Четвертая жертва сирени - Клугер Даниэль Мусеевич 3 стр.


До Шигалеева меня довез Никифоров, в большом казанском тарантасе, крытом рогожей. Я еще удивился, что урядник приехал ко мне не на своем кауром Ветерке, а именно в повозке. И почему тарантас, а не дрожки, на которых Егор иногда разъезжал летом? То ли дел у него прибавилось и потребовался нашему блюстителю порядка более вместительный экипаж, то ли имелись к тому иные причины, уразуметь мне не удалось. Правил тарантасом наш новый сотский, Василий Усманов. По дороге урядник молчал, только вздыхал порою сочувственно да крякал в кулак. Я чувствовал, что он не прочь был бы со мною заговорить, но вовремя останавливался. За неожиданную деликатность - неожиданную и для его характера, и по должности - был я уряднику благодарен. Не испытывал я никакого желания говорить с кем бы то ни было и о чем бы то ни было.

На станции Шигалеево мне повезло с дорожной оказией, хотя и пришлось немного подождать. Там как раз должна была отправиться в Казань почтовая карета, но курьер задержался в имении казанского математика Георгия Николаевича Шебуева, к которому приехал с какими-то пакетами. По этой причине я и еще двое пассажиров - молодой повеса с нафиксатуаренными усиками и шигалеевский лесоторговец, корпулентный мужчина с изрядной черной бородой, - вынуждены были около часа просидеть в станционном буфете, пахнувшем, несмотря на летнее время, вечной кислой капустой и селедкой. Говорили мы… да, впрочем, ни о чем мы не говорили. Я лишь неодобрительно посматривал на повесу, одним своим видом заставлявшего меня возвращаться мыслями к моему зятю Евгению Пересветову и в который раз задаваться вопросом: не послужил ли щеголеватый инженер ("Двоеженец!" - подсказывал мне внутренний голос, все еще державший в мемории книжку Довгялло) роковой причиной исчезновения моей Аленушки? Ко времени отъезда размышления стали уж совсем мрачными, и я окончательно убедился в непременно вредоносной роли господина Пересветова.

Наконец почтовая карета направилась в Казань. Повеса сидел, уставившись в окошко, и чему-то улыбался - как мне казалось, самым зловещим образом. А бородатый лесоторговец мгновенно уснул - пожалуй, еще до того, как щелкнул кнут кучера и экипаж, заскрипев осями, тяжело сдвинулся с места. Я тоже, наверное, мог бы задремать, покачиваясь на кожаных подушках, однако мрачные мысли не отпускали меня, и до самой Казани пребывал я в состоянии бодрствования. При этом - удивительное дело! - почти ничего из неблизкого моего путешествия не осталось в памяти, словно ехал я все-таки в состоянии тяжкого паморочного сна, вызванного внезапным приступом нервной горячки. И то сказать - беспокойство мое вполне походило на перемежную лихорадку, не то другую какую болезнь, когда сознание путается, а память отказывается служить. Если что и запомнил, так разве станции, на которых я не столько отдыхал, сколько нетерпеливо ждал продолжения поездки.

Прибыли в Казань к вечеру. Я снял на ночь номер в гостинице "Гамбург", что по Воскресенской улице, оставил там вещи и отправился в почтово-телеграфную контору на Театральной площади, благо это было совсем недалеко.

Еще в дороге я сообразил, что получается как-то неловко: не было тестя, не было, и вдруг, откуда ни возьмись, с бухты-барахты, сваливается на зятя как снег на голову. А ведь у меня в глубине души таилась надежда, что вся эта несосветимая история - плод какой-то ошибки, случившейся в Самарском полицейском управлении. "Вот приеду я, - думалось мне, - и встретит меня Аленушка, всплеснет руками и перепугается внезапному появлению родителя, так что, небось, и сердчишко зайдется!" Потому решил я из казанской телеграфной станции отбить в Самару телеграмму. Дескать, собираюсь приехать днями, ждите послезавтра. И отбил - успел перед самым закрытием конторы. Адресовал же я телеграмму, из суеверия, чтоб беды не накликать, не господину Пересветову Евгению Александровичу, а госпоже Пересветовой Елене Николаевне. И вот этот самый адрес: Самара, Саратовская улица, дом Константинова, написанный мною собственноручно на бланке телеграммы, - вызвал иллюзию общения с дочерью. Я даже немного успокоился.

После телеграфной конторы я направился в агентство пароходной компании "Кавказ и Меркурий", чтобы купить билет на пароход до Самары. Здесь я тоже едва успел перед самым закрытием - день-то был субботний. Ближайшим пароходом оказался "Фельдмаршал Суворов", который отправлялся в Самару завтра в половине двенадцатого утра. Вполне по карману был мне проезд в первом классе, но я все равно, из соображений экономии, купил билет во второй.

Ах, как раздражала меня теперь любая задержка! Кажется, предложи мне кто-нибудь отправиться в Самару на кое-как сколоченном плоту, я бы не отказался, да еще и спасибо сказал бы. И хоть лежал у меня в кармане билет на пароход, никак я не мог примириться с тем, что на целый день дольше придется мне пребывать в неопределенном состоянии. Ходил я вдоль пристани, поглядывал на разгружающиеся баржи и грузившиеся бархоты, на все эти подчалки, ожидавшие буксира, даже справлялся у капитанов о возможности подняться на борт. Но - увы! Самое быстрое, что могла предложить река, это был именно "Фельдмаршал Суворов", самый скоростной и самый роскошный из меркурьевских… да что там говорить, из всех волжских пароходов. Я пытался себя успокоить, говоря мысленно: "Ежели что случилось, так уж успело случиться; однако же, Бог даст, все обойдется. Стало быть, не опоздаю я, прибуду на помощь вовремя". Но - поди прикажи родительскому сердцу!

Остаток вечера я провел в "Гамбурге". Видеться ни с кем не хотелось. Люди меня раздражали. Даже прогулка по красивым казанским улицам претила мне, настолько сильно снедали меня лихорадка безвестности и тревога ожидания. Я только спустился в трактир поужинать, а потом, вернувшись в нумер, пролежал в креслах до глубокой ночи. И лишь к рассвету сморила меня короткая дрема.

Той ночью, а вернее, тем рассветом посетил меня сон, изрядно добавивший к моим страхам, и без того неизбывным. Сей сон весьма похож на реальность и навертывается очень редко - в периоды крайней горести или безмерной усталости. Привиделась мне картина далекой Крымской войны, не картина даже, а всего один эпизод, и не сам эпизод - лишь звуки, свет и запахи его. Звуками были свист долетающей бомбы и грохот разрыва, светом - белая с алым вспышка перед моими глазами, а запахами - пороховая вонь и густой дух свежей крови и старого гноя. Самое удивительное здесь вот что: в жизни, при разрыве той бомбы, я нисколько не пострадал, ни один осколочек в меня не ударил, даже контузии, и той не было, - зато во сне… во сне я, прости Господи мою душу, каждый раз - умираю…

В Казани "Суворов" стоит долго. Он приходит из Чебоксар в семь утра и затем четыре с половиной часа красуется у пристани. Легко представить, что я не стал дожидаться минуты отплытия и уже в девять утра поднялся на борт гигантского парохода. Состояние мое давно достигло того градуса, при котором человек менее всего расположен к беззаботному времяпровождению. А потому весьма не понравился мне пароход, о котором все, от кого я ни слышал соответственные мнения, говорили с восхищением и даже завистью. Был он неуместно, на мой взгляд, наряден и холен, куда ни глянь - электрические фонари, которые по утреннему времени, конечно же, не светились, но вечерами и ночами наверняка превращали пароход в сказочный сияющий дворец. Слыхал я, что из всех судов компании "Кавказ и Меркурий" именно "Фельдмаршал Суворов" отличался тем, что на нем устроено было яркое и полное электрическое освещение. Увидел я и капитана "Суворова", лишь позднее узнал, что зовут его Густав Тегерстедт. В своем ослепительном мундире, с кортиком на боку, он скорее походил на адмирала какого-нибудь сокрушительного флота, нежели чем на капитана речного парохода, пусть самого большого и роскошного на Волге.

Вскоре после того как я поднялся по сходням и занял свою каюту, мне в уши ударил бравурный марш - его заиграл расположившийся на корме духовой оркестр. Что говорить, менее всего мне хотелось сейчас находиться в таком месте, как сей пароход, - месте, которое предназначалось для неторопливого и, в общем-таки, беспечального времяпровождения, и однако лучшего места мне тоже было не сыскать, потому что только на "Суворове", способном идти по реке со скоростью сорок верст в час, я мог быстрее всего попасть в Самару.

Разместив вещи в каюте, я вышел на палубу - не оттого, что имел какую-то характерную цель; мне просто не хотелось оставаться в одиночестве в тесном пространстве.

В другой раз и я, наверное, в полной мере насладился бы путешествием по Волге. Однако же сейчас никакого удовольствия я не мог получить ни от красот речных, ни от белоснежного парохода, над которым утренний ветерок развевал цветные вымпелы, ни от предупредительности прислуги. Все раздражало меня - а более всего расфуфыренная публика в салоне первого класса и муравьиная суета на пристани.

Пароход дал три гудка. Люди на пристани засуетились еще больше, бестолково забегали, кто-то, кто вышел за покупкой, спешно совал разносчику деньги, кто-то выронил изрядный куль с яблоками, и они дробно рассыпались по доскам, какая-то дама тащила к трапу упирающегося всеми лапами пуделя. Я человек сухопутный, а не речной, и то знаю, что три гудка - это еще не отход, а всего лишь второй сигнал. Вот когда пароход даст четыре гудка - один длинный и три коротких, - да затем трижды пискливо свистнет, что в переводе на человеческий язык означает "отдать чалки!", - это и будет настоящим отплытием.

Так вскоре и произошло. Ровно в половине двенадцатого "Фельдмаршал Суворов" отчалил от меркурьевской пристани.

До Богородска мы шли без всяких приключений. Разве что пароход часто давал гудки и немного менял курс. Я знал, в чем тут причина. В этом году, как и пять лет назад, Волга сильно обмелела, и капитану нужно было быть предельно внимательным, чтобы не посадить пароход на мель там, где еще совсем недавно река не обещала никаких неприятностей.

Вскоре после Богородска зазвонил колокол. Прислуга созывала пассажиров на обед. На всех меркурьевских пароходах общий обед подается обязательно в три часа. Можно, конечно, попросить еду раньше или позже и даже вкушать пищу не за общим столом, а за отдельным, но тогда обед будет стоить полтора рубля против обычных девяноста копеек.

Настроение мое было настолько мизантропическим, что я пренебрег соображениями экономии и, войдя в буфет, попросил отдельного от всех размещения. Предупредительный официант провел меня к круглому столику, покрытому накрахмаленною до хруста скатертью и расположенному в дальнем от входа углу. Сам официант тоже менее всего походил на трактирного полового - это был настоящий морской волк с пышными усами и бакенбардами, обряженный в белоснежный китель с золотистыми пуговицами. Я попросил рядовой обед из пяти блюд, а к нему еще и рябиновки.

Настойка оказалась, конечно, похуже моей, но была тем не менее вполне употребительной. Обед же качеством своим вполне утешил меня, примирив и с чрезмерно шумным оркестром, громыханье которого здесь, в буфете, слышалось еще сильнее, нежели в каюте, и даже с одинаковым надменно-брезгливым выражением на лицах расположившейся вокруг публики.

В пять часов пополудни мы миновали Тетюши, а к девяти часам вечера прибыли в Симбирск, где стоянка "Суворова" длится целый час. И лишь после Симбирска я снова направился в буфет, чтобы поужинать, но перед тем полюбовался с палубы закатом.

Солнце садилось за Кременские горы. Небо во всю западную часть свою полыхало багрянцем, обретая иными местами даже пунцовый оттенок - зрелище одновременно восторженное, но и зловещее. Я некстати - некстати ли? - вспомнил, что сегодня Мануил, а багровый закат в этот день предвещает ненастье. Должен признать, я не особенно склонен верить народным приметам - уж коли большая часть моей жизни прошла в деревне, мне ли не знать, сколь часто бывают ложны сии предвестья! - однако в настоящий момент мне стало не по себе. Я даже поежился, даром что вечер был теплый. А ну как впереди и впрямь ненастье - только не природное, а человеческое?

В буфете я занял все тот же столик, а официанта попросил принести рыбных закусок и белого бургундского - не рябиновку же пить с осетриной и икрой.

И опять кухня "Суворова" оказалась выше всякой похвалы. Осетрина была нарезана тончайшими ломтиками и обложена лимонными дольками; зернистая икра, напоминавшая маслянистую ружейную дробь, лежала на зеленых салатных листьях вкруг бутона желтого масла, которому искусным кулинаром был придан вид чайной розы… И вкуснейшие копченые анчоусы… И спелый балык… И нежнейший белый хлеб местной выпечки… А более всего меня восхитила прозрачная капля росы, дрожавшая на масляном лепестке. Словом, хоть и стыдно сказать, но настроение мое несколько улучшилось. Поистине, через желудок лежит путь не только к сердцу, но и к уму. Во всяком случае, выпив бургундского и закусив икоркою, я вдруг подумал, что, может быть, даже кстати дорога до Самары растягивалась почти на двое суток, если считать от выезда моего из Кокушкина. Обстоятельство это давало мне возможность привести мысли в порядок - а они ох как нуждались в благоустройстве!

Я извлек из внутреннего кармана сафьяновое портмоне. Завел я его, в pendant к обычному, для ассигнаций предназначенному, с тем, чтобы хранить в нем письма дочери. Их было не так уж мало, но и не столь много, как мне хотелось бы. Всего одиннадцать за последний год - по одному письму в месяц, с тою поправкою, правда, что, как миновала Троица, письма приходить перестали. Были письма длинные, были и короткие; в одних она подробно описывала свою работу в книжном магазине, приводя попутно интересные суждения о книгах и современной литературе; в других - довольно скупо рассказывала о своей жизни, о себе и муже, и даже не столько рассказывала, сколько расспрашивала - о моем здоровье, об Анфисе, дочери Якова Паклина, о Домне и Григории, о кокушкинцах… А вот об Ульяновых - ни слова. Впрочем, я писал ей об отъезде Владимира и Анны, о том, что Анна Ильинична в прошлом году вышла замуж за Марка Тимофеевича Елизарова, сообщал иные новости, так что вроде бы и незачем было Аленушке особо интересоваться Ульяновыми. Что касается подробностей жизни самой моей любезной Елены Николаевны, то мне приходилось собирать их буквально по крупицам. Чем я в очередной раз и занялся, положив письма стопочкою перед собою на столе и начав перечитывать их за обедом внимательнейшим образом.

Перечитывал, а перед глазами моими вставала Аленушка - я живо представлял себе, как она, склонившись над бумагой, обмакивает перо в чернильницу, как хмурит высокие брови, подбирая верные слова, как смахивает русую челку, падающую на глаза, - когда-то дочь моя заплетала волосы в толстую косу, но, уехав в Самару, стала стричься коротко, - как задумывается, подперев голову левой рукою, так что милая ямочка на щеке скрывается под ладонью…

И вот, пробегая глазами по строчкам писем, я вдруг почувствовал в них некую скрытую тревогу, недосказанность, может быть, даже просьбу о помощи, которую Аленушка так и не выразила словами и которую я прежде никак не замечал в написанных аккуратным гимназическим почерком фразах. И ведь ничего открыто тревожного не было - о муже писала, о том, что он много работает, и на станции, и в училище, и немало устает (при том сказано было вскользь, что на работе его как-то не вполне ценят); о том, что цены на жилье поползли вверх и потому пришлось им с прежней квартиры съехать и снять квартиру другую, поскромнее; о том, что, при всех условиях, Евгений Александрович человек вполне состоятельный, и она трудится не с тем, чтобы поддержать благополучие семьи, а с тою лишь целию, чтобы чувствовать себя нужной обществу; о том, что собирается переменить место службы на другое, где сможет приносить больше пользы, и ждет лишь благоприятных обстоятельств…

В свое время, получив это письмо (а отправлено оно было на Радоницу), я, признаться, не придал содержавшимся в нем новостям особого значения. Ну поменяли жилье, и ладно, тем более что дом вполне приличный, почитай в самом центре города; против желания Аленушки трудиться, чтобы "чувствовать себя нужной обществу", я тоже теперь ничего не имел, хотя ранее, попервоначалу, очень этому строптивился. Сейчас же мне вдруг почудился в ее строках какой-то икс, нечто невыраженное и не очень благоприятное. В самом деле, именно материальные, бытовые трудности нередко становятся причиною житейских драм и даже трагедий. И потом, ни слова не написала моя Аленушка о том, где в конкрете собиралась она трудиться, чтобы "приносить больше пользы", и какого рода "благоприятных обстоятельств" она ожидала. Сердце подсказывало мне, что как раз эти строки определенным образом связаны с происшествием, сорвавшим меня с насиженного места и приведшим сюда, на пароход.

Подозвав официанта, я спросил еще бургундского. Морской волк принес новый бокал на серебряном подносе, покосился на разложенные бумаги, но не сказал ничего и удалился; я же продолжил чтение писем и размышление над ними. Обратил я внимание на то, что от письма к письму упоминания о господине Пересветове становились все суше, чем дальше, тем больше лишаясь тепла, с которым поначалу дочь моя писала о своем муже. Мало того, в апрельском письме, говоря об испортившихся отношениях Евгения Александровича с сослуживцами, написала она буквально следующее: "Ни на Масленицу, ни на Светлое Христово Воскресение никого мы не навещали, и к нам никаких гостей не было. Складывается так, что мы живем у себя за углом. У Евгения Александровича установились в училище напряженные отношения с прочими преподавателями; что же до сослуживцев его по железной дороге, то мы и ранее ни с кем из них не были особенно близки…"

"Живем у себя за углом…" Иными словами, Аленушка с мужем никуда не показываются. О своих друзьях моя доченька не упомянула в этом письме ни единым словом, однако же понятно было, что и из них никто в праздники в доме не появился. Дальше были такие строки: "Муж мой, видимо, от чрезмерной усталости по службе и из сложностей личного характера последнее время страдает нервическими припадками; впрочем, они проявляются большей частью в перемене настроений, и я переношу эту докуку стоически и безбоязненно…"

Воля ваша, а только так уж ни в каком случае не пишут о любимом супруге, пусть даже и доставляющем неудобства. Я перечитал письмо, подивившись тому, что ранее не обратил внимание на эти фразы и отдельные слова. "Стоически и безбоязненно…" Безбоязненно… Тихо произнеся вслух последнее слово, я вновь погрузился в тревожно-мнительное состояние, от которого, казалось, уже немного избавился. Действительно, ежели там случилось нечто драматическое (я даже про себя не хотел повторять страшные слова из полицейской депеши), то, похоже, оно вполне могло быть связано и с тем, что моя дочь назвала "докукой", и с изменившимся отношением Аленушки к своему избраннику.

Мне показалось, что в углу моем, вместе с полумраком, сгустилась духота, усиливавшаяся влажным дыханием вечерней реки. Я собрал письма, вновь спрятал их в портмоне, а портмоне - во внутренний карман дорожного сюртука, ослабил немного ворот. Меж тем народу становилось все больше; пассажиры первого и второго классов, наскучив пребыванием на открытой палубе и созерцанием однообразного ночного пейзажа, заполнили буфет, прибавив ощущения невосполнимости воздуха. Следующая остановка должна была быть в Сенгилее, в половине первого ночи.

Назад Дальше