Двое мужчин, сидевших на садовых стульчиках у небольшого столика, казались чем-то вроде блестящей кляксы на этом серо-зеленом пейзаже. Одеты они были почти во все черное, но, несмотря на это, сверкали с ног до головы: от лощеных цилиндров до идеально начищенных туфель. При взгляде на них возникало смутное ощущение, что в Мандевильском колледже, месте, где свобода пестовалась веками, просто неприлично находиться в столь изысканной одежде. Оправданием им могло служить лишь то, что они иностранцы. Первый – американец, миллионер по фамилии Хейк – был одет так безупречно и элегантно, как одеваются только первые богачи Нью-Йорка. Второй, к блеску которого было добавлено еще и каракулевое пальто (не говоря уже о размашистых рыжих бакенбардах), был немецким графом, обладателем громадного состояния. Самая короткая часть его имени звучала как фон Циммерн. Однако тайна, о которой повествует этот рассказ, не связана с тем, почему эти люди оказались здесь. Они находились здесь по той причине, которая часто сводит вместе несовместимые вещи: они хотели пожертвовать колледжу деньги. Эти господа прибыли сюда для того, чтобы поддержать идею, разработанную совместно финансистами и магнатами многих стран, а именно: открытие в Мандевильском колледже кафедры экономики. Они проинспектировали колледж с тем неутомимым и радетельным тщанием, на которое из сынов Евовых способны лишь американцы и немцы. Теперь же они, видимо, отдыхая от трудов праведных, молча смотрели на сады колледжа. Вокруг царили покой и умиротворение.
Трое других мужчин с ними уже встречались раньше, поэтому прошли мимо, едва кивнув в знак приветствия, но один из них, самый невысокий, в черном церковном одеянии, приостановился.
– Ой, не нравится мне, как эти господа выглядят, – тихо сказал он, и в глазах его появилось выражение испуганного кролика.
– Еще бы! – воскликнул самый высокий из трех, который был мастером Мандевильского колледжа. – Хорошо еще хоть у нас некоторые богатые люди не похожи на манекены в мастерской портного.
– Да-да, – пробормотал клирик, – я об этом и говорю. Манекены.
– Вы что имеете в виду? – настороженно поинтересовался средний по росту мужчина.
– Они похожи на жуткие восковые фигуры, – слабым голосом ответил священник. – Они ведь не шевелятся. Почему они не шевелятся?
И вдруг, словно скинув с себя оковы страха, он бросился со всех ног через сад и прикоснулся к плечу немецкого барона. Немецкий барон не повернул головы, даже не вздрогнул. Он повалился на бок, и его согнутые ноги в черных брюках, застыли в воздухе так же безжизненно, как ножки опрокинувшегося стула.
Мистер Гидеон П. Хейк продолжал взирать на сад остекленевшими глазами, и прозвучавшее только что сравнение с восковой фигурой еще более усилило впечатление, будто глаза эти действительно сделаны из стекла. Кроме того, яркий солнечный свет и сочная зелень сада подчеркнули жуткое сходство этих фигур с выряженными в строгие одежды куклами, с итальянскими марионетками. Коротышка в черном – это был священник по фамилии Браун – неуверенно тронул миллионера за плечо, и тот тоже завалился на бок и, что самое страшное, не изменив позы, одним целым, как вырезанная из дерева фигура.
– Rigor mortis , – еле слышно произнес отец Браун. – Но так быстро? Хотя кто знает, это по-разному бывает.
Причину, по которой первые трое так поздно (если не сказать, слишком поздно) присоединились ко вторым двум, будет проще понять, если станет известно, что незадолго до этого происходило внутри здания за тюдоровской аркой.
Они вместе обедали в столовой за профессорским столом, но двое филантропов, которых долг звал закончить осмотр колледжа, встали из-за стола раньше и чинно удалились в капеллу, где еще остались непроверенными одна галерея и лестница. Они пообещали присоединиться к остальным в саду, чтобы с тем же пристрастием оценить здешние сигары. После этого оставшиеся, будучи людьми более здравыми и почитающими традиции, передислоцировались за длинный узкий дубовый стол, за которым по старинной, известной каждому традиции, заложенной еще в средние века сэром Джоном Мандевилем, было принято пить послеобеденное вино, предназначенное для того, чтобы настраивать на открытую душевную беседу. Мастер, обладатель окладистой русой бороды и совершенно лысого черепа, сел во главе стола, коренастый мужчина в пиджаке с квадратными плечами – а это был казначей колледжа – устроился по левую руку от него. Рядом с ним разместился странноватого вида человек с лицом, которое иначе как кособоким не назовешь, поскольку его темные лохматые усы и брови смотрели в разные стороны под разными углами в форме зигзага, что создавало впечатление, будто половина его физиономии то ли сморщена, то ли парализована. Звали этого человека Байлз, в колледже он читал курс лекций по римской истории, и в своих политических взглядах опирался на Корилана , не говоря уже о Тарквинии Гордом . Нельзя сказать, чтобы подобный радикальный торизм и фанатично-реакционное восприятие всех насущных проблем для преподавателей старой закалки было чем-то неслыханным, но в случае с Байлзом казалось, что это было больше результатом, чем причиной присущей ему резкости. Не у одного внимательного наблюдателя складывалось впечатление, что с Байлзом творится что-то неладное, что таким его сделала некая тайна или какое-то страшное несчастье, и что увядшее наполовину лицо его действительно расщепилось пополам, как дерево, в которое ударила молния. За ним сидел отец Браун, а в конце стола – профессор химии, большой светловолосый добряк с сонными и, возможно, чуточку озорными глазами. В колледже было прекрасно известно, что этот философ от природы считал остальных философов классической школы старыми замшелыми логиками. С другой стороны стола, напротив отца Брауна, расположился очень смуглый молчаливый молодой человек с черной острой бородкой, появившийся здесь благодаря чьему-то решению создать в колледже кафедру иранистики. Прямо перед мрачным Байлзом сидел маленький тихий капеллан с гладкой лысой головой, напоминающей яйцо. Место напротив казначея, по правую руку от мастера, пустовало, и надо сказать, что многие из присутствующих были этому весьма рады.
– Не думаю, что Крейкен придет, – сказал мастер, нервно покосившись на пустой стул, что никак не вязалось с его обычной вальяжно-расслабленной манерой держаться. – Я понимаю, что людям надо давать свободу, но, признаться, я уже достиг той точки, когда чувствую себя спокойнее и увереннее, когда он рядом, только из-за того, что в это время он не находится где-нибудь в другом месте.
– Никогда не знаешь, что у него на уме, – весело заметил казначей. – Особенно, когда он наставляет молодежь.
– Да, яркая личность. Только вот больно горяч, – промолвил мастер, к которому внезапно вернулось самообладание.
– Фейерверк – тоже штука горячая и яркая, – проворчал старик Байлз, – но я бы не хотел сгореть в своей постели ради того, чтобы Крейкен почувствовал себя настоящим Гаем Фоксом .
– Вы действительно думаете, что, случись вооруженный переворот, он стал бы в этом участвовать? – усмехнувшись, поинтересовался казначей.
– По крайней мере, он сам так думает, – повысил голос Байлз. – Недавно он перед полной аудиторией выпускников заявил, будто теперь уже ничто не сможет предотвратить превращение классовой войны в настоящую войну со стрельбой и убийствами на улицах и что все это не важно, если приведет к установлению коммунистического строя и победе рабочего класса.
– Классовая война, – задумчиво произнес мастер и чуть поморщил нос, словно вспомнил что-то неприятное: когда-то давно он был знаком с Уильямом Моррисом и достаточно хорошо представлял себе идеи более утонченных и досужих социалистов. – Мне все эти разговоры вокруг классовой войны непонятны. Когда я был молод, говоря "социализм", подразумевали отсутствие классов.
– Как будто социалисты – это не класс, – ехидно заметил Байлз.
– Вы, конечно же, больше настроены против них, чем я, – серьезным голосом ответил на это мастер, – мне кажется, что мой социализм устарел уже почти так же, как ваш торизм. Интересно было бы узнать, что по этому поводу думают наши молодые друзья. Вот вы, Бейкер? – Он неожиданно повернулся к сидевшему слева от него казначею.
– Ну, если говорить по-простому, я вообще не думаю, – рассмеялся казначей. – Не забывайте, я ведь очень простой человек. Я не мыслитель, я всего лишь человек, считающий деньги, делец, если хотите. И как делец я думаю, что все это – вздор. Нельзя уравнять всех людей, и было бы полнейшей глупостью платить всем одинаково. Особенно тем, кто вообще не заслуживает, чтобы им платили. Как бы там ни было, нужно искать практический выход, потому что это единственный возможный выход. Не наша вина, что в природе все распределено неравномерно.
– В этом я с вами согласен, – заговорил молчавший до этого профессор химии. Он немного шепелявил, отчего голос такого крупного мужчины звучал как-то по-детски. – Коммунизм старается казаться чем-то современным, но это не так. То, что они проповедуют, это возвращение к монашеским предрассудкам и законам первобытных племен. Только правительство во главе с учеными, действительно понимающими свою моральную ответственность перед вечностью, способно быть передовым и стремиться к истинному прогрессу вместо того, чтобы втаптывать все, что ни появляется нового, в грязь. Социализм сентиментален, но он опаснее чумы, потому что при чуме хотя бы выживают самые крепкие и здоровые.
Мастер горько улыбнулся.
– Знаете, мы с вами никогда не сойдемся в том, как понимать разницу во мнениях. Разве кто-то здесь, рассказывая о прогулке с другом у озера, не говорил "мы совпадали во всем, кроме взглядов"? Не это ли девиз нашего университета? Иметь сотни убеждений, но оставаться непредубежденным. Если кто-то у нас не преуспел, то из-за того, какой он человек, а не из-за своих взглядов. Возможно, я – всего лишь пережиток восемнадцатого века, и все же мне больше по душе старая сентиментальная ересь. "Бессмысленно хвалить чужой устав; кто счастлив, тот пред Богом прав" . А что вы об этом думаете, отец Браун?
Он посмотрел на священника, и лукавинка в его взгляде сменилась некоторым удивлением. Дело в том, что он привык видеть священника веселым, дружелюбным и готовым поддержать разговор. Круглое улыбчивое лицо его обычно излучало хорошее настроение, но по какой-то причине сейчас на него словно наползла туча. Никто из присутствующих еще не видел, чтобы отец Браун когда-либо был столь мрачен и хмур. На какое-то мгновение даже померещилось, что он стал угрюмее и суровее грозного Байлза. Впрочем, уже через секунду облака развеялись, но, когда отец Браун заговорил, в голосе его все еще слышалась некоторая твердость.
– Я в это не верю, – коротко произнес он. – Как его жизнь может быть правильной, если он неправильно понимает саму жизнь? В наши дни беспорядок и возникает оттого, что люди не понимают, насколько разными могут быть взгляды на жизнь. Баптисты и методисты знали, что в вопросах нравственности они мало чем различались, но такими же незначительными были их различия в религии и философии. Совсем другое дело сравнивать баптизм и анабаптизм или рассматривать не теософистов, а индийскую секту разбойников-душителей. Ересь всегда оказывает влияние на мораль, если содержит в себе достаточно еретического. Я подозреваю, что человек может искренне верить, что в воровстве нет ничего предосудительного. Но есть ли какой-нибудь смысл в заявлении: "Я искренне верю в неискренность"?
– Совершенно верно! – воскликнул Байлз, и на лице его появилась жуткая гримаса, которая, считалось, должна была означать приятную улыбку. – Именно поэтому я и возражаю против того, чтобы в этом колледже вводили кафедру теоретического воровства.
– Понятно, вам, конечно же, не по душе коммунизм, – вздохнув, произнес мастер. – Но, скажите, вы действительно считаете, будто в нем столько отрицательного, чтобы так уж его бояться? Вот неужели среди ваших ересей есть достаточно серьезные, чтобы их можно было опасаться?
– Я боюсь, эти ереси набрали уже такую силу, – вдумчиво сказал отец Браун, – что в определенных кругах они воспринимаются как должное, неосознанно, то есть без участия сознания.
– И закончится это, – подытожил Байлз, – крахом этой страны.
– Это закончится чем-то еще более страшным, – добавил отец Браун.
По обшитой панелями дальней стене быстро скользнула длинная тень, и в следующий миг возникла фигура, которая ее отбросила, – высокая, но сутулая фигура, неясными очертаниями напоминающая хищную птицу. Сходство подчеркивалось еще и тем, что человек этот появился и приблизился совершенно неожиданно – так испуганная птица вылетает из кустов. Это оказался всего лишь высокий человек с длинными руками и ногами и вздернутыми плечами, хорошо знакомый всем собравшимся, однако что-то в полумраке и свечном свете, что-то в метнувшейся нескладной тени странным образом соединило его с пророческими словами священника, словно произнесены они были авгуром, в древнеримском понимании этого слова, и смысл их был явлен полетом этой призрачной птицы. Возможно, мистер Байлз знал достаточно об этой древнеримской практике гадания по полету птиц, чтобы посвятить одну из своих лекций и уделить особое внимание вестнику несчастья, который только что появился в столовой.
Высокий человек тенью собственной тени прошел вдоль стены, опустился на свободный стул по правую руку от мастера и обвел сидевших напротив него казначея и остальных запавшими глазами. Прямые длинные волосы и усы его были довольно светлыми, глаза посажены так глубоко, что было невозможно рассмотреть, какого они цвета. Они вполне могли оказаться и черными. Каждый из присутствующих знал или мог догадаться, кем был вновь прибывший, но вслед за его появлением произошло нечто такое, что значительно прояснило ситуацию. Профессор римской истории, не произнеся ни слова, с каменным лицом поднялся со своего места и гордо вышел из столовой, давая таким бесхитростным образом понять свое отношение к профессору теоретического воровства, иными словами, к коммунисту, мистеру Крейкену.
Мастер Мандевильского колледжа поспешил сгладить неловкость положения.
– А я защищал вас или, вернее, некоторые ваши взгляды, мой дорогой Крейкен, – с улыбкой произнес он, – хотя, не сомневаюсь, что вы меня самого считаете беззащитным существом. Но что поделать, я не могу выбросить из головы своих друзей-социалистов, которых знал в юности, и их идеалов братства и товарищества. Уильям Моррис прекрасно все объяснил одним предложением: "Общность – это рай, разобщенность – ад".
– Другими словами, наши преподаватели – демократы, – не очень-то вежливо ответил мистер Крейкен. – И узколобый мистер Хейк, очевидно, назовет новую кафедру торгашества именем Уильяма Морриса, так надо понимать?
– Я надеюсь, – сказал мастер, все еще отчаянно пытаясь сохранить дружелюбный вид, – что на всех наших кафедрах царит дух добрососедства.
– Ну да, эдакая академическая версия утверждения Морриса, – зло бросил Крейкен. – Общность – это, видите ли, рай, а разобщенность – ад.
– Не горячитесь вы так, Крейкен, – вклинился в опасный разговор казначей. – Выпейте портвейна. Тенби, передайте портвейн мистеру Крейкену.
– Можно и портвейна, – несколько смягчился профессор-коммунист. – Я вообще-то хотел покурить в саду, но выглянул в окно и увидел там ваших драгоценных миллионеров: два свежих невинных одуванчика! Наверное, все-таки стоит потратить время и потолковать с ними.
Из последних сил стараясь казаться любезным, мастер встал из-за стола и с превеликим облегчением покинул столовую, предоставляя казначею возможность совладать с оголтелым профессором. Остальные тоже начали подниматься и расходиться. Наконец за длинным столом остались только казначей и мистер Крейкен. Да еще отец Браун продолжал сидеть, сосредоточенно глядя в одну точку.
– Что касается этих двух, – сказал казначей, – я, честно говоря, уже и сам от них порядком устал. Провозился с ними почти весь день: все им посчитай, все им расскажи. С ума можно сойти с этой новой кафедрой. Только, Крейкен, – тут он подался вперед и заговорил мягко, но назидательно, – не стоит вам так уж кипятиться из-за этой кафедры. Ваш-то курс она никак не затрагивает. Вы ведь единственный в Мандевиле профессор политической экономики. Я не собираюсь делать вид, что разделяю ваши взгляды, но все знают, что ваше имя известно всей Европе. Эту новую науку они называют прикладной экономикой. Ох, даже сегодня я весь день только то и делаю, что этой экономикой прикладной занимаюсь, я уже говорил вам. Другими словами, битый час обсуждал дела с двумя деловыми людьми. Вот скажите, вам бы этого хотелось? Может, вы мне позавидуете? Вы вообще вынесли бы такое? Неужто вы не видите, это совершенно разные сферы, и кафедру наверняка тоже сделают отдельной?
– Господи Боже! – воскликнул Крейкен, с искренностью атеиста устремляя вверх взор. – Вы что, думаете, я против того, чтобы экономика была прикладной? Только когда мы используем ее в практических целях, вы кричите о красной угрозе и анархии, а когда вы ее используете – я вижу в этом эксплуатацию и не боюсь об этом заявлять открыто. Да если бы вы на самом деле знали, как сделать экономику прикладной, народ бы не голодал. Мы – люди практичные, вот поэтому вы и боитесь нас. Поэтому вам и понадобились двое грязных капиталистов, чтобы открыть свою новую кафедру. И причина тут одна: я выпустил кота из мешка.
– Скорее тигра, – улыбнулся казначей.
– А вам не терпится поскорее вернуть его обратно в золотой мешок! – с убеждением воскликнул Крейкен.
– Что ж, вряд ли мы с вами когда-нибудь сойдемся во мнениях, – ответил его собеседник. – Но эти двое уже вышли из капеллы в сад, так что, если собираетесь покурить, идемте к ним.