Фалькон распахнул дверь и увидел сеньору Хименес, стоявшую метрах в двух от порога, как будто она в последний момент решила уйти, не дожидаясь, когда он откроет дверь.
- Я забирала свои вещи из отеля "Колумб", - сказала она, - и вспомнила, что ваш дом тут, неподалеку, ну, и решила зайти, если вы не возражаете.
Странное совпадение, если учесть, что он только что вошел.
Он посторонился, пропуская ее внутрь. Ее волосы на этот раз выглядели несколько иначе, чуть менее картинно, чем раньше. На ней был черный полотняный жакет, черная юбка и красные атласные босоножки-шлепанцы на низкой шпильке, делавшие ее вдовий траур не таким уж и мрачным. Она первой прошла во внутренний дворик. Он шел за ней, глядя на ее голые пятки и упругие мышцы.
- Вы хорошо знаете дом, - заметил Фалькон.
- Я видела только внутренний дворик и комнату, где он выставлял свои работы, - ответила она. - Вы, насколько я понимаю, ничего тут не меняли.
- Даже картины все еще здесь, - заметил он, - висят именно так, как он их развесил, показывая в последний раз. Энкарнасьон регулярно стирает с них пыль. Мне надо бы их снять… навести порядок.
- Странно, что ваша жена не занялась этим сама.
- Она пыталась, - сказал Фалькон. - Но я тогда еще не был готов к тому, чтобы освободить дом от его присутствия.
- Его присутствие было очень ощутимым.
- Да, кое-кого оно приводило в трепет, но, думаю, только не вас, сеньора Хименес.
- Однако ваша жена… ее, вероятно, это угнетало… или подавляло. Знаете, женщина любит устраивать хозяйство по-своему и чувствует себя не в своей тарелке, если…
- Не хотите ли взглянуть? - спросил он и направился через дворик, явно не желая допускать ее в свою личную жизнь.
Ее каблучки игриво зацокали по старым мраморным плитам, которыми было выстлано пространство вокруг фонтана. Фалькон открыл стеклянные двери комнаты, включил свет, жестом пригласил гостью войти и по выражению ее лица понял, что она испытала неожиданное потрясение.
- Что вас так поразило? - спросил Фалькон.
Консуэло Хименес медленно обошла вокруг комнаты, внимательно и подолгу разглядывая каждую картину: от куполов и контрфорсов церкви Сан-Сальвадор до Геркулесовой колонны на Аламеде.
- Они все здесь, - сказала она, ошарашенно глядя на него.
- Что? - не понял он.
- Три картины, которые я купила у вашего отца.
- А-а-а, - протянул Фалькон, стараясь не обнаруживать своего замешательства.
- Он уверял меня, что они уникальны.
- Они таковыми и были… в момент продажи.
- Не понимаю, - сказала она, на этот раз уже раздраженным тоном, ухватившись за полы жакета.
- Скажите, сеньора Хименес, когда мой отец продавал вам картины… вы немножко выпили, закусили во дворике, а потом… что было потом? Он взял вас под локоток и привел сюда. Не шептал ли он вам доверительно: "В этой комнате продается все, кроме… вот этого!"
- Именно так все и было.
- И вы попались на эту удочку три раза?
- Ну, конечно же, нет. Так он сказал в первый раз…
- Однако вы решили купить именно эту картину?
Она пропустила вопрос мимо ушей.
- В следующий раз он сказал: "Боюсь, это вам не по карману".
- А потом?
- "Эта картина чудовищно обрамлена… Я не хотел бы продавать ее вам".
- И каждый раз вы покупали именно то, что он якобы не желал вам сначала уступать?
Она в ярости топнула ногой, осознав всю нелепость и унизительность своего тогдашнего положения.
- Не расстраивайтесь, сеньора Хименес, - попытался успокоить ее Фалькон. - Ни у кого, кроме вас, именно этих пейзажей нет. Он не страдал ни глупостью, ни легкомыслием. Это была всего лишь безобидная игра, в которую ему нравилось играть.
- Потрудитесь объяснить, - резко сказала она, и Хавьер почувствовал облегчение оттого, что не принадлежит к числу ее наемных работников.
- Я могу рассказать, как это делалось, но побудительные мотивы мне самому до конца не ясны, - начал Хавьер. - Я никогда не участвовал ни в каких вечеринках, а сидел у себя и читал американские детективы. Когда гости уходили, отец, обычно вдрызг пьяный, врывался в мою комнату и, независимо от того, спал я или нет, орал: "Хавьер!" - и потрясал пачкой денег у меня перед носом. Своей выручкой за вечер. Если я спал, то спросонья бормотал что-то одобрительное; если не спал - то кивал поверх книги. После этого он бежал прямиком в мастерскую и рисовал точно такую же картину, как только что проданная. Наутро она обычно уже была вставлена в раму и висела на стене.
- Очень оригинально, - брезгливо поежившись, заявила она.
- Я сам видел, как он рисовал вот эту крышу собора. Знаете, сколько это заняло у него времени?
Она посмотрела на картину - фантастически сложную комбинацию взмывающих ввысь контрфорсов, стен и куполов, заряженную энергией кубизма.
- Семнадцать с половиной минут, - объявил Хавьер. - Отец сам попросил меня засечь время. Он был накачан вином и наркотиками.
- Но чего ради он это делал?
- Сто процентов прибыли за ночь.
- Но зачем такому человеку надо было?.. То есть это же просто смешно. Они стоили дорого, но не думаю, чтобы я заплатила за каждую из них больше миллиона. Чего он добивался? Ему что, нужны были деньги, или дело в чем-то другом?
Они помолчали. С дворика пахнуло теплым ветерком.
- Не хотите получить свои деньги назад? - спросил он.
Она медленно отвела взгляд от картины и посмотрела на него.
- Он не истратил их, - объяснил Фалькон, - ни единой песеты. Он даже не стал класть их в банк. Все деньги здесь, в его мастерской, лежат наверху в коробке из-под стирального порошка.
- Но что же все это значит, дон Хавьер?
- Это значит… что вам, возможно, не стоит уж слишком на него сердиться, потому что, в конечном счете, он играл против себя.
- Можно мне закурить?
- Конечно. Давайте выйдем во дворик, и я вам там чего-нибудь налью.
- Виски, если у вас есть. Мне, после всего этого, нужно что-то крепкое.
Они устроились на кованых железных стульях за инкрустированным столиком под единственным в галерее фонарем и молча потягивали виски. Фалькон спросил ее о детях, она что-то ответила, хотя мысли ее явно были далеко.
- Я в пятницу ездил в Мадрид, - сказал он, - специально чтобы повидаться со старшим сыном вашего мужа.
- Вы очень четкий человек, дон Хавьер, - заметила она. - Я отвыкла от такой скрупулезности, прожив столько лет среди севильцев.
- Я особенно скрупулезен, когда заинтригован.
Вдова вскинула ногу на ногу, нацелив на Фалькона изящно выгнутый под атласной перемычкой шлепанца носок. Она производила впечатление женщины, знавшей, как вести себя в постели, и весьма требовательной, но вместе с тем и способной вознаграждать. Эта чисто теоретическая оценка вдруг разбудила в нем сладострастие, ему представилось, как она опускается на колени, оборачивается на него через плечо, а ее черная юбка задирается вверх, обнажая бедра. Не привыкший к таким вторжениям неконтролируемых образов в свой рассудок, Фалькон встряхнул головой. Усилием воли он прекратил это безобразие и сосредоточил внимание на кусочке льда в стакане.
- Вы хотели узнать, почему Гумерсинда покончила с собой, - нарушила она молчание.
- Меня заинтересовало то состояние давящей тоски, в котором, по вашим словам, находился ваш муж и которое, возможно, заставило Гумерсинду покончить счеты с жизнью. Я хотел понять, что могло стать причиной такой опустошенности.
- Все полицейские похожи на вас?
- Мы обычные люди… каждый из нас не похож на другого, - ответил Фалькон.
- Так что же вы выведали?
Он подробно передал ей свой разговор с Хосе Мануэлем. Консуэло Хименес вся превратилась в слух, и от ее самодовольной сексуальности не осталось и следа. Туфля, которая покачивалась так близко от его колена, опустилась на мраморную плитку пола рядом со своей парой. Когда он подошел к концу рассказа, прежний апломб сохраняли лишь подкладные плечи ее жакета. Фалькон налил еще виски.
- Los Ninos de la Calle, - закончил он.
- Я тоже об этом подумала, - сказала она.
- Его помешанность на безопасности.
- Мне следовало выяснить, что совершил Рауль. Я не должна была прятать голову в песок. Мне надо было докопаться до правды, чтобы понять его… его мотивы.
- А что, если бы вам пришлось посвятить этому всю свою жизнь?
Она закурила еще одну сигарету.
- Вы полагаете, это имеет какое-то отношение к убийству?
- Я спросил его, не думает ли он, что Артуро все еще жив, - сказал Фалькон.
- И вернулся, чтобы отомстить? - спросила сеньора Хименес. - Но это же абсурд. Я уверена, что они убили бедного мальчика.
- А зачем? Я, напротив, уверен в том, что они как-то его использовали… засадили за какую-нибудь черную работу вроде плетения ковров.
- Как раба? - поинтересовалась она. - А вдруг он убежал?
- Вы когда-нибудь бывали, например, в Фесе? - спросил он. - Представьте себе Севилью без большей части ее главных зданий, без ее скверов и буйной растительности, стиснутую до такой степени, что дома почти соприкасаются крышами, и вываренную до размягчения костей. Умножьте все это на сто, вычтите из сегодняшнего дня тысячу лет, и вы получите Фес. Вы можете войти в медину ребенком и выйти оттуда стариком, не обойдя всех улиц. Если бы даже ему удалось убежать и он сумел бы выбраться из медины, куда бы он мог направиться? Где его документы? Он ничей и ниоткуда.
Консуэло вздрогнула при мысли о такой ужасной возможности.
- Так, значит, это его вы теперь ищете?
- Вышестоящие полицейские чины, то есть люди, которым выделяют из бюджета ассигнования на управление полицией, испытывают отвращение ко всяческим фантазиям. Одной записи моей беседы с Хосе Мануэлем недостаточно, чтобы убедить их начать розыск. Нам предписано больше трудиться и меньше заниматься измышлениями, потому что все результаты наших трудов предъявляются судье, а у них в судах выдумок не терпят.
- И что же вы собираетесь предпринять?
- Пройтись по всей биографии вашего мужа и посмотреть, нет ли там чего-нибудь ценного для нас, - сказал он. - Кстати, вы могли бы помочь.
- А это снимет с меня подозрение? - спросила она.
- Не раньше, чем мы найдем убийцу, - ответил Фалькон. - Но ваша помощь сэкономила бы мне уйму времени, избавив меня от необходимости ворошить события жизни длиной в семьдесят восемь лет.
- Я могу помочь только с последними десятью годами.
- Ну, и это неплохо; ведь туда входит период, когда он был в центре общественного внимания… в связи с "Экспо - девяносто два".
- А-а, строительный комитет, - обронила она.
- Существует еще интересный феномен превращения "черных" песет в "белые" евро.
- Полагаю, вам уже все известно о ресторанном бизнесе.
- Меня не интересуют мелкие махинации с налогами, донья Консуэло. Это не мое ведомство. Я должен выявлять вещи, потенциально более опасные. Например, сделки, заключенные под честное слово, которого кто-то не сдержал, что обернулось потерей состояний и крушением жизней и могло стать мощным импульсом для мести.
- Так вы поэтому пришли в угрозыск? - спросила она, поднимаясь с места.
Он не ответил и пошел проводить ее до двери, стараясь не вслушиваться в то, как ее острые каблучки выстукивали по мрамору азбукой Морзе слово "С-Е-К-С".
- Кто представил вас моему отцу? - спросил он, прибегнув к отвлекающему маневру.
- Рауль получил приглашение и послал меня. Я работала в картинной галерее, и он решил, что я что-то смыслю в искусстве.
- Так вы поэтому свели знакомство с Районом Сальгадо?
Она и не подумала парировать удар.
- Его галерея рассылала приглашения. Рамон встречал гостей и знакомил их друг с другом.
- Это Рамон Сальгадо сообщил вам о вашем поразительном сходстве с Гумерсиндой?
Она прищурилась, как будто не могла припомнить, чтобы когда-нибудь говорила об этом. Фалькон распахнул дверь, от которой к улице Байлен вела аллейка, обсаженная апельсиновыми деревьями.
- Да, он, - сказала она. - Мой сегодняшний приход сюда воскресил прошлое. Позвонив, я услышала, как Сальгадо о чем-то переговаривается с гостями, поэтому, открывая дверь, он стоял вполоборота ко мне, и когда наши глаза встретились, его, по-моему, чуть не хватил удар. Мне кажется, он даже назвал меня Гумерсиндой, хотя, возможно, это уже игра моего воображения. Но к тому времени, когда дело дошло до выпивки, он уже точно меня просветил, потому что я, помнится, хватанула виски и как идиотка выболтала все вашему отцу, с которым полжизни до смерти хотела познакомиться.
- Значит, Рамон и ваш муж знали друг друга с Танжера?
И этого она ему вроде бы не говорила.
- Не уверена.
Они обменялись рукопожатием, и сеньора Хименес зашагала к улице Байлен, а он стоял в дверях, глядя на ее ноги, потом закрыл дверь и отправился прямиком в мастерскую.
Отрывки из дневников Франсиско Фалькона
20 марта 1932 года, Дар-Риффен, Марокко
Оскар (я точно не знаю, так ли в действительности его зовут, но он так себя называет) не только мой старшина, он еще и мой наставник. Когда-то, в "реальной жизни", как он ее называет, он был учителем. Это все, что я о нем знаю. Los brutos (мои сослуживцы) говорят, что Оскара сослали сюда за издевательства над детьми. Они, правда, не могут знать этого наверняка, поскольку одна из заповедей легиона гласит: никто не обязан рассказывать о своем прошлом. Los brutos, конечно же, получают огромное удовольствие, рассказывая о своем прошлом мне. Большинство из них - убийцы, некоторые и убийцы и насильники. Оскар говорит, что это мясные туши с примитивным механизмом внутри, который позволяет им ходить на двух ногах, общаться, испражняться и убивать людей. Los brutos относятся к Оскару с подозрением только из-за того, что у них вызывают страх и недоверие даже зачатки разума. (Пишу я в этой книжке только тогда, когда никого поблизости нет или когда Оскар пускает меня в свою комнату.) Однако los brutos его все же уважают. Каждый из них хоть раз да получил от него по зубам.
Оскар взял меня под свою опеку после того, как застал за рисованием в казарме. Он велел двоим los brutos держать меня, а сам вырвал из моих рук лист бумаги и сразу признал в изображенной на нем зверски-умной физиономии свой портрет. Я оцепенел от страха. Он сгреб меня за воротник и поволок в свою комнату под улюлюканье довольных los brutos. Он шмякнул меня об стену с такой силой, что я мешком сполз на пол. Он еще раз посмотрел на рисунок, присел на корточки, приблизил свое лицо к моему и заглянул мне прямо в душу своими отливающими сталью голубыми глазами. "Кто ты?" - спросил он, что было очень странно. Я не придумал ничего лучше, как назвать свое имя и заткнуться. Он тогда заявил мне, что рисунок очень хороший и что он будет моим учителем, но ему приходится держать марку. Поэтому он меня поколотил.
17 октября 1932 года, Дар-Риффен
Я признался Оскару, что с того дня, как он дал мне эту книжку, я сделал в ней только две записи. Он пришел в ярость. Я ему объяснил, что мне нечего описывать. Все дни мы проводим в бесконечных учениях, завершающихся пьянками и драками. Он напомнил мне, что этот дневник должен быть не отчетом о внешнем, а исследованием внутреннего. Понятия не имею, как залезть в эту внутренность, о которой он говорит. "Пиши о том, кто ты есть", - сказал он. Я показал ему свою первую запись. Он говорит: "То, что ты остался без родных, вовсе не означает, что жизнь твоя кончилась. Они всего лишь посыл, теперь тебе надо утвердиться в своем собственном контексте". Я дословно записал эту фразу, не поняв ее смысла. Он привел слова какого-то французского философа: "Я мыслю, следовательно, я существую". Я спросил: "А что значит мыслить?" Мы оба долго молчали, и мне почему-то представился поезд, мчащийся по неоглядным просторам. Я сказал ему об этом, и он заметил: "Ну что ж, начало положено".
23 марта 1933 года, Дар-Риффен
Я только что завершил мою первую большую работу: запечатлел в карикатурном виде всю нашу роту, причем не скопом, а каждого по отдельности, верхом на собственном верблюде, чем-то похожем на своего седока. Я наклеил эти картинки на планшеты и повесил в казарме, так что все они составили караван, направляющийся к арке Дар-Риффена, на которой вместо обычного девиза легионеров красовалась надпись: "Legionarios a beber, legionarios а joder" К нам валом повалили офицеры - полюбоваться на мое творчество. Оскар содрал мою карикатурную арку со словами: "Ни к чему это, чтобы тебя подвели под трибунал за глупый рисунок". Зато сигарет у меня теперь в избытке.
12 ноября 1934 года, Дар-Риффен
На днях мы отпраздновали возвращение полковника Ягю с частью легиона, которую посылали в Астурию для подавления восстания горняков… У Оскара мрачный вид. Los brutos не встретили никакого сопротивления и, освободив Овьедо и Хихон, "продемонстрировали отсутствие дисциплины и неповиновение приказам". То есть они убивали, насиловали и калечили, не боясь наказания. Оскар, к слову, признался, что он немец, и вконец извел меня, на все лады повторяя, что немецкие солдаты никогда не повели бы себя подобным образом. Его стоявшие в углу сапоги, казалось, кренились от хохота. "Это начало катастрофы", - заявил он. Я так не считаю и только с волнением выслушиваю кровавые истории, которые рассказывают и пересказывают по тысяче раз. По-видимому, я так и не научился мыслить. Из книжек по истории, подсунутых мне Оскаром, я вынес одно: мыслителей всегда преследовали, расстреливали, вешали или обезглавливали.
17 апреля 1935 года, Дар-Риффен