Не знаю, наверное, по законам литературы, если бы эту повесть написал Гюго или хотя бы Юлиан Семенов, герой, то есть я, швырнул бы сейчас стакан, или выплеснул пиво в лицо этому следователю и гордо удалился бы в тюремную камеру, где его еще раз избили бы милиционеры или уголовники. Но я не Гюго, не Юлиан Семенов, не Штирлиц. Кроме того было непонятно, за что мне тут сидеть. Чтобы не выдать Зиялова? Так они, оказывается, уже знают его фамилию. А ради очерка о тюрьме – такой очерк вряд ли опубликуют. Короче говоря, я сидел в комнате и ждал капитана Багирова. Я еще ничего не сказал – ни "да", ни "нет", собственно, я не знал, чего он от меня добивается, этот "следователь", и почему вдруг такой политес…
Дверь открывается, вошел капитан Багиров – те же самые, на выкате наглые азербайджанские глаза, молодая залысина на потном лбу, черные усы.
– Разрешите, товарищ…
– Отставить! – резко прервал его мой "следователь", видимо, чтобы чтобы тот не успел назвать его звания или фамилию. – Закрой дверь. – И когда Багиров закрыл дверь, он подошел к нему вплотную, сказал негромко: – Ты что, негодяй, милицейский мундир позоришь?! За что, ети твою мать, ты думаешь, тебе деньги платят? За эти звездочки на погонах? Так я их сорву сейчас к едреной матери! Ты должен видеть, когда перед тобой дерьмо всякое, а когда руководящие работники, за это тебе деньги платят, понятно?
– Понятно, товарищ… – поспешно сказал Багиров.
– Отставить "товарищ"! Тамбовский волк тебе товарищ! Ты знаешь, на кого вчера руку поднял?
– Никак нет… – поспешно ответил Багиров, потея от страха.
– То-то! Извиняйся теперь! Проси прощения! Если он скажет встать на колени – встанешь! Иначе выкину из милиции в два счета! У тебя дети есть?
– Двое детей, товарищ…
– Заткнись! И дети твои без хлеба останутся, а ты – без погон. Или – проси прощения у товарища Гарина. Ну?
Да, это была отвратительная сцена. Даже не спрашивая, не раздумывая, этот боров-капитан вдруг рухнул на колени и пополз ко мне, ухватив себя рукой за кадык:
– Мянулюм, товарищ Гарин! Я больше не буду! Матерью клянусь!
Я видел, как "следователь" смотрит на меня с прищуром, ждет реакции, видел этого лживо-кающегося капитана Багирова, и все это вместе, весь этот спектакль был настолько отвратителен, что я повернулся к этому "следователю" и сказал с отвращением:
– Ну, хватит! Достаточно!
– Вы его прощаете?
– Да.
– Иди, Багиров, и помни!
– Сагол! – по-азербайджански стал благодарить его капитан. – Сагол, товарищ…
– Хватит, – снова брезгливо оборвал его "следователь". – Иди отсюда!
– И когда за капитаном закрылась дверь, спросил у меня: – Теперь позвать этих двух сержантов?
– Не надо, – сказал я. – Что вы от меня хотите?
– Ну, мы ведь уже на "ты"! – он протянул мне "Марлборо". – Закуривай. Что я хочу? Чтобы ты забыл эту историю. Никто тебя не бил, и вообще – ты не был в милиции. Зиялова мы найдем, Зиялов – бандит, но ты не имеешь к этому делу никакого отношения. Зачем тебе впутываться, слушай? На следствие будут таскать, на суде придется выступать – тебе это нужно? Вот я рву – смотри – все протоколы допросов, все показания сокамерников. Ты не был у нас в милиции, вообще, а? А то потянется одно за другое: как арестовали? Куда привезли? Как отпустили? За что? Ну? Рву?
– Подожди, – сказал я. – Ведь у Зиялова моя сумка с документами. Как же я без документов? Мне же нужно восстанавливать паспорт, редакционное удостоверение. Писать заявление в милицию. А то его где-нибудь возьмут с моим паспортом…
– Ага! Это ты верно сообразил, молодец. Но как, по-твоему, – откуда я узнал, что ты корреспондент Гарин?
– От бухгалтера, – сказал я.
Он усмехнулся:
– Ну, от него тоже, правильно. Но еще до него, сегодня ночью к нам позвонила какая-то женщина и сказала, что на морвокзале в камере хранения в ящике номер 23 лежат вещи арестованного корреспондента "Комсомольской правды". – Тут он открывает ящик письменного стола, вынимает мою дорожную сумку и пассом, через стол посылает ее мне. – Как ты думаешь, кто эта дама?
Я молча смотрю ему в глаза, он говорит:
– Я тоже не знаю. Аноним. Дежурный офицер, который с ней разговаривал, только записал номер ящика, как она положила трубку. Нет, она еще сказала, что ты ни в чем не виноват. Но это к делу не имеет отношения…
Конечно, я понимаю, кто это звонил – Аня Зиялова. Но зачем говорить им это? Кроме омерзения и желания побыстрей уйти отсюда, уже ничего не осталось в душе. Я проверил документы в своей дорожной сумочке, убедился, что все на месте: паспорт, редакционное удостоверение, водительские права, книжка "Союза журналистов" и даже деньги (!) и встал.
– Я могу идти?
– Если мы договорились, конечно! А я это могу порвать? – он все еще держал в руках протоколы допросов и показания моих сокамерников. Я был уверен, что это только копии, но мне было все равно.
Я сказал:
– Да. Можешь рвать.
Он с хрустом надорвал листы – сначала вчетверо, потом на восьмушки и демонстративно выбросил в корзину.
– Отлично. Значит, ты никогда не был в бакинской милиции, ни по каким делам, точно? Историю с гробом забыл и Зиялова тоже. Да?
– Да, – выдавил я из себя.
– Спасибо! – Он протянул мне руку, но вдруг, будто спохватившись, открыл ящик стола, вытащил какую-то папку с надписью "ГАРИН А.Б. Оперативно-агентурное дело". Папка была старая, выцветшая, он открыл ее и достал пожелтевший лист бумаги, протянул мне. Я взглянул и обомлел. Это был мой почерк, перефраз Лермонтова, детские, более чем десятилетней давности стихи, отклик на чешские события 1968 года.
Слава Богу, подписи под стихами не было.
Он сказал с усмешкой, забирая листок:
– Я уверен, что это не твои стихи, что ты тогда просто по детской глупости переписал у кого-то. Я помню, горячее было время. Так что пусть лежат у нас, мы даже в КГБ не передали. Но если ты не сдержишь наш договор… Имей ввиду – этот листочек всю карьеру ломает. Никакой Лермонтов не поможет. Договорились?
Через минуту я вышел из здания городского управления милиции на улицу. Яркое полуденное солнце ослепило глаза. Я остановился, прислушался. На улицах гудели машины, на школьном дворе моей родной 71-ой школы пацаны матерились по-азербайджански, русски и армянски и гоняли футбольный мяч, старик-мороженщик тащил по мостовой ящик на скрипящей роликовой повозке и кричал "Ма-арожени прадаю!", а у Управления милиции доблестные азербайджанские милиционеры дремали в готовых к старту милицейских "Волгах".
Словно женщина, которой сделали аборт, будто изнасилованный и бессильно-никчемный, я поплелся по улице Красноармейской вниз – к бульвару, к морю. Ни тогда, когда эта скотина капитан Багиров саданул меня по уху, ни даже тогда, когда Фулевый харкнул мне в лицо, я не чувствовал себя таким униженным и использованным, как в эту солнечную минуту моего освобождения.
Олег Зиялов – вот от кого они получили эти стихи десять лет назад и потому выгораживают его сегодня, подумал я. Олег Зиялов – это их человек, наверно…
Тот же вечер, 22 часа 30 минут
Да, с этим Белкиным действительно не соскучишься!
Я сидел на 12-ой Парковой, на двенадцатом этаже беленького домика-башни в однокомнатной квартире машинистки "Комсомольской правды" Инны Кулагиной. Точь-в-точь такая же квартира (крохотная прихожая, маленькая кухня с балконом и одна комната 16,2 кв. метра) была у меня самого в точь-в-точь таком же белом доме-башне возле метро Измайловский парк. Если бы не женский уют, не прозрачные кисейные занавески на распахнутом в ночь окне, не уютная софа, на которой, свернувшись калачиком, задремала сейчас эта Инна в ожидании, пока я прочту повесть Белкина, – если бы не эти, значительные конечно, детали, я мог бы легко представить, что сижу у себя дома, за своим письменным столом, и размышляю над очередным делом. Настольная лампа освещает машинописные, аккуратно отпечатанные Инной страницы белкинской повести, стакан крепкого остывающего чая и небольшую вазу, в которой лежат мои любимые сушки. Чай и сушки – это единственное угощение, на которое я согласился, когда мы поднялись к Инне.
Но и сушки я не грызу, не хочу хрустом разбудить Инну. Над ее софой висит фото смеющейся восьмилетней девочки, дочки Инны от неудачного ("трудного", как она сказала) брака. Сейчас девочка под Москвой, в Болшево, в летнем лагере "Комсомольской правды". У меня в квартире над письменным столом тоже висит фото моего двенадцатилетнего Антошки… Ладно, не будем отвлекаться, обдумаем, "что мы имеем с гуся", а точнее – с этой третьей главы белкинской рукописи. Кое-какие мысли были по ходу. Ну, во-первых, безусловно он был арестован и находился в КПЗ – вопреки сообщению начальника бакинской гормилиции. Потому что описать КПЗ с такими подробностями может только тот, кто в ней побывал. Вообще я, конечно же, не литературный критик, но даже как следователь я заметил, что в первых главах своей рукописи Белкин еще старался сохранить газетный слог и стиль, ориентировался на цензуру, думая, наверно, написать цензурную повесть и потому приукрашивал что-то или недоговаривал, но когда дошло до больного, когда стал описывать, как били в КПЗ, – не удержал руку, описал все подряд с ожесточением и злостью. Поэтому в третьей главе куда больше точных деталей и правды жизни. Но кто же этот "следователь"? Ровесник Белкина, с голубыми глазами, имеющий власть срывать погоны с капитана милиции – нет, это не просто начальник бакинской милиции, это кто-то повыше. Курит по-сталински трубку и говорит со сталинскими интонациями – значит, он не русский, у Сталина были кавказские интонации… А с этими лермонтовскими стихами он, конечно, крепко подрезал Белкина. Действительно, ничто не проходит бесследно в нашем "датском" королевстве. Бездумный юношеский стишок лег в архив МВД Азербайджана и дождался своего часа, драка в якутском ресторане легла секретной справкой в архив Спецотдела МВД СССР. Невольно подумалось – а где и что лежит на меня? Ведь даже нас, Прокуратуру СССР, которой поручена проверка работы всех органов власти, включая МВД и КГБ, – даже нас раз в году КГБ "берет в разборку". И тогда прослушивается неделю (если не больше) наш рабочий и домашний телефоны, перлюстрируется переписка, выявляют связи, знакомства, характер и содержание разговоров, и все это агентурными сведениями, справками и доносами ложится в мою папку в 4-м Спецотделе КГБ. Никто не знает, когда именно его "берут в разработку", даже Генеральный не знает, но все мы знаем, что, как минимум, раз в году…
Я осторожно нагнулся, вытащил из портфеля привезенную Бакланычем с юга, из отпуска, бутылку "Черные глаза". Конечно, при таких размышлениях нужно было бы выпить что-нибудь покрепче, но сейчас и это сгодится, не зря, оказывается, я таскал целый день ее в портфеле. В портфеле же у меня лежал карманный нож со штопором, так что открыть бутылку без шума было делом несложным, а неслышно взять рюмку из серванта тоже не составляло труда…
Рукопись журналиста Белкина
Глава 4. Морская нимфа
Тихий крохотный островок в зеленом Каспийском море. Сорок шагов в длину и двести в ширину. Или наоборот – это как вам угодно. Островок в сорока минутах езды от Баку, если будете ехать по дороге на Бильгя, то перед самым поселком Рыбачий сворачиваете направо, километра полтора по старой грунтовой дороге, и вот вы на берегу моря – пустынном, выжженном солнцем. Перед вами в море цепочка крохотных островков, каменисто-песчаных и пустых. Вокруг ни души, чуть в стороне крохотный поселок Рыбачий – несколько жалких домишек и пара рыбачьих баркаса, еще дальше тонет в знойном мареве пологий каспийский берег и там, уже за горизонтом – Бильгя с его пляжами, дачами, санаториями.
А тут – никого. Море, солнце, песок. Нежная и плотная прохлада подводного мира, куда я ныряю, вооруженный ружьем для подводной охоты. О, если бы я мог вообще переселиться, эмигрировать в этот подводный, изумрудно-коралловый, с желтыми цветами и серебряными рыбами мир! Плюнуть на газеты, гонорары, поездку в Вену, и уйти под воду, вернуться к жизни наших предков, перейти в мир, где нет власти, милиции, морального кодекса строителя коммунизма и очереди за колбасой! Здесь, под водой, свои сады, свое солнце, своя натуральная жизнь… Четвертый день наш собкор Изя Котовский по утрам привозит меня сюда на своем "Жигуленке", оставляет до вечера и уматывает по своим корреспондентским делам, ни о чем не спрашивая, не бередя душу, а по вечерам возвращается, и я кормлю его шашлыками из свежедобытой кефали и лобанов, и мы тихо молчим или обсуждаем мелочи жизни, вроде погоды на завтра или футбольного матча между "Спартаком" и "Динамо". Чудный Изя, мой худенький доктор – он выхаживает меня, как больного, точнее – выгуливает к этому морю, как нянька, а потом увозит к себе, в свою холостяцкую квартиру на Приморском бульваре, и мы пьем по вечерам крепкие напитки или сидим в маленькой шашлычной в бакинской Крепости.
Конечно, какая-то жизнь, какие-то разговоры, запахи и шумы пробиваются ко мне сквозь толщу моего отвращения к жизни, но я не хочу видеть вашу дешевую жизнь! Мне, одному из лучших журналистов страны, представителю центральной всесоюзной газеты, какой-то вшивый провинциальный капитан милиции дал по морде и какие-то болваны милиционеры били по печени, по сердцу, и затем назавтра мне заткнули рот лживыми извинениями и детским лермонтовским стишком. На кой мне ваша свобода, если я должен молчать? Разве это свобода? Идите, идите к такой-то матери с вашими статьями, пишмашинками, редакционными звонками, телексами, премиями Союза журналистов и прочим дерьмом!
Боже мой, почему я не пошел на геофак, как треть нашего класса, как восемьдесят процентов нашего географического кружка при Дворце Пионеров? Работал бы геологом или гляциологом, в горах, в тайге, в тундре – на кой мне хрен талант журналиста, если я должен молчать как рыба. Так уж лучше стать натуральной рыбой, вот такой кефалью, лобаном, дельфином…
Море, зеленое Каспийское море, успокаивало меня, качало на своих волнах, остужало приступы бешенства и бессильной злобы, убаюкивало и лечило. А на пятый день появилась Она. В морской глубине, в пенной кипени серебристых пузырьков воздуха вдруг мелькнуло передо мной длинное бронзово-загорелое тело и вытянутые потоком встречной воды волосы. Я обалдел и чуть не выпустил изо рта дыхательную трубку своей маски. Эта почти мистическая фигура, это бронзово-загорелая нимфа с коротким ружьем для подводной охоты ушла от меня на такую глубину к подводным рифам и водорослям, что даже за лучшей кефалью я не рисковал нырять так глубоко. Тихий всплеск ласт и очередной выброс серебристых пузырьков воздуха остались передо мной, и я закружил на поверхности моря, ожидая, когда же она всплывет.
Она вынырнула совсем не там, где я дежурил, а далеко от меня, почти у моего острова. Я увидел, как она выходит на берег, снимает ласты и садится к моему костру. Я поплыл к берегу. Когда я подошел к костру, она уже жарила на огне куски свежей кефали, и еще три рыбины лежали рядом с ее коротким, старого образца, с резиновым натяжением, ружьем для подводной охоты. Ей было 16 лет. Стройное сильное тело, привыкшее к морю, крепкая грудь в узком купальнике и сильные бедра в тугих узких трусиках.
Мокрые, выжженные на солнце волосы, карие глаза на курносом круглом лице внимательно смотрят, как я выхожу на берег, снимаю ласты и маску и плетусь, усталый, к костру. Мне, конопатому, с кожей, шелушащейся от загара, было неловко шагать под этим взглядом, надевать поспешно рубашку, чтобы полуденное солнце вконец не сожгло мое изнеженное столичной жизнью тело. Но она молчала, только смотрела.
Натянув рубашку и шорты, я улегся у костра, прежний, чуть насмешливый журналистский апломб вернулся ко мне, и я спросил:
– Ты откуда?
– Оттуда, – она кивнула на рыбацкий поселок. – Держи.
И на шампуре протянула мне кусок поджаренной кефали.
Что вам сказать? Через час, одни на этом острове, мы уже целовались с ней, катались по песку, она сжимала меня в своих крепких сильных бедрах, и ее карие зрачки закатывались под смеженные веки, а полуоткрытые губы хватали воздух короткими шумными глотками. Потом, устав от секса, мы голяком лежали на воде, лениво поводя ластами и чуть касаясь друг друга кончиками пальцев. Две рыбины, два дельфина, два морских существа встретились в воде и молча, по законам естества, отдались друг другу, только и всего. А отдохнув, мы набрасывались на жаренную рыбу, помидоры и хлеб, которые оставлял мне с утра Изя Котовский, и затем – опять друг на друга.
За час до приезда Изи Котовского она уплыла в свой Рыбачий, а назавтра появилась снова. Так продолжалось четыре или пять дней, и, кажется, за все это время мы с ней говорили в общей сложности минут двадцать. Все остальное было море, песок, горячие камни под лопатками, секс и снова море, его теплая, зелено-плотная купель!
Но на пятый день я стал томиться этим.