Читая о путешествии Эсмонда в Дублин, я внезапно вспомнил о Клайве Бейтсе, внуке Исаака Дженкинсона Бейтса. Правда, у меня уже было достаточно материала, чтобы завершить работу над книгой "Мемуары ирландского распутника" для Флейшера. Я честно заработал свои 15 тысяч долларов. Но меня это уже не волновало. Оставалось еще так много, чего бы мне хотелось узнать об Эсмонде Донелли. И когда книга будет опубликована, ее герой возбудит всеобщий интерес, и появится несметное множество исследователей его жизни. Я хотел опередить их всех и найти как можно больше сведений о нем прежде, чем возникнет ажиотаж вокруг его имени. Эсмонд овладел мною целиком. Второй том его дневников заканчивался записью от 28 мая 1765 года, когда он выехал из Лондона в Болонью, но вряд ли после этого он перестал вести дневники. Появилось много вопросов, на которые я хотел найти ответы. Как был убит Хорас Гленни? Что эта за слухи насчет Эсмонда и леди Мэри? И что это за любовная история с тремя сестрами? Почему доктор Джонсон так не любил Эсмонда Донелли? Что это за таинственная Секта Феникса, о которой ходят такие зловещие слухи?
Спустя два дня после моего приезда от доктора О'Хефернана я получил открытку от мисс Тины. В ней говорилось:
"Эйлин сильно простудилась, но она попросила меня передать вам, что литературными душеприказчиками Эсмонда были преподобный Уильям Эстон и лорд Хорас Гленни.
Искренне ваша
Тина Донелли"
На мгновение я был озадачен. Насчет Эстона все понятно. Но как мог оказаться в этой компании Хорас Гленни? Как он мог стать душеприказчиком Донелли, если он умер раньше Эсмонда? У меня появилось искушение немедленно вскочить в автомобиль и помчаться в замок Донелли; к тому же, чтение дневников усилило мое желание еще раз увидеть те места, где прошла его юность. Но я уже написал Клайву Бейтсу о своем намерении быть в Дублине на следующий день, и мысль о столь длительном путешествии огорчила меня. Я поднял трубку телефона и связался с замком Донелли. Ответила мисс Тина. Проблема Хораса Гленни была сразу же решена. Речь шла о Хорасе Гленни-младшем, сыне друга Эсмонда. Мисс Тина сказала:
– Я полагаю, что тут ничего невозможного нет. Я имею в виду, если он любил Мэри Гленни…
– Но вы уверены, что он ее действительно любил?
– Не совсем, пожалуй. Мой отец, помнится, как-то рассказывал об этом Эйлин, но она не в состоянии говорить с вами в данный момент.
– Вам известно, где был застрелен лорд Гленни?
– У себя дома в Шотландии, я полагаю.
Я поблагодарил ее и повесил трубку. Насколько я понял, это опровергает версию о том, что Эсмонд убил Хораса Гленни: если бы это предположение было верным, то как же, в этом случае, он мог сделать сына Гленни своим литературным душеприказчиком?
У меня было прекрасное настроение, когда на следующее утро я мчался на автомобиле в Дублин. Мой душевный подъем был связан не только с Донелли. Сперва я намеревался поехать поездом, чтобы оставить машину Диане, но накануне она увидела в газете объявление о продаже подержанного "Лендровера". Я знал, что теперь мы можем себе позволить купить вторую машину, и мы приобрели ее немедленно. Я понимал всю абсурдность того, что этот пустяк может вызвать такой взрыв оптимизма, но и сама эта абсурдность поднимала мне настроение и вливала в меня новые творческие силы. Приятна мне была и сама поездка на восток, она напомнила о нашем с Дианой первом путешествии по Ирландии, когда мы открыли для себя эту прекрасную страну. И мне снова в голову пришла простая мысль, что главное в человеческой жизни – это интенсивность сознания, и мы должны открыть для себя эту удивительную способность нашего разума. Когда я купил этот автомобиль, у него был автоматический дроссель, и эта чертова штуковина вышла из строя, как только я сел за руль, и двигатель заглох на первом же подъеме, поэтому местный мастер нашего гаража поставил мне обычный ручной дроссель, и теперь я должен держать его включенным, пока двигатель не нагреется, и тогда машина сможет спокойно взять любой подъем. Но если я просыпаюсь утром с тупой головой и без настроения, то не найдется ли такой умственный дроссель, с помощью которого я смогу согреть двигатель своего сознания? Я часто провожу часы и даже дни, пытаясь поднять свое внутреннее напряжение, чтобы приняться за работу. У меня есть свои хитрости, как этого добиться: десять минут интенсивной, всеобщей концентрации, захватывающей все мое существо – мои мускулы и мой мозг. Когда я это сделаю – если, конечно, мне никто не помешает, – я могу почти физически проследить, как возрастает напряженность моего сознания, все вокруг перестает быть скучным, тусклым и безразличным. Это очень напоминает первый стакан виски, который вы выпиваете вечером, когда приятная теплота и оживление ощущаются не в желудке, а в сознании.
И вот теперь со мной происходит нечто странное и необычное, о чем невозможно сказать обычными словами, но, по крайней мере, я попытаюсь описать это состояние. Внезапно мне пришло в голову, что именно так себя чувствовал Эсмонд, отправляясь в свой вояж в 1765 году. И потом два образа слились воедино в моем сознании. Один из них – Эсмонд, выезжающий в почтовой карете из Лимерика, который мне приснился накануне ночью. Другой образ – это деревья на Лонг-Айленде, как будто сделанные из светящейся бронзы, в тот момент, когда Беверли склонилась надо мной. Этот последний образ был особенно ярким. Я ощущал запах Беверли, чувствовал тепло ее голой груди на моей щеке. И соединение этих двух образов дает взрыв наслаждения. Все, что нужно человеческому существу, – это достичь подобных мгновений свежести и интенсивности сознания и суметь сохранить их каждый раз, когда они наступают. Они требуют определенной длительности сознания. Предположим, человек говорит сам себе: "Совершенно очевидно, что нет ничего важнее, чем это; с этого момента я посвящаю всю свою жизнь поискам этой интенсивности и протяженности…" И я знаю наверняка, что нечто подобное произошло в сознании у Эсмонда, когда он выехал в то утро из Лимерика. Как? Почему? Да потому, что я прожил с Эсмондом уже несколько недель, пока не осознал, как функционирует его разум.
А потом, без всякого видимого резкого перехода какого-либо чувства или видения, у меня возникает галлюцинация, что я – Эсмонд. Она до абсурдности ясная и четкая. Я знаю, что это я проезжаю сейчас небольшую деревушку Фардрум в нескольких милях от Этлона и что я намереваюсь остановиться в кабачке в Моуте, чтобы съесть сэндвич с ветчиной и выпить рюмочку виски. Одновременно я сижу рядом с кучером на облучке кареты, трясущейся по проселочной дороге, пахнет потом взмыленных лошадей, чистым воздухом апрельского утра, а от одежды кучера исходит острый запах торфяного дыма.
Было что-то странное и необычное в живости этого образа. Он не был "плодом воображения" в обычном смысле этого слова: я не "выдумал" его. Это подобно тому, как если бы кто-то промелькнул мимо меня, как встречный поезд проносится рядом с поездом, в котором я еду и внезапно бросаю взгляд в купе проходящего вагона. И все это меня совершенно не удивляет. Это представляется мне естественной частью наивысшего наслаждения. Мое умственное давление высокое. Небо холодное и голубое, и оно показалось мне бесконечно обширной поверхностью холодной воды. Оно внезапно поразило меня определенностью и непреложностью своего реального существования: время – это иллюзия. Это не абсолютная реальность. Представьте себя насекомым, сидящим на листке, который плывет по течению реки; для этого насекомого кажется неизбежным и непреложным то, что деревья проплывают мимо него и остаются позади, что по законам самой природы деревья живут несколько мгновений, а единственной неизменной реальностью являются круги и всплески воды. Но берег реален, и если бы вы могли сойти с листка на берег, то убедились бы, что он прочен и постоянен.
Как только я воспринимаю картину времени как нечто иллюзорное и охватываю разумом реальную картину мира, сквозь который проплывает время, я могу дотянуться рукой до своего детства, так же ярко и четко, как я вижу страницу, на которой раскрыл книгу час назад. И меня поражает, что жизнь Эсмонда уже не отдалена от меня во времени просто это две человеческие жизни. Наша беда немощность и слабость нашего сознания, которое является неустойчивым и мерцающим, подобно электрическому току в изношенной, старой батарейке: смените ее на новую, и разум сможет перешагнуть столетия…
Я остановился у трактира Майка Келли, чтобы выпить свою порцию виски. Это было спокойное, старомодное питейное заведение с низкими потолками и камином, который топили торфом. Я заказал сэндвич с ветчиной, и дочь хозяина подала мне его горячим, прямо из печи – большие ломти слоистой ветчины, от которых шел пар. Обслужив меня, она вышла, и я остался один. Я осмотрелся вокруг и подумал, что если бы не было электрического света, то это место, вероятно, выглядело почти таким же, как во времена Эсмонда Донелли. А потом, даже более четко и ясно, чем раньше, у меня возникло ощущение, что я снова становлюсь Эсмондом Донелли, или заглядываю в его сознание, когда он проносится мимо меня во встречном поезде. На этот раз это ощущение было подкреплено запахом ветчины и вкусом крепкого портера, и усилием воли я старался удержать его подольше. На мгновение это ощущение ускользнуло от меня, а затем, когда я расслабился и не пытался насильно удерживать его, оно снова вернулось ко мне сочетанием запахов, чувств, мыслей. Потом, совершенно неожиданно, оно, казалось, сфокусировалось и сделалось абсолютно ясным и четким. Сознание Эсмонда каким-то образом совпало с моим, и я смог заглянуть в его прошлое, увидеть Дельфину и Миноу и ту хорошенькую девочку, которую звали Элли (уменьшительное имя от Эйлин). Более того, это имя для меня было совершенно новым, у Эсмонда оно зашифровано буквой Э…, возможно, из-за боязни скомпрометировать девочку, жившую по соседству. И это взволновало меня. Я не такой уж наивный, чтобы принять за непреложный факт, что я стал Эсмондом. Мне слишком хорошо известно о капризах и фантазиях разума, чтобы сделать такое допущение. Кто из вас не писал гениальной музыки или не слагал стихи в своих сновидениях, или не делал сногсшибательных открытий? Если мне когда-либо удастся найти действительное подтверждение, что эту деревенскую девочку звали Эйлин – а это отнюдь не беспочвенная фантазия, так как не исключено, что мне посчастливится обнаружить еще дневники Эсмонда, – тогда я буду уверен, что это странное видение было на самом деле формой "второго зрения", а не пустой фантазией.
Я не поддался искушению выпить еще портера – зная, что это навеяло бы на меня дремоту, и поехал сразу же, как только доел свою ветчину. Мне не хотелось расслабляться. Я хотел единственного – углубить свою интуицию и проницательность. За двадцать миль до Дублина начался дождь, и я забыл о своей концентрации, меня охватило чувство блаженства: я наслаждался поскрипыванием стеклоочистителей и мерным шумом больших капель дождя, падающих на переднее стекло автомобиля. И вдруг снова, без всяких видимых усилий, я "стал" Эсмондом. Меня внезапно удивили своим незнакомым видом дома и магазины Мейнута, как будто я никогда раньше их не видел. Но когда я проезжал мимо Картона – огромного здания восемнадцатого века, принадлежавшего тогда герцогам Лейнстер, – я вдруг понял, что мне хорошо знакомо это место. Я был когда-то внутри здания. Конечно, мое "я" никогда там не бывало, но там был Эсмонд, который посетил этот дом, будучи гостем своего школьного приятеля Роберта Фицджеральда, маркиза Кильдара. Все время, пока я ехал в Дублин по Конугэм-роуд, я испытывал этот эффект "двойного сознания". Если бы кто-нибудь еще ехал со мной в автомобиле, то я бы сказал своему спутнику: "В 1765 году эта улица называлась Чепельзод-роуд, а теперь она стала Бэррек-стрит". Но перед тем, как поехать по старой Бэррек-стрит, я вел машину по Уолфтаун-квей и очень удивился, обнаружив рядом реку Лиффей. В 1765 году мне нужно было проследовать по вымощенной булыжником Чепельзод-роуд на Бэррек-стрит, при этом река осталась бы справа от меня, а затем мне нужно было бы повернуть на Грейвелуолк и доехать до пересечения с Эррен-квей – в те времена самой западной дублинской улицей. Я миновал улицу, название которой Эсмонд забыл, ведущую к Бладибридж. У Греттен-бридж (тогда этот мост назывался Эссекс-бридж) возникло искушение свернуть направо, у меня совершенно выскочило из памяти, что мне нужно ехать прямо до О'Коннел-бридж, ведь в дни Донелли Греттен-бридж был последним мостом, по которому можно было переехать реку Лиффей. Мне нужно было попасть в гостиницу "Шелбурн" в Сент-Стефенс Грин. Когда Донелли приехал в Дублин в 1765 году, он остановился в гостинице "Дог-энд-дак" на Пуддинг-роуд, хозяином которой был мистер Фрэнсис Мейгин. Мне должно было быть известно об этом из дневника Донелли, но сейчас этот факт вылетел у меня из головы. Здесь он поужинал лососем и жареным ягненком и выпил большое количество сладкого пива с низким содержанием алкоголя, а затем улегся спать в комфортабельном номере на первом этаже под крики уличных торговцев:
– Шкурки зайцев или шкурки кроликов?!
– Селедка из Даблин-бей!
Перед моим внутренним взором все это прошло так живо и четко, что я свернул в неправильном направлении на Коллидж Грин и вынужден был вернуться назад, чтобы попасть в "Шелбурн". В номере я откупорил бутылку "Волнея", которую захватил с собой из дома – хотя было всего лишь половина пятого – и меня перестали волновать проблемы "двойного сознания". Более того, когда я закрыл глаза, то ясно представил себе картины Дублина, которые во многих отношениях были подобны тем, какие я мог видеть из своего окна сейчас (хотя в те дни Стефенс Грин был окружен забором и рвом, а не железной оградой) – также многолюдно и шумно, только улицы были большей частью вымощены булыжником, а дома выглядели чище и красивей. Тогда так же воняло – особенно в середине лета – нечистотами и рыбой. И мачты со свернутыми парусами, которых было тьма на реке Лиффей, напоминали Венецию. После третьего бокала вина "двойная экспозиция" совершенно исчезла, и мне пришло в голову, что Шеридан Ле Фаню, вероятно, мог бы написать сильную и грустную повесть о двойственности человеческого мозга, вместившего в себя двух человек из разных столетий. Я даже ясно себе представил трагический характер, во многом сходный с самим Ле Фаню, потому что в своей основе мировоззрение этого писателя пессимистичное и пораженческое. И в этом вся суть. Я смотрю на мир более оптимистично и жизнеутверждающе.
Я позвонил Диане и сообщил, что добрался благополучно. Едва успел я повесить трубку, как раздался звонок от Клайва Бейтса: я ему написал, что остановлюсь в "Шелбурне". Я пригласил его отобедать вместе. Он принял приглашение, но предложил, чтобы сначала я заехал к нему на рюмку вина. Он живет на Рейнлаг-роуд, напротив монастыря. Около пяти часов пополудни я поехал к нему. На вид он оказался полноватым молодым человеком с оксфордским произношением. Квартира у него была комфортабельная со множеством книг, особенно о театре и балете. Бар был забит до отказа. Клайв Бейтс, очевидно, имел хорошее состояние или высокооплачиваемую работу, а возможно, и то и другое. Все в его квартире свидетельствовало о любви хозяина к комфорту. Он казался благовоспитанным и легким в общении человеком, но жесткие складки у рта свидетельствовали о том, что он может быть жестоким и властным, если стать у него на пути.
Пока мы пили водку и мартини, разговор носил общий характер, затем он заговорил о моих книгах и о других писателях – наших общих знакомых. Некоторое время он проработал в "Форин оффис" – после учебы в привилегированных учебных заведениях Итона и Баллиоле – и имел возможность встречаться со многими литературными и театральными знаменитостями. Что касается меня, то я стараюсь избегать встреч со своими коллегами: многие писатели работают на широкую публику – они мне скучны. Лишь немногих современных литераторов я действительно люблю. Поэтому скоро наша беседа стала меня раздражать. После получаса подобного переливания из пустого в порожнее я тактично попытался перевести разговор в другое русло. Я осведомился о здоровье его деда.
– Ах, да! Старик хочет увидеться с вами. Я рассказывал ему о вашей работе. – Он бросил взгляд на часы. – Обычно он свободен в такое время. Вы не возражаете, если мы еще до обеда заглянем к нему?
Я ответил утвердительно, стараясь скрыть свое нетерпение.
Мы на машине отправились на Бэггот-стрит, хотя туда можно было бы легко дойти пешком. У Клайва Бейтса был спортивный автомобиль с очень низкой посадкой, и мне казалось, что мои ягодицы едва не касаются земли, находясь от нее в каком-то футе. Когда мы садились в автомобиль, Бейтс спросил:
– Конечно же, вы занялись этим ради денег?
На мгновение я оторопел и недоумевающе посмотрел на него. Он продолжил:
– Этот парень Донелли, кажется, довольно низкопробный негодяй и распутник, не правда ли? На днях я просматривал его книгу о лишении девственниц невинности. Довольно отвратительное чтиво.
Я начал объяснять, что эта книга, по-моему, фальшивка, а потом, не знаю почему, рассказал о Флейшере и его задании.
Мы припарковались на Бэггот-стрит. Как бы между прочим Клайв Бейтс заметил:
– Кстати, вы ничего не слышали о Секте Феникса?
Я недоуменно уставился на него. А затем со мной произошла странная метаморфоза. Внезапно я снова превратился в Эсмонда, или, вернее, Эсмонд смотрел сквозь мои глаза. Я сказал:
– Смутно представляю эту секту. Какой-то магический культ?
– Более или менее. Донелли был членом этой секты.
– Откуда вам это известно?
– Из бумаг деда. Он всегда интересовался Сектой Феникса. Он вычитал об этом у мага и чародея по имени Макгрегор Мазерс. Возможно, его книги попадали вам в руки?
– Конечно. У меня есть перевод его "Зогара". У нас уже не оставалось времени продолжать разговор. Мы позвонили в двери, а несколько мгновений спустя нам открыла молоденькая медсестра, которую Бейтс фамильярно назвал "моя милая Бетти" и ущипнул сзади. Мне показалось, что ее смутило мое присутствие. Мы поднялись в спальню. Это была темная комната, хотя снаружи было еще светло. Портьеры на окнах были полузадернуты, и тусклая лампочка освещала постель.