер, мне было позволено свозить ее за город.
Мне казалось, что в это невозможно поверить. Она была для меня не просто женщина, но символ нормальной, правильной жизни.
И я готов поклясться, что именно во время этой прогулки по долине Семуа, на которую мне пришлось просить разрешения у ее отца, зародилась во мне уверенность, что это возможно, что она согласится выйти за меня замуж, создать вместе со мной семью.
Меня переполняла благодарность. Я готов был упасть перед ней на колени. Я потому так долго рассказываю обо всем этом, что хочу объяснить, какое значение в моих глазах имела Жанна.
И вот теперь в вагоне для скота я не думал о ней, которая была на восьмом месяце беременности и, вероятно, мучительно переносила это путешествие. Я ломал голову, почему нас загнали на запасный путь, который никуда не ведет, а может быть, ведет туда, где еще опаснее, чем у нас дома.
Когда мы остановились в чистом поле, возле переезда, пересекавшего проселочную дорогу, я услышал, как кто-то сказал:
- Дороги разгружают для войск. На фронте нужны подкрепления.
Поезд не двигался. Больше ничего не было слышно - только внезапное птичье чириканье да плеск ручья. На насыпь спрыгнул человек, потом другой.
- Эй, шеф, это надолго?
- На час, на два. Может, и заночевать придется.
- А не может быть такого, что поезд двинется без предупреждения?
- Если паровоз вернется в Монтерме, оттуда нам пришлют другой.
Сперва я убедился, что паровоз действительно отцепили, и тут же увидел, как он удаляется по расстилающимся вокруг лесам и полям. Я спрыгнул на землю и первым делом бросился к ручью напиться прямо из горсти, как в детстве. У воды был тот же вкус, что когда-то, - вкус травы и моего разогретого тела.
Из вагонов выходили люди. Сперва неуверенно, потом смелей я пошел вдоль состава, пытаясь заглядывать в вагоны.
- Папа!
Дочка звала меня, размахивая рукой.
- Где мама?
- Здесь!
Две женщины средних лет загораживали ее от меня и, судя по всему, ни за что не желали подвинуться: возбуждение моей дочки явно их возмущало.
- Папа, открой! Я не могу. Мама хочет тебе что-то сказать.
Вагон был старого образца. Мне удалось открыть дверь, и на двухъярусных полках я увидел восемь человек, неподвижных и хмурых, как в приемной у дантиста. Жена и дочь были там единственные, кому еще не стукнуло шестидесяти, а одному старику в противоположном углу было уже наверняка не меньше девяноста.
- У тебя все в порядке, Марсель?
- А у тебя?
- Все хорошо. Я беспокоилась, поел ли ты. Слава богу, что поезд остановился. Продукты ведь у нас.
Зажатая монументальными бедрами соседок, она едва могла шевельнуться и с трудом протянула мне батон и целую колбасу.
- А вы?
- Мы не выносим чеснока, ты же знаешь.
- Она с чесноком?
Утром в бакалее я об этом не подумал.
- Как ты устроился?
- Неплохо.
- Ты не мог бы мне принести немного воды? Перед отъездом мне дали бутылку, но здесь так жарко, что мы уже все выпили.
Она протянула мне бутылку, я побежал к ручью и наполнил ее. Там уже стояла на коленях и мыла лицо та женщина в черном платье, что забралась с неположенной стороны, когда пришел бельгийский поезд.
- Где вы раздобыли бутылку? - спросила она. У нее был иностранный акцент, но не бельгийский и не немецкий.
- Жене кто-то дал.
Больше вопросов она не задавала и стала вытираться носовым платком, а я пошел к вагону первого класса. По дороге я споткнулся о пустую бутылку из-под пива и вернулся подобрать ее, как великую драгоценность. Это ввело мою жену в заблуждение.
- Ты пьешь пиво?
- Нет. Это для воды.
Любопытно: мы разговаривали, как посторонние. Нет, не совсем так, скорее, как дальние родственники, которые долго не виделись и не знают, о чем говорить. Может быть, нам мешало присутствие этих старух?
- Можно мне выйти, папа?
- Выходи, если хочешь. Жена забеспокоилась.
- А если поезд тронется?
- Мы без паровоза.
- Значит, мы останемся здесь?
В этот миг мы услышали первый взрыв, глухой, далекий, но все равно все мы вздрогнули, а одна из старух зажмурилась и перекрестилась, как при раскате грома.
- Что это?
- Не знаю.
- Самолетов не видно?
Я посмотрел на небо, такое же синее, как утром. По нему медленно плыли два золотистых облачка.
- Не позволяй ей уходить далеко, Марсель.
- Я с нее глаз не спускаю.
Держа Софи за руку, я шел вместе с ней вдоль путей, ища глазами вторую бутылку, и мне повезло - я нашел-таки, причем вторая была больше, чем первая.
- Зачем она тебе?
Я солгал только наполовину:
- Наберу запас воды.
Я как раз подобрал третью бутылку, на этот раз из-под вина. Я собирался отдать хотя бы одну из бутылок женщине в черном.
Я заметил ее издалека, она стояла перед нашим вагоном в пыльном атласном платье, и фигура ее с непокорными волосами казалась совершенно чуждой всему, что ее окружало. Она разминала ноги, нимало не интересуясь происходящим, и я заметил, что каблуки у нее высокие, очень острые.
- Маме не было плохо?
- Нет. Там у нас одна женщина все время разговаривает и уверяет, что поезд обязательно будут бомбить. Это правда?
- Она сама не знает, что говорит.
- Ты думаешь, не будут бомбить?
- Убежден, что не будут.
- А где мы будем спать?
- В поезде.
- Там нет постелей.
Я пошел к ручью и вымыл три свои бутылки, тщательно прополоскав, чтобы отбить вкус пива и вина, потом наполнил их свежей водой.
По-прежнему вместе с Софи я вернулся к своему вагону и протянул одну из бутылок молодой женщине.
Она удивленно посмотрела на меня, перевела взгляд на дочку, поблагодарила кивком головы и поднялась в вагон, чтобы спрятать бутылку в надежное место.
Кроме домика дежурного по переезду нам был виден только один дом: это была совсем маленькая ферма довольно далеко от нас, на склоне холма; во дворе женщина в фартуке кормила домашнюю птицу, как будто никакой войны не было.
- Твое место вот это? На полу?
- Я сижу на чемодане.
Жюли вовсю кокетничала с краснолицым мужчиной с жесткими, седыми волосами, он смотрел на нее двусмысленным взглядом, и время от времени оба они издавали такой смешок, какой слышится подчас из беседки какого-нибудь ресторанчика. У мужчины была в руках бутылка красного вина, и он угощал свою соседку из горлышка. При каждом взрыве смеха ее большие груди под блузкой, покрытой фиолетовыми пятнами, так и ходили ходуном.
- Пойдем к маме.
- Уже?
Намечалось новое размежевание. По одну сторону оказались обитатели пассажирских вагонов, по другую - наши, те, кто ехал в вагонах для скота или товарных. Жанна и дочка принадлежали к первому миру, я - ко второму, и бессознательно мне захотелось поскорей отстранить от себя Софи.
- Ты не ешь?
Я поел на травке перед открытой дверью. Мы мало что могли сказать друг другу перед этими двумя рядами застывших лиц, переводивших взгляды с меня на жену и на дочь.
- Как ты думаешь, мы скоро поедем?
- Дорога должна пропустить составы с войсками. Как только путь освободится, очередь за нами. Смотри-ка, паровоз пришел!
Мы его слышали, мы видели, как он один, без вагонов, в клубах белого дыма, торопится к нам, повторяя изгибы долины.
- Скорей беги в свой вагон. Я так боюсь, чтобы твое место не заняли!
Чувствуя облегчение оттого, что меня отпускают восвояси, я поцеловал Софи; целовать прилюдно Жанну я не смел. Язвительный голос бросил мне вслед:
- Могли бы и дверь за собой закрыть!
Летом почти каждое воскресенье мы ездили сначала с Жанной, а потом с ней и с дочкой за город, на пикник.
Но сейчас я узнавал запах и вкус не той травы, на которой происходили эти наши воскресные пикники, а запах и вкус детских воспоминаний.
Сколько лет уже я по воскресеньям садился на полянку, играл с Софи, собирал цветы и плел ей венки, но все это ушло на задний план.
Почему же сегодня мир снова обрел исконный вкус? Вот и жужжание ос напомнило мне прежние времена, когда я, затаив дыхание, наблюдал за пчелой, кружившей вокруг моего бутерброда.
Когда я вернулся в вагон, лица попутчиков показались мне уже более знакомыми. Мы немного освоились друг с другом, могли, например, переглянуться с кем-нибудь, подмигнув в сторону Жюли, вокруг которой увивался ее барышник.
Я называю его барышником наугад. Имена и профессии уже не имели значения. Он был похож на барышника, вот я так его и окрестил.
Парочка обнималась, и толстая лапа мужика обхватила грудь Жюли в тот самый миг, когда состав после нескольких толчков пришел в движение.
Женщина в черном по-прежнему вжималась в перегородку в глубине вагона, метрах в двух от меня; ей было не на что присесть. Правда, она могла бы, как многие другие, сесть прямо на пол. В одном углу четверо пассажиров даже играли в карты, словно вокруг стола в трактире.
Вскоре мы снова увидели Монтерме, а чуть позже я успел разглядеть шлюз Леверзи, где на сверкающей воде качалось с десяток моторных лодок. Речникам не нужен был поезд, но их задерживали шлюзы, и я представлял себе их нетерпение.
Небо окрашивалось в розовый цвет. Очень низко пролетели три самолета с успокоительными трехцветными опознавательными знаками. Они были так близко от нас, что мы различили лицо одного из пилотов. Я готов поклясться, что он приветственно помахал нам рукой.
Уже сгустились сумерки, когда мы прибыли в Мезьер, и наш поезд, не подходя к вокзалу, остановился на безлюдных путях. Военный - я не разглядел, в каком чине, - прошел вдоль состава, крича:
- Внимание! Никому не выходить! Выходить из вагонов строго запрещается!
Впрочем, перрона все равно не было. Чуть позже мимо нас, совсем рядом, прошли на полной скорости платформы с орудиями. Едва они скрылись, раздался вой сирены, и тот же голос снова прокричал:
- Всем оставаться на местах! Выходить из вагонов опасно. Всем…
Теперь был слышен гул нескольких самолетов. Город был темен, на вокзале все огни потушены, пассажиры наверняка устремились в подземные переходы.
Мне кажется, что я не испугался. Я сидел на месте, пристально вглядываясь в лица напротив и слушая рев моторов, который сперва становился все громче, а после как будто начал стихать.