Тени старой квартиры - Дарья Дезомбре 9 стр.


Аллочка приходит к себе в комнату: мама сидит перед зеркалом и, держа сложенную жгутом мокрую салфетку, бьет себя под подбородком. Ей почему-то кажется, что подбородков у нее два. Со вторым она упорно борется. До Аллочки долетают лишь мелкие капли – она слизывает одну с губ, соленую и кислую. Мама добавляет в воду уксус с солью. Пока мама бьет себя снизу вверх по шее, а папа рассказывает про лечение, Аллочка старательно пытается воспроизвести перед зеркалом то самое движение губ. И получается, доктор сказал беззвучно: "Прости меня". А тетя Вера, вырвав руку, ответила: "Никогда".

Маша

Маша с удовольствием отметила, что, похоже, Ксения не зря попала в больницу – приобрела там, как выразилась бы бабка, "кавалера". Кроме того, двойная удача: кавалер оказался дизайнером по интерьерам, и теперь эта тяжелая история, связанная с квартирой, как-то сдвинется с места в положительном плане. Если повезет, все на радостях забудут о том старом преступлении, в котором чем дальше – тем запутаннее. И хотя Маша понимала, что шансы отыскать убийцу из 1959-го, прямо скажем, стремятся к нулю, она против собственной воли уже зашла в эту эпоху, как Алиса в Зазеркалье: медленно переворачивала газетные страницы в архиве. Черно-белые фото, но цвета все равно угадываются.

Вот только что сданные в эксплуатацию новенькие станции метро – уже в граните, не в мраморе – без византийских излишеств, свойственных первым линиям послевоенной поры.

Вот кумачи на Невском, на проезжей части почти нет машин. А на широких тротуарах среди прохожих непривычно много военных.

А еще – мужчины в габардиновых плащах, широких брюках с отворотами и кепках. Женщины в платочках и вязаных кофтах, девушки в платьях с развевающимся широким подолом.

Грузовики с солдатиками. Автомобили, блестящие, как игрушки, стильные – "ГАЗ-21", "Победа".

Бегают трамвайчики с плоской мордой и белой полосой на боку.

На Обводном канале густо дымят высокие заводские трубы.

Машины глаза выхватывали детали, не свойственные современному быту: чемоданчики в руках у командировочных у Московского вокзала. Новенькие сталинские высотные дома с колоннами и гербами, перед ними – памятник Ленину (Сталина уже убрали, но он еще там, дрожит в весеннем воздухе, страшный призрак), клумбы, усаженные мелкими красными цветами, – бегония? Покрытые белой краской, похожие на чаши, урны.

Маша втягивает носом воздух, ей даже кажется, что она чувствует запах: пахнет прибитой поливальной машиной мокрой пылью, горькими, едва распустившимися тополиными почками, свежим ветром с Невы. Надпись на доме: "При запахе газа звоните 04". Только что высаженные тонкие деревца тянутся к чахоточно-нежному солнцу в Парке Победы – они будут хорошо расти. Маша помнит Любочкины рассказы: в этом месте в блокаду стоял кирпичный завод-крематорий, почва удобрена прахом, но об этом забудут еще лет на пятьдесят, тсс… Пусть приходят сюда пионеры на майские субботники, девочки – обметать метлами дорожки, мальчики – вскапывать газоны. И на Аллее Героев – пусть цветут розы, красные и желтые.

А на набережной Красного Флота (Английской) пришвартован атомный ледокол, а на Дворцовой стоят с удочками. А в кинотеатре "Колизей" дают "Войну и мир". И так хочется попасть туда, в ту коммуналку на Гривцова, хоть на один вечер, притаиться в коридоре и смотреть, как вернется с работы Пирогов. Тщательно вытрет ботинки, снимет пальто, шляпу, промокнет платком вспотевший лоб и чисто выбритую голову, огладит рыжеватые усы перед зеркалом в коридоре. Ощупает в кармане мясной "презент" для семьи, быстро оглянется. Начнет насвистывать "Легко на сердце от песни веселой" и скроется за дверью своей комнаты. Затем – быстрый перестук каблучков Лали Звиадовны: легкий светлый плащ клеш, шлейф французских духов, тонкий шелк чулок на изящной щиколотке – королева, закройщица элитного ателье "Смерть мужьям", вершительница самых сладких грез замученных бытом советских женщин. В дверях ее встречает – в халате поверх белой сорочки и домашних брюк – муж: красавец, тенор, сейчас как раз распевается: "Куда, куда, вы удалились". Ему скоро уже на спектакль. Тамара сидит за столом, отгороженным от кровати тяжелым буфетом, делает вид, что решает алгебру, склонившись утяжеленной косами головкой над учебником, а на самом деле – пишет дневник. Да, надо спросить ее – записывает себе в блокнот погруженная в несвойственные ей мечтания Маша, – не вела ли? Тихо, почти неслышно открывается дверь – это вернулся с дежурства в больнице Коняев, доброжелательный доктор. Да… С Коняевым, как выяснил в архиве Игорь, были вопросы.

– Начнем с самого интересного – с его брака с Верой Семеновной, – произнес с горящими глазами Игорь вчера на квартире. Он "взял след". – Знаете, какая у нее девичья фамилия?

Маша и Ксюша одновременно покачали головами.

– Коняева! – торжествующе воскликнул Игорь, подсунув им бумажку. – И что это значит?

– Что у них одинаковые фамилии? – Ксения после ухода поклонника еще не полностью пришла в себя.

– Что он взял фамилию жены. – Маша отдала бумагу обратно. – Что не так с его собственной фамилией?

– Его фамилия была Кауфман.

– Еврейская? – нахмурилась Ксюша.

– Хуже. Немецкая. Хуже в ту эпоху, предвоенную, когда Андрей Геннадьевич женился на Вере Семеновне.

– Хочешь сказать, – усмехнулась Маша, – он женился на ней ради фамилии?

– Ха! – самодовольно хмыкнул Игорь. – Могло быть и так. Вполне себе банальная история. Вспомни тех же Бенидзе – садовников, пригревших на своей груди девушку из рода Амилахвари! Чаще всего фамилию меняли все-таки барышни. Но и обратное тоже случалось. Однако в нашем случае все намного более загадочно, вы следите за руками. Итак. Вера Семеновна вышла замуж и, не захотев превратиться в Кауфман, сохранила девичью фамилию. Оно и понятно. А вот муж ее поначалу так и остался Кауфманом. Более того, у него было другое отчество – Генрихович. Андрей Генрихович Кауфман. И из юношеской гордости отчество он тоже не поменял, а в начале войны попросился добровольцем на фронт. Ну, тут ясно почему – чтобы никто косо не смотрел. Люди же не в курсе, что Кауфманы живут в России ажно с петровского царствования, третий век подряд.

– Подожди, – медленно сказала Маша. – Я запуталась. Получается, что человека, женившегося на Коняевой до войны, и человека, живущего с ней в коммуналке на Грибоедова, объединяет только имя, и то, кхм, весьма распространенное – Андрей?

– Нет. Не только, – Игорь вновь полез в папку за фотокопиями документов. – Еще и лицо на фотографии. Глядите.

Ксюша и Маша уставились на две черно-белые карточки: на первой – молодой мужчина с усами, на второй – обмякшее с возрастом, чисто выбритое лицо, уже знакомое им по любительским снимкам с коммунальных сабантуев. Несомненно, один и тот же, просто постаревший, человек.

– Он? – спросил Игорь.

Маша кивнула. А Игорь усмехнулся и вытащил из рукава явно козырную карту:

– А вот и не он! Потому что Андрея Генриховича убили. И очень быстро. В первые месяцы погибло 345 тысяч. Гитлер, начиная кампанию против СССР, говорил: "Через три недели мы будем в Петербурге". А командование Ленинградского военного округа вообще не предполагало в случае войны появления этого направления. Каково? Одним словом, полная растерянность и неразбериха. И тут, выполняя указания Ставки, Военный совет фронта создает Лужскую оперативную группу из стрелковых дивизий и трех дивизий народного ополчения. Кауфман оказывается в одной из трех дивизий народного ополчения. И дальше его имя фигурирует в списках погибших в боях за Лугу.

– Я ничего не понимаю, – Ксюша беспомощно переглянулась с Машей.

– А в списках врачей, эвакуированных из Ленинграда, его, напротив, не оказалось, – Игорь, приподняв очки, почесал переносицу. – Но списки эвакуационных комиссий неполные. Эвакуировали всего около полутора миллионов человек, часто в спешке, по одной эвакуационной карточке выезжала вся семья, соседи и знакомые. Некоторых до сих пор ищут родственники. Почему я это стал проверять? Да потому, что компьютер по запросу на Коняева выдал мне некий листок – приписку из Саранской городской больницы. Уже на новую фамилию и отчество. По приписке Андрей Генрихович работал в Саранском госпитале с 42-го по 44-й год. Я на всякий случай связался с тамошним городским архивом – к 70-летию Победы мы наконец сподобились сделать общую электронную базу данных, но не все еще успели…

– Игорь, не тяни! – Ксения сидела, ерзая от любопытства.

– Нет, девушки, вы, похоже, даже не понимаете! Мы действительно сейчас можем проверить то, что раньше, в общей бумажной путанице, и проверке-то нормальной не подлежало! Кто бы стал выяснять по архивам разных регионов про этого Генриховича, если, конечно, не задался целью его посадить… А теперь выводи все данные и смотри себе спокойно, что некий человек по фамилии Кауфман и отчеству Генрихович ушел в ополчение в 41-м, погиб в том же году в сентябре, а в 44-м уже восстал из пепла как Коняев и Геннадьевич, вернувшийся из эвакуации врач. И стал жить-поживать и добра наживать со своей женой, учительницей русского языка и литературы.

– Значит, никаких сведений о нем в Саранске? – уточнила Маша.

Игорь покачал головой:

– Никаких, и это за три года.

– То есть справка – липовая?

Игорь кивнул.

– Думаешь, попал на оккупированные территории?

– Или дезертировал. Теперь уж не узнаешь. Зато я почти уверен, что в курсе, где он провел эти неполных три года.

– Господи, как? – Ксюшины округлившиеся от удивления глаза делали ее еще больше похожей на птицу.

– Лет через пять после интересующих нас событий, в 60-х, бездетный Коняев усыновил молодого человека. Некоего Михаила 1942 года рождения, уроженца деревни Каменка. Подозреваю, что мать последнего, Стребкова Агриппина Ивановна, 1921 года рождения, и помогала Генриховичу укрываться в войну. А иначе с чего бы ему усыновлять взрослого лба?

Маша слушала, задумчиво глядя в окно.

– Вы хоть догадываетесь, что я вам тут откопал? – Игорь отложил папку в сторону.

Ксюша молчала, а Маша кивнула:

– Да. Похоже, мы впервые нащупали тайну, ради которой можно убить.

Колька. 1959 г.

– Отвори!
Нечего копаться,
Ну-ка, быстро, мелкота,
Разбегайся кто куда!
Я пришел купаться!

Баня, Галина Лебедева, 1960 г.

Сегодня – банный день. В баню у нас в квартире ходят все, кроме Аллочки, она совсем маленькая, ее моют в ванне. Мы с братом берем таз, свой веник и смену чистого, готовим 34 копейки на двоих и отправляемся стоять в очереди. Мы – самые молодые в квартире – занимаем сразу на всех. Когда подходит следующий и спрашивает: "Кто последний?" – рапортуем: "Мы двое и с нами еще девять человек. Пятеро в женское, четверо в мужское". Рядом стоит Витька – он тоже занял на всю свою коммуналку. Очередь часа на два еще, ближе к заветной двери успеем добежать до дому, крикнуть своим со двора: пора! А пока – Лешка читает стоя книгу на своем английском, а мы с Витькой болтаем о том о сем. Я хвастаюсь, что меня подстригли на Рубинштейна – в парикмахерской. Обычно снимали все "под нуль", а в этот раз брат водил – усмехнулся, говорит: давайте с челочкой. Других-то стрижек все равно нет.

– Машинкой стригли? – завистливо вздыхает Витька – его-то мать сама бреет папкиной опасной бритвой. Иногда до крови доходит. Случайно – Витька сильно брыкается. У него с этой бритвой плохие отношения. Папка его точит бритву о ремень. А потом тем ремнем лупит – за любую провинность.

– Да. Затылку холодно было. А так – приятно, – говорю я и снимаю ушанку, чтобы продемонстрировать прическу.

– Лысый, сходи пописай! – беззлобно дразнится Витька, но я не обижаюсь: какой же я в этот раз лысый-то? А чубчик? – Ну что, в лямочку?

Я вопросительно смотрю на брата – он кивает. Мы отходим на пару шагов от переминающихся в очереди граждан. Лямочка – игра не зимняя, но Витька без своей лямочки – обернутой в носовой платок плоской свинцовой битки – из дома не выходит. Суть в том, чтобы подбросить лямочку и поддавать ногой, не давая упасть – кто сколько сможет. Я однажды добрался до двадцати. А Витька – вообще ас. Я смотрю, как лямочка взлетает в воздух, считаю – один, два, три. Витька это делает так легко – загляденье! Да еще и болтает при этом.

– Я тут (четыре, пять) чужую тетку какую-то видал в вашей комнате в среду (шесть, семь).

– Какую тетку? – Не особенно вникая, слежу я за взлетающей лямочкой и одновременно вытираю колючей варежкой текущую из носа каплю. – Мама в среду дежурит на своей электростанции.

– Так это и не она была. Сидела перед зеркалом (двенадцать, тринадцать), такая – с губами.

Я хмурюсь:

– Уверен, что это наша комната?

– Так с чердака другой и не видно. – Пам! Лямочка падает в снег, и Витька, расстроенно мотнув головой, поднимает ее, отряхивает и передает мне. – Красивая. Глаза – во! И рот в помаде.

Я верчу в руках лямку:

– Брешешь. Кто к нам в комнату может зайти, чтобы никто не заметил? Ксения Лазаревна-то всегда дома.

– Вот те крест! Честное пионерское!

Я замечаю, что Леша оторвался от книги, улыбается краем рта, потом оглядывает оставшуюся впереди очередь – пора вызывать остальных. Мы несемся к трамвайной остановке: Витька, не будь дураком, привязывает к валенкам "снегурочки", подмигивает мне и цепляется крюком к остановившемуся на светофоре грузовику. Тут и трамвай подходит. Я заскакиваю на колбасу. Обидно – ясно ведь, что Витька прикатит раньше меня. Подъехав к дому, первым делом гляжу на чердак напротив – Витька прав, оттуда наша комната видна как на ладони – сам смотрел. Бегу по лестнице и звоню много раз – это значит, побудка, выходите все.

– Баня! Очередь! – задыхаясь, говорю я выбежавшему в одних штанах Пирогову и тете Лали, которая сталкивается с ним в коридоре – бигуди на голове.

Дядя Леша хватает ее за талию:

– Успокойтесь, Лали Звиадовна, это у нас так принято: бери шайку, бери веник, собирайся на омовенье! – фальшиво поет он на мотив пионерской речевки: "Бери ложку, бери хлеб, собирайся на обед!"

Тетя Лали наконец высвобождается, поправляет на груди халат:

– Простите, я и правда испугалась – думала, военная тревога.

– Быстрее! – напоминаю я им, потому что они, похоже, собрались играть в гляделки. И оба скрываются в своих комнатах, а из кухни выходит Леночка и улыбается мне своей странной улыбкой: вроде лыбится, а все равно – неприятно.

– Слушай, – вдруг вспоминаю я. – Ты не видела, в среду к нам в комнату не заходила чужая женщина?

Она на секунду задумывается, дергает острым носиком, будто вдыхает воздух, вспоминая. И наконец кивает.

– Не заходила, – говорит она. – Выходила. Я ее видела. Быстро надела платок и вышла.

– Она надела мамин платок? – переспрашиваю я, а Леночка кивает и смотрит на меня, не моргая. – Не могла она только выходить, – возражаю я. – Не привидение же она!

Леночка опять делает вид, что что-то припоминает, а потом кивает:

– Нет, эта – не привидение.

– Привидений не бывает, – снисходительно объясняю ей я.

– Бывает, – заявляет она, прикрывая прозрачные веки. – Я сама видела.

– Ага, конечно! Прямо в нашей квартире. – Что с ней, мелюзгой, разговаривать-то! Нарассказывают себе в садике страшилок про черную-черную руку и про дистрофика, вот и…

– У нас в квартире живет еще одна девочка, – кивает Леночка, глядя на меня очень серьезно. Так серьезно, что мне становится не по себе.

– Да? И как она выглядит? – спрашиваю я, криво усмехаясь.

– У нее две черные косички и красные ботиночки, – спокойно отвечает Леночка.

И тут мы слышим какой-то звук, вроде "Кхр…", и хором оборачиваемся. И видим, как, с ужасом глядя на Леночку и прижав руку к сердцу, на стул в коридоре валится старушка Ксения Лазаревна.

Маша

Маша легко отыскала дачу Алексея Ивановича – уже много лет, объяснил он ей еще на кладбище, он снимает государственный домик в поселке С. Часть поселка, прилегающая к железнодорожному полотну, была спланирована почти с нью-йоркской геометрией: четкие квадраты ограничены асфальтовыми дорожками. Деревянные, абсолютно одинаковые домики раскрашены в разные цвета с номерами по бокам. Улицы лучеобразно сходились к небольшим круглым прудам, покрытым сейчас тонкой ледяной слюдой. Ночью температура упала, Маша поддалась Любочкиным уговорам на дополнительную шерстяную кофту и теперь, разглядывая странный поселок, вспоминала бабку с благодарностью. Любочка и рассказала ей, что С. – известное курортное местечко, куда с начала 80-х селили блокадников и ветеранов, эдакий клуб по интересам. Попасть туда было сложно – блокадников и ветеранов оказалось много больше, чем аккуратных домиков. С перестройкой многие домики выкупили люди, к ветеранам имеющие весьма приблизительное отношение. Был ли Лоскудов "ребенком блокады" – производила в уме несложные подсчеты Маша и понимала: мог быть. В любом случае она сюда приехала за более поздними воспоминаниями – Алексей Иванович передал ей ключ от дачного домика и растолковал, где стоит шкаф, куда он сложил коробки с многочисленными Колиными фотографиями.

– Вряд ли вы найдете там что-нибудь интересное, – сказал он Маше. – Коля был безумно увлечен, щелкал все подряд: дворовую кошку, лавку в коридоре под общим телефоном, отражение в окне. Всякую белиберду, которая ему казалась ужасно важной и красивой, а нам с матерью – сплошным переводом пленки и расходных материалов.

Назад Дальше