Надо ли говорить, что вся эта странная шумиха на севере не могла не докатиться до маленького южного аванпоста, где отец Браун думал пожить в тишине и покое. Многочисленные местные англичане и белые американцы уже начали испытывать гордость от того, что по соседству с ними проживает такая знаменитость. Американские туристы того сорта, что, приезжая в Лондон, громко требуют немедленно вести их к Вестминстерскому аббатству, стали наведываться на эти отдаленные берега и громко требовать, чтобы их отвели к отцу Брауну. Дошло до того, что кто-то предложил провести отдельную железнодорожную линию, чтобы возить к нему экскурсии, как если бы он был монументом. Но больше всего ему досаждали настойчивые и бойкие торговцы, не так давно появившиеся в этих краях, которые преследовали его с просьбами попробовать и их товар и вынести оценку. Даже после того как он отказывался, они не прекращали засыпать его письмами ради того, чтобы заполучить как можно больше его автографов. Маленький священник был добрым и отзывчивым человеком, поэтому все они получали то, что хотели, но случилось так, что короткий, всего в несколько слов, ответ на запрос от одного франкфуртского виноторговца по фамилии Экштейн, который он торопливо написал на карточке, изменил его жизнь самым неожиданным и страшным образом.
Экштейн, суетливый маленький человечек с шапкой пышных волос и в пенсне, не только очень настаивал на том, чтобы священник попробовал его целебный портвейн, но еще и просил сообщить ему, где и когда он это будет делать. Священника эта просьба ничуть не удивила, поскольку его уже давно перестали удивлять причуды рекламы. Поэтому он черкнул наскоро несколько слов в ответ и занялся своими представлявшимися ему более полезными делами. Вскоре его занятия снова были прерваны, на этот раз запиской от самого Альвареса, его политического врага. Он приглашал отца Брауна принять участие в собрании, во время которого надеялся достичь согласия по одному важному вопросу, для чего и предлагал встретиться вечером в небольшом кафе у стен городка. На это приглашение он ответил согласием и передал ответное послание посыльному, краснощекому, по-военному подтянутому парню, который дожидался ответа. После этого, имея в своем распоряжении час-два, он снова вернулся к своим делам, намереваясь все-таки довести их сегодня до конца. Покончив с этим занятием, он налил себе стакан чудодейственного вина мистера Экштейна и, с веселым выражением лица взглянув на часы, выпил и вышел из дома в ночь.
Небольшой, основанный выходцами из Испании городок купался в ярком лунном свете, поэтому, когда он подошел к воротам в виде пышной арки в причудливом обрамлении пальм, они сильно напомнили ему декорации испанской оперы. Один длинный пальмовый лист с резными краями, черный на фоне белого круга луны, свисал с другой стороны арки, чем-то напоминая челюсть черного крокодила. Подобное сравнение вряд ли пришло бы ему в голову, если бы не одна мелочь, которую заметили его от природы внимательные глаза. Воздух был совершенно неподвижен, нигде ничего не шевелилось, но он вдруг отчетливо увидел, что пальмовый лист дрогнул.
Священник осмотрелся по сторонам и понял, что вокруг него никого нет. Он оставил позади последние дома с закрытыми дверьми и ставнями на окнах и теперь шел между двух длинных стен из больших и бесформенных, но гладких камней, утыканных кое-где странными колючими сорняками, произрастающими в этом регионе. Стены эти шли параллельно до самых ворот. Огней кафе за воротами видно не было – наверное, оно располагалось слишком далеко. Через арку не просматривалось ничего, кроме больших каменных плит, которыми была выстлана казавшаяся совсем белой в свете луны улица, да кактусов, которые кое-где проросли сквозь щели. И тут отец Браун вдруг явственно почувствовал запах зла, ощутил какую-то странную физическую подавленность, но и не подумал остановиться. Он был достаточно смелым человеком, но любопытство его превосходило даже это чувство. Всю свою жизнь он испытывал непреодолимую тягу к познанию истины, даже в мелочах. Доходило до того, что он иногда специально подавлял в себе это чувство, чтобы сохранять хоть какое-то равновесие в душе, и все же оно не покидало его ни на секунду. Едва он прошел через арку, с дерева по-обезьяньи спрыгнул человек и ударил его ножом. В тот же миг еще один человек, прижимавшийся до этого к стене, бесшумно метнулся к нему и с размаху опустил на него дубинку. Отец Браун повернулся, качнулся и мешком повалился на землю. Но прежде чем он упал, на лице его появилось выражение совершенно искреннего и безмерного удивления.
В том же крошечном городке, в то же время жил еще один молодой американец, которого можно было назвать прямой противоположностью мистера Пола Снайта. Звали его Джон Адамс Рейс, и был он электротехником, состоящим на службе у Мендозы, который доверил ему обеспечение старого города новинками техники. В сатирических памфлетах и международных сплетнях такие личности, как он, встречаются намного реже, чем журналисты. Тем не менее в Америке на одного человека такого морального склада, как Снайт, приходится миллион людей такого морального склада, как Рейс. Его исключительность ограничивалась тем, что он исключительно добросовестно относился к своей работе, во всем остальном это был самый обычный простоватый человек. Трудовую жизнь он начал помощником аптекаря в одной западной деревеньке и нынешнего положения добился исключительно трудом и добродетелью. Однако он все еще считал свой родной городок сердцем обитаемого мира.
В детстве, сидя на коленях у матери и слушая, как она читает старую семейную Библию, он впитал в себя очень пуританское, даже евангелическое восприятие христианства, и по сей день, когда у него оставалось время задумываться о религии, то была его религия. Среди ослепительных вспышек самых последних и даже самых невероятных открытий, находясь на самых передовых позициях эксперимента, подобно Творцу Всевышнему, создающему новые звезды и солнечные системы, творя чудеса со светом и звуком, он ни на миг не усомнился в том, что "дома" лучше всего: мама, семейная Библия, спокойная, хоть и немного чудная жизнь родной деревни. Перед матерью своей он преклонялся, как легкомысленный француз. Вся религия для него заключалась в перечитывании старой семейной Библии, только всякий раз, попадая в современный мир, он чувствовал смутное волнение. Вряд ли обрядность католичества пришлась бы ему по душе, поэтому, испытывая неприятие к разным митрам и епископским посохам, он почувствовал некоторое сходство с мистером Снайтом, хоть и выражал свои взгляды не в такой самоуверенной форме. Публичные поклоны и расшаркивания Мендозы ему претили, что уж говорить об атеисте Альваресе со всем его масонским мистицизмом.
Возможно, что вся эта почти тропическая жизнь, пересыпанная индейской киноварью и испанским золотом, просто была для него слишком яркой. Как бы то ни было, когда он говорил, что нет ничего более славного, чем его родной городок, он не кривил душой. Он действительно был уверен, что где-то есть что-то чистое, простое, трогательное, что-то такое, что он в самом деле уважал больше всего на свете. И вот, имея в душе такое отношение к миру и людям, Джон Адамс Рейс, сидя на одной южноамериканской станции, вдруг почувствовал, что внутри него растет какое-то непривычное чувство, которое противоречило всем его давним предубеждениям и которое он не понимал. И дело заключалось вот в чем: единственным, что когда-либо попадалось ему на глаза за все его поездки и путешествия, что хоть чем-то напомнило ему старую поленницу у родного домика, провинциальное спокойствие и старую Библию на материнских коленях, стало (по какой-то невообразимой причине) круглое лицо и черный потертый зонтик отца Брауна.
Он поймал себя на том, что стал следить за такой обычной, даже в чем-то смешной черной фигурой, которая суетливо пробегала мимо. Он провожал ее взглядом, не в силах оторвать глаз, наблюдал за ней с почти нездоровым восхищением, так, будто видел ожившую загадку или какое-то ходячее противоречие. Ему казалось: в том, что было ему ненавистнее всего, вдруг обнаружилось нечто близкое и родное. Это было так, словно его долго истязали мелкие демоны, а потом он вдруг обнаружил, что сам Дьявол – совершенно обычная личность.
И вот однажды, выглянув из окна в лунную ночь, он снова увидел Дьявола в широкополой черной шляпе и длинной черной сутане, демона непостижимой беспорочности, который семенил по улице по направлению к городским воротам, и провел его взглядом с непонятным ему самому интересом. Он подумал: "Любопытно, куда это священник может направляться? И что он задумал?" – и еще долго всматривался в залитую лунным светом улицу, после того как темная фигура скрылась из вида. Но потом он увидел нечто такое, что вызвало у него еще большее любопытство. Двое других мужчин, которых он тоже узнал, прошли мимо его окна, как актеры по освещенной сцене. Голубоватый свет лунной лампы озарил пышный куст торчащих волос на голове маленького Экштейна, виноторговца, и очертил долговязую темную фигуру с орлиным носом, в старомодном, очень высоком черном цилиндре, сдвинутом набекрень, от которого силуэт казался еще более нескладным и неестественным, как какой-нибудь фантасмагорический персонаж театра теней.
Рейс обругал себя за то, что позволил луне так играть со своим воображением, потому что, присмотревшись, заметил черные испанские бакенбарды и рассмотрел преисполненное собственного достоинства лицо доктора Кальдерона, уважаемого городского эскулапа, который как-то приходил лечить захворавшего Мендозу. И все же что-то в том, как эти двое перешептывались, как они вглядывались в темноту, зацепило его внимание, показалось необычным. Поддавшись внутреннему импульсу, он перемахнул через низкий подоконник и как был, босиком, вышел на дорогу и пошел за ними следом. Он увидел, как они исчезли в темном проеме арки, а в следующий миг из-за стены раздался ужасный крик, невероятно громкий и пронзительный, и для Рейса тем более жуткий, что кто-то прокричал несколько слов на непонятном ему языке.
Тут же раздался громкий топот ног, послышались еще крики, а потом – смешанный рев ярости или печали, от которого содрогнулись башенки стен и высокие пальмы. Но потом вмиг собравшаяся толпа пришла в движение, словно в ужасе подалась назад от городских ворот, и из темноты арочного проема раздался исполненный отчаяния вопль:
– Отец Браун мертв!
Он так и не понял, что надломилось в его душе в тот миг или почему сердце у него вдруг сжалось от ощущения утраченной надежды, но он рванулся вперед и под сводом арки столкнулся со своим соотечественником, журналистом Снайтом, который бледным призраком шагнул из ночной мглы, нервно пощелкивая пальцами.
– Это правда, – произнес Снайт с выражением, в его устах близким к благоговению. – Он умер. Доктор осматривает его, говорит, надежды нет. Кто-то из этих чертовых даго ударил его дубинкой, когда он проходил через ворота. Почему – одному Богу известно. Какая ужасная утрата для города!
Рейс ничего не ответил, вернее, не смог ничего сказать в ответ и бросился к арке, чтобы увидеть то, что происходило за ней. Маленькое, облаченное в черные одежды тело лежало там, где оно пало, на широких каменных плитах, посреди торчащих из щелей колючих кактусов. Большая толпа теснилась чуть в стороне, сдерживаемая главным образом одним лишь движением руки огромной властной фигуры, стоящей впереди. Большинство собравшихся то подавалось вперед, то, наоборот, делало шаг назад, повинуясь его мановению, как будто он обладал над ними какой-то волшебной властью.
Альварес, диктатор и демагог, человек рослый и неизменно надменный, всегда одевавшийся броско, на этот раз был в зеленой униформе с галунами, которые, точно серебряные змеи, расползлись у него по груди, дополняемые орденом, висевшим у него на шее на ярко-красной ленте. Коротко стриженные волосы его уже подернулись сединой, но от этого кожа политика, которую друзья называли оливковой, а недруги – темной, казалась почти буквально золотой, как будто на нем была вылитая из чистого золота маска. Но сейчас крупное лицо его, обычно властное и довольное, выглядело в соответствии с ситуацией серьезным и немного трагическим. Он пояснил, что дожидался отца Брауна в кафе, когда услышал сперва какую-то возню, а потом звук падающего тела, после чего выбежал на улицу и увидел труп, лежащий на каменных плитах.
– Я знаю, что кто-то из вас сейчас думает, – гордо посмотрев вокруг, сказал он. – И если вы боитесь сами об этом сказать, я скажу это. Я атеист и не могу призывать в свидетели Господа для тех, кто не поверит моему слову, но я готов поклясться честью солдата и просто порядочного человека, что не имею к этому никакого отношения. Если б здесь сейчас мне попались те, кто это сотворил, я бы с радостью повесил их вон на том дереве.
– Разумеется, мы очень рады это слышать, – строгим, даже торжественным голосом произнес его противник, стоявший над телом своего павшего помощника. – Но удар слишком серьезный, чтобы сейчас говорить о своих чувствах. Я полагаю, сейчас лучшее, что мы можем сделать – унести тело моего друга и прервать это стихийное собрание. Насколько я понимаю, – обратился он к доктору, – сомнений, к сожалению, нет.
– Никаких сомнений, – ответил доктор Кальдерон.
Джон Рейс вернулся домой с тяжелым сердцем и совершенно опустошенный. Как же так, почему кажется, что ему будет ужасно не хватать человека, с которым он даже не был знаком? Он узнал, что похороны решили не откладывать и назначить на завтра – все чувствовали, что кризис нужно миновать как можно скорее, поскольку опасность народных волнений росла с каждым часом. Когда Снайт увидел индейцев, сидящих в ряд на террасе, они могли сойти за вырезанные из красного дерева древние ацтекские фигурки, но он не видел, какая перемена произошла с ними, когда они узнали о смерти священника.
Они были готовы поднять революцию и линчевать лидера республиканцев, если бы их не остановила необходимость с должным почтением проводить в последний путь своего религиозного наставника. Надо заметить, что сами убийцы, которые не избежали бы самосуда в любом случае, исчезли бесследно, точно растворились в воздухе. Никто не знал их имен, и никто не знал даже, успел ли умирающий перед смертью увидеть их лица. Причиной того странного удивления, которым был преисполнен его последний взгляд на этот мир, возможно, было то, что он узнал их лица. Альварес не переставал твердить, что не имеет к этому никакого отношения, и даже явился на похороны. Он шел за гробом в расшитом серебром зеленом кителе, придав своему лицу такое скорбное выражение, будто хоронил лучшего друга.
Позади террасы между кактусов по очень крутому зеленому склону поднимались каменные ступени. По ним гроб был с большим трудом поднят и временно установлен на площадке наверху у подножия огромного высокого распятия, которое высилось над дорогой и служило указателем начала освященных земель. Внизу, на дороге, человеческое море исторгало скорбный плач и возносило молитвы, осиротевший люд оплакивал своего отца. Невзирая на всю ритуальность этого действа, которая не могла не раздражать атеиста Альвареса, он держался сдержанно и с должным почтением, и все бы прошло гладко (как отметил про себя Рейс), если бы никто не задевал его.
Рейс вынужден был признать, что старик Мендоза всегда был дураком и сейчас поступил, как круглый идиот. Следуя привычному для слабо развитых сообществ обычаю, гроб оставили открытым, с лица покойного сняли покрывало, что привело простых местных жителей в их отчаянии на грань безумства. Само по себе это могло обойтись и без последствий, поскольку укладывалось в местные традиции, но кое-кто из представителей власти вспомнил о заведенной у французских вольнодумцев традиции провозглашать речи над прахом покойного. В роли оратора выступил Мендоза, и чем дольше он говорил, тем больше падал духом Джон Рейс, тем меньше ему нравилась вся эта религиозная церемония. С неторопливостью оратора, выступающего за обеденным столом и не знающего, как завершить начатую речь и усесться наконец на место, он перечислил все многочисленные, но несовременные достоинства покойного. Ладно этим бы и закончилось, но Мендоза оказался настолько глуп, что стал в своей пламенной речи обвинять своих политических противников, даже насмехаться над ними. Трех минут хватило ему, чтобы начать беспорядки. Да еще какие!
– Мы имеем полное право задаться вопросом, – торжественным тоном вещал он, – наделены ли подобными достоинствами те, кто в безумии своем отрекся от веры отцов? Покуда среди нас есть атеисты, покуда эти безбожники рвутся к власти и становятся нашими правителями, да что там правителями – диктаторами, их постыдная философия будет продолжать приносить плоды, подобные этому ужасному преступлению. Если мы спросим, кто убил этого святого человека, ответ будет один…
Тут глаза полукровки и авантюриста Альвареса полыхнули поистине африканской страстью, и Рейс вдруг отчетливо понял, что этот человек на самом деле – дикарь, не способный сдерживать свои порывы. Можно было подумать, что весь его "просвещенный" трансцендентализм попахивает культом вуду. Как бы то ни было, Мендоза не смог продолжить, потому что в эту секунду Альварес накинулся на него с криками и, имея гораздо более сильные легкие, без особого труда перекричал его.
– Кто его убил? – взревел он. – Да это ваш Бог его убил! Его же собственный бог и убил его. Вы же сами считаете, что он убивает всех своих преданных и глупых слуг… Как убил и этого. – Он резко махнул рукой, но не в сторону гроба, а на распятие. Потом, несколько поумерив пыл, он продолжил голосом более спокойным, но все еще не лишенным раздражения: – Я в это не верю, но в это верите вы. Разве не лучше вовсе не иметь бога, чем иметь бога, который отбирает у вас самое дорогое, да еще подобным образом? Я по крайней мере не боюсь заявить, что бога нет! В слепой и пустынной вселенной не существует такой силы, которая способна услышать ваши молитвы или вернуть вашего друга. Сколько ни просите своего Бога воскресить его, он все равно не воскреснет. Здесь и сейчас я это вам докажу: я бросаю вызов Богу, который не в силах пробудить заснувшего навеки.
В ужасе толпа притихла, и после секундного ожидания демагог ликующе продолжил густым надрывным голосом:
– Мы могли бы и догадаться, – кричал он, – что, позволив таким людям, как вы…
Однако тут в его речь вклинился другой, истошный голос с явным американским акцентом:
– Смотрите! Смотрите! – заголосил журналист Снайт. – Что-то происходит! Клянусь, он пошевелился!