Что там не нужно считать, Кошелка уже не слышит, дверь закрывается. Кошелка расчесывает лоб: пергаментная кожа того и гляди порвется, а в голове опять нарастает глухое жужжание, переходящее в рев, неумолимое, как звук взлетающего самолета. Она смотрит на свои неровно подстриженные тусклые ногти, окаймленные бурым. Кровь. Она опять расцарапала себя до крови. Пора возвращаться домой, в палату. Она выучилась считать ее домом. Да, она научилась многому. Растворяться в темноте, появляться из ниоткуда, усыплять бдительность медперсонала. Научится и…
Тамара
– Слушаю.
– Эдуард, здравствуйте. Простите, не знаю отчества… Это Тамара Зазовна вас беспокоит.
Озадаченное молчание.
– Мы совсем недавно вместе пили чай. У Ксении. Я была соседкой ее бабушки по коммунальной квартире.
– Ах да, конечно. Простите, сразу не признал. Я сейчас на объекте, – на заднем плане Тамара слышит грохот. Эдик громко, в самую трубку, орет: – Черт, ну я же просил! – Следует длинная матерная фраза, и от неожиданности Тамара отодвигает телефон от уха – может быть, зря она все это затеяла?
– Извините, – уже спокойным голосом говорит Эдик. – Это не вам.
– Хотелось бы верить, – нервный смешок. Тамара смотрит в раскрытый альбом со старыми фотографиями в своих руках. Нет, она правильно сделала, что позвонила.
– Так о чем вы хотели со мной поговорить? – Эдик явно вошел в какое-то помещение и закрыл за собой дверь. Стало гораздо тише.
– Эдуард, что вы делаете рядом с Ксенией? – решается Тамара.
– В смысле?
– Что вам от нее нужно? Вы же не просто так оказались в этой квартире?
– Я не понимаю… – начинает Эдик, а Тамара вдруг успокаивается. В ее возрасте уже четко знаешь, когда мужчина врет, а когда говорит правду. Преимущество старости, усмехается она про себя. Опыт, сын ошибок трудных.
– Думаю, вы все понимаете. Я узнала вас. Точнее, не вас, а другого человека, который вам приходится родственником.
– Вам показалось… – говорит Эдик, но уже без прежнего напора.
– Нет, – качает головой Тамара. – Кровь действительно не вода. Вы очень на него похожи. Знаете, не фигурой и не улыбкой. Скорее глазами, взглядом.
– Ладно, – вздыхает Эдик. – Давайте так. Я выберусь к вам и все расскажу. Сейчас неудобно, да и долго. А вы, пожалуйста, не говорите пока ничего Ксении. Я предпочитаю сам с ней объясниться.
– Хорошо, – кивает Тамара. – Записывайте адрес.
Маша
Алексей Иванович позвонил ей как раз в тот момент, когда Маша наконец решилась рассказать Любочке про полученное предложение руки и сердца.
– Вот, значит, кому я обязана твоим приездом, – усмехнулась Любочка, держа сигарету на замахе ближе к форточке.
Маша крутила в ладонях чашку с чаем.
– Да, примерно так.
– И что тебя смутило? Это же скорее хорошая новость?
– Зачем так рано? – подняла Маша глаза на бабку. – Брак – это ведь дети, совместные бытовые обязательства, а я…
– А ты к детям не готова, ты играешь в сыщиков, – снова усмехнулась бабка и похлопала ее по руке. – Я все понимаю. Но это разные вещи. Я имею в виду, само предложение имеет все-таки не одно прикладное значение.
– А еще и сакральное? – улыбнулась Маша.
– Может, и не сакральное, но крайне романтическое. Подумай, не просто же так женщины – я имею в виду не тебя, а любую нормальную представительницу нашего пола – так ждут этих слов.
– Нормальные женщины хотят семью и детей, – вздохнула Маша.
– Не только и не всегда. Они просто хотят услышать, что они – единственные. А предложение – всего лишь способ выражения этой нехитрой мысли: я сделал выбор. Из всех женщин на этом свете в пользу одной тебя. Разве не лестно?
Маша пожала плечами и кивнула одновременно. Бабка ее не страдала сентиментальностью, и в этой гипотезе, несмотря на романтический флер, что-то было. Может, Андрею и не нужно, чтобы она соглашалась? Вдруг он просто хочет…
И в этот момент в коридоре затрезвонил мобильник. Оторвав себя от мыслей об Андрее, Маша взяла трубку. "Лоскудов" – высветилось на экране.
– Здравствуйте, Алексей Иванович.
– Маша… – голос прерывался, хриплый, глухой. – Она погибла, упала…
– Кто погиб, кто?! – Маша до боли прижала телефон к уху, надеясь лучше услышать.
– Тома, Тамара, упала с лестницы. Сломала шею, – он выдохнул, пытаясь справиться с рыданиями. – Я нашел ее. Внизу.
– Вы вызвали полицию?
– Да. Они уже сняли показания. А я, – голос опять прервался, – а я не могу уйти. Сижу тут во дворе, совсем расклеился.
– Я сейчас приеду, Алексей Иванович. Не уходите. Я сейчас возьму такси.
* * *
Они встретились через полчаса в кафе-мороженом. Маша вышла из такси и сразу увидела его через стеклянную стену. Сидя за шатким пластиковым столиком, он безучастно смотрел перед собой. Вокруг веселились дети – отмечался день рождения. В разноцветных масках и с шариками в руках ребятня в нетерпении пританцовывала вокруг улыбчивой девушки за прилавком, дети спорили и галдели, указывая пальцем на интересующее их мороженое. Выбор заведения оказался явно неудачным, вздохнула Маша и толкнула дверь. Села напротив Лоскудова, взглянула на крупные кисти рук, крутящие пустую кофейную чашечку – если бы не эти бледно-розовые пятна, они были бы даже красивыми.
– Как это произошло? – тихо спросила она. Лоскудов молчал, и Маша уже собралась повторить вопрос, думая, что он за детским гамом ее просто не услышал.
– Не знаю. Мы договорились встретиться, вспомнить молодость, – он грустно усмехнулся, указав острым подбородком на третий стул, оставшийся свободным: на нем стояла коробка с тортом и сверху – обернутая в целлофан ветка лилии с одним распустившимся цветком и парой плотно закрытых бутонов.
У Маши сжалось сердце – какой бы радостью могли обернуться эти цветы для Тамары Зазовны.
– Я вошел в парадное, она мне заранее дала код. И почти сразу увидел ее, там, внизу, – он замолчал. – У нее была вывернута шея. Вот так, – он попытался показать Маше неправдоподобный угол. – Бусы, знаете, при падении порвались, и повсюду оказался рассыпан такой… как мелкий жемчуг. Я наступил на одну из бусин и растянулся, глупо, как в чаплиновской комедии. Ударился затылком. Упал совсем рядом с ее лицом. И она так смотрела на меня, будто что-то хотела сказать. Я даже встал на колени, склонился над ней, но, конечно, все было уже кончено.
– У вас тут… – нагнулась Маша, вглядываясь в небольшое смазанное пятнышко на торчащей из-за обшлага пальто белой манжете. – Кровь?
Лоскудов дотронулся пальцем до пятна, придвинув руку ближе к свету. Маша покачала головой:
– Нет. Помада.
– Зачем она это сделала, Маша, как вы думаете?
Маша смотрела на него молча, не понимая вопроса.
– Я имею в виду, покончила с собой? – пояснил он.
– Алексей Иванович, я не знаю. Я даже не знаю, покончила ли. Она ждала вас в гости, готовилась. Бусы. Помада. Платье, наверное?
– Да, – сглотнул Лоскудов. – Платье.
– Вот видите. С чего ей было убивать себя, сами подумайте?
Алексей Иванович кивнул, с тоской посмотрел в окно – на огни проезжающих мимо машин. Маша глядела на его профиль, четкий – наверное, такие мало меняются с годами. Сказать ему, что он только что потерял женщину, которая, возможно, преданно любила его всю жизнь? Нет, подумала Маша, пусть она останется для него просто старинной знакомой, настолько старинной, что о ее нынешней жизни ничего не известно, да и знать не надобно.
– На ней были такие туфли… блестящие, черные, на небольшом каблучке, – отвернулся от окна Лоскудов и снял очки. Нащупал во внутреннем кармане куртки замшевую тряпицу и, взявшись протирать стекла, поднял на нее глаза: – Может быть, с непривычки оступилась?
И Маша вдруг на секунду будто выпала из времени, всматриваясь в это умное и истерзанное жизнью лицо. Что-то было во взгляде пожилого человека, который наверняка и видел-то ее без очков смутно, как бледное пятно. А вот она, напротив, впервые имела возможность без смущения вглядеться в его глаза. Так что же, кроме грусти от потери? И, раздраженная невозможностью с лету разгадать эту загадку, она ляпнула вслух то, что крутилось у нее в голове.
– Может быть, оступилась. А может, ее убили.
* * *
Зря она не показала находку Алексею Ивановичу, подумала Маша, положив на стол перед бабкой блестящую штуковинку. Вдруг он про нее что-то знает? Любочка взяла запонку в ладонь, сощурилась:
– Чем-то похоже на пионерский значок. Но нет, это не Володя Ульянов. А Викториа Реджина. Королева Виктория?
Маша кивнула:
– Я сегодня обошла несколько ювелирных и антикварных салонов разной степени престижности.
Бабка пожала плечами:
– Настырная ты, Машенция! Ты ведь даже не уверена, что ее обронил толкнувший нашу Ксюшу преследователь!
– Не уверена, – закусила губу Маша. – Но видишь ли, других зацепок у меня все равно нет. А вещица любопытная и появилась на ступеньках той самой служебной лестницы консерватории в интересующий нас день. Я бы на всякий случай показала ее всем, как-то связанным с коммуналкой, – вдруг отыщется какая-нибудь зацепка?
Бабка кивнула, усмехнулась:
– Значит, агрессор – мужчина с претензией на элегантность?
Любочка отдала Маше запонку.
– С претензией – точное слово, – улыбнулась Маша. – Все в один голос говорят, что это грубая поделка, годов этак восьмидесятых. Судя по золочению – нашего, российского, кустарного производства. Не знаю пока, что с этим делать. Попробую еще кое к кому сходить и через Москву получить доступ к делу Бенидзе. Скорее всего, признают суицид или смерть по неосторожности.
– Через Москву, – подмигнула Любочка, – это правильно. – И вздохнула: – Бедная Тамара! У нее дети, наверное, внуки?
– Внучка, – кивнула Маша. – Специалист по каким-то телекоммуникациям. Послала Ксению с Игорем с ней переговорить.
– Поинтересоваться, вдруг ее бабка была склонна к суициду? – откинулась на стуле Любочка. – Это бы все упростило?
Маша кивнула: Любочка, как всегда, права. Упростило. Закрыло тему. Ей давно пора было обратно, домой. Мириться с Андреем, чесать за ухом Раневскую. Но она не могла. И дело не в старой истории – как бы она ни была занятна, Маша с самого начала не верила в возможность обличения убийцы. Дело в смутном беспокойстве. Оно, будто далекий зов рожка, предупреждало ее об опасности. Едва различимый среди окружающих ее шумов, он пробивался сквозь толщу десятилетий и молил ее: будь осторожнее! Маша залпом выпила остатки чая, вздохнула. Зов-то зов… Но абсолютно бессмысленный.
Ксения
Игорь попал в квартиру к Тамаре Зазовне раньше Ксении. Она со своей больной ногой вынуждена была воспользоваться такси и, как следствие, – застряла в пробке. А пройдя на кухню, впервые увидела внучку Тамары Зазовны, похожую на свою бабку в молодости как две капли воды – разве что вместо царственных кос на голове торчал ежик коротко стриженных волос. Но эта, почти солдатская, прическа ее совсем не портила, а придавала дополнительный драматизм и так театрально красивому лицу, делая огромные темные глаза еще больше и выразительнее. Кстати, о выразительности: Ксюша переводила взгляд с плачущей над своей большой керамической чашкой Марико на сидящего как истукан напротив Игоря. Чай перед обоими уже остыл, да и налит он был лишь для оформления встречи. Марико плакала, а Игорь казался просто загипнотизированным этим зрелищем и не спускал с нее взгляда, полного такого сострадания, что Ксения сразу почувствовала себя лишней.
– И в духовке, – рыдала Марико, – курица, запеченная по ее фирменному рецепту! И стол накрыт – прапрабабушкиной посудой, которую мы только на праздники вынимаем!
– Марико, – Ксения попыталась было объясниться взглядами с Игорем, но он и не думал на нее смотреть, поглощенный барышней напротив. – В нашу последнюю встречу Тамара Зазовна говорила о старых фотографиях, которые она отыскала в других, более поздних, альбомах. Мы бы хотели…
Игорь зыркнул на нее так, что она осеклась.
– Не думаю, что Марико сейчас способна разбирать фотографии.
– Конечно, способна, – Марико отерла слезы с глаз и отодвинула стул. – Бабушка была очень увлечена вашим расследованием. И она… – голос ее опять прервался, а Ксения вдруг сделала шаг вперед и взяла ее за руку.
– Я понимаю, как вам сейчас тяжело. Я сама совсем недавно… – тут она замолчала, не в силах произнести больше ни слова.
– Знаю, – пожала ей ладонь Марико. – Но это все так внезапно…
Ксения кивнула: что тут скажешь? Смерть – единственная лишает нас надежды. Но надо как-то двигаться вперед – сначала маленькими шажками, забывая, размывая в себе образ любимого человека, и так, со временем, постепенно входить в тот ритм, что называется "нормальной жизнью". Но вслух ничего не произнесла, а прошла за Марико в комнату – идеально прибранную, явно готовую к приему дорогого гостя. И сразу увидела на журнальном столике большой кожаный альбом с фотографиями. На латунной пластинке был выгравирован Медный всадник. Ленинград, 1960. Марико открыла альбом, вынула несколько любительских снимков.
– Вот те фотографии. Она собиралась показать их Алексею Ивановичу.
Ксения всматривалась в фотокарточки и передавала их Игорю. На всех была запечатлена только Тамара: склонившаяся над книжкой, в халатике и с полотенцем через плечо, в пальто с пушистым воротником и в кокетливом меховом берете чуть набекрень. Красавица.
Игорь перевернул фотографии: детским аккуратным почерком на каждой выведена дата – 1959 – и посвящение: Томе от Коли.
– Он, наверное, был в нее влюблен, этот Коля, – улыбнулась Ксения Марико.
– Да, – грустно улыбнулась в ответ та. – Спасибо ему за это. Если бы не он, не было бы у нас стольких бабушкиных фото в юности.
Ксения передала Игорю очередную фотографию и уставилась на последнюю карточку, оставшуюся в руках.
– Кто это? – подняла она глаза на Марико.
Внучка Бенидзе пожала плечами, а Ксения перевернула снимок. Надписи, даже остатка от нее, на обороте не оказалось. Она снова вгляделась в лицо Тамары на фотографии: испуганное и какое-то брезгливое. Рядом с ней, положив ей руку на плечо, стоял высокий мужчина в широких брюках и тельняшке.
Лицо мужчины было отрезано.
Тамара. 1959 г.
Ленинградская ворона,
Деревенский соловей.
В Ленинграде жить весёло,
У деревни веселей!
Ленинградская частушка
– Буфера-то у тебя уже, как у большой! – он ухмыляется, и одновременно с ухмылкой изо рта вырывается отвратительный запах.
Тамара отворачивается, снимает с огня кипящий чайник. Жизнь ее в одночасье изменилась: раньше все горести были связаны с тем, что Алеша ее не замечает. А теперь – с этим отвратительным деревенским типом, который ее замечает – даже слишком. Прохода не дает. В комнате сидеть ему неуютно: "теть-Вера", как он называет учительницу Веру Семеновну, едва увидев его, сжимает губы в ниточку, точнее – в стальную проволочку. Дышит ненавистью. Первые недели после того, как этот типчик объявился на пороге их квартиры, "теть-Вера" с доктором тихо, но яростно ругались. Неизвестно как, но доктор вышел из этой битвы победителем и даже отправился с бутылкой спирта задабривать ответственного квартиросъемщика – Пирогова. Вторая бутылка пошла дворнику Абашеву. Оба, приняв дары, согласились до поры до времени терпеть лишнего жильца, пока тот не устроится работать на завод и не переедет в общежитие. Но Мишка работать не спешил и переезжать, похоже, вовсе не думал. И Тома каждое утро с внутренним содроганием выбиралась из безопасного нутра комнаты в ванную. В любую минуту дверь Коняевых могла распахнуться, чтобы выпустить этого волосатого недоросля в семейных трусах, с вечной спичкой в зубах и сальным взглядом. После школы он караулил ее на кухне, развлекая всех остальных хозяек страшными байками про деревню:
– Хорошие вы, Галина Егоровна, щи варите, наваристые, с мясцом. Я таких у нас в деревнях и не пробовал. Картошки б добыть. Без картошки-то опосля войны – хоть в гроб ложись! Хлебные карточки как отменили, так мы хлебушек по списку получали, по одной буханке на семью. Да за той буханкой еще всю ночь на холоде стояли – с вечера! Вот зиму проголодаем, а по весне картоху мороженую в ушанки с дружком ходим-ищем на колхозном поле после перепашки. Лепешки из нее пекли. А потом, как зелень попрет, на поля-то уж больше не-е-ет, не пускают. Значит, пора лопух собирать, лебеду, сныть, крапиву, все, что в рот положить можно. Эх, да что говорить!
– Садись, – говорит Пирогова, – Мишенька. Давай я тебе щец свежих налью. Хлебца отрезать?
И вот, уходя, Тамара видит, как сидит он, довольный, за кухонным столом и уплетает себе за обе щеки. А Пирогова примостилась на табуретке рядом, подперев по-бабьи щеку, и смотрит жалостливо.
Или еще встанет, облокотившись на стенку, напротив их открытой двери, руки в карманах – и глядит, как мама отшивает очередной "частный" заказ.
– О, – говорит, – какая телогрея! У нас-то в деревне после войны все в одних штанцах да рубашонках ходили – рукав так и блестит от соплей, на солнце переливаетси. А как без соплей-то и без цыпок? Рукавиц нету, да и обуви несношенной – до школы пять километров…
А сядет Анатолий Сергеич в закутке рядом с кухней постолярить по своему обыкновению, так тот примостится на корточках рядом:
– А у нас в деревне страшно было в лес зайти – мин боялись. Еще с войны. Так мы ночами церковную ограду бегали разбирать и склепы… Страшно! А что делать-то? Стройматерьял иначе где найти? Да и печи у многих после бомбежек ремонту требуют… А у вас в Ленинграде жируют, что говорить-то!
Похоже, только один человек в квартире его не жалел, не звал за глаза "сиротинушкой" – при живой-то матери! – это Вера Семеновна. Ну и Тома, конечно.