Клуб удивительных промыслов (рассказы) - Честертон Гилберт Кийт 9 стр.


– Значит, с нами, – сказал я.

– Нет, – снова сказал Руперт, – и не с нами.

Отягощенные листвой ветви рванулись, заглушая звуки, и потом я снова услышал разумный, спокойный голос, вернее – два голоса. Тут Бэзил крикнул вниз:

– Идите, идите! Он здесь.

А через секунду мы услышали:

– Очень рад вас видеть. Прошу!

Среди ветвей, словно осиное гнездо, висел какой-то яйцевидный предмет.

В нем была дырка, а из дырки на нас глядел бледный и усатый лейтенант, сверкая южной улыбкой.

Потеряв и чувства, и голос, мы как-то влезли в странную дверь и очутились в ярко освещенной, очень маленькой комнатке с массой подушек, множеством книг у овальной стены, круглым столом и круглой скамьей. За столом сидели три человека: Бэзил, такой непринужденный, словно живет тут с детства; лейтенант Кийт, очень радостный, но далеко не столь спокойный и величественный; и, наконец, жилищный агент, назвавшийся Монморенси. У стены стояли ружье и зеленый зонтик, сабля и шпоры висели рядком, на полочке мы увидели запечатанную бутыль, на столе – шампанское и бокалы.

Вечерний ветер ревел внизу, как океан у маяка, и комнатка слегка покачивалась, словно каюта в тихих водах.

Бокалы наполнили, а мы все не могли прийти в себя. Тогда заговорил Бэзил:

– Кажется, Руперт, ты еще не совсем уверен. Видишь, как правдив наш хозяин, а мы его обижали.

– Я не все понимаю, – признался, моргая на свету, Руперт. – Лейтенант Кийт сказал, что его адрес…

Лейтенант Кийт широко и приветливо улыбнулся.

– Бобби спросил, где я живу, – пояснит он, – я и ответил совершенно точно, что живу на вязах, недалеко от Перли. Тут Бакстонский луг. Мистер Монморенси – жилищный агент, его специальность – дома на деревьях. У него почти нет клиентов, люди как-то не хотят, чтобы этих домов стало слишком много. А вот для таких, как я, это самое подходящее жилище.

– Вы агент по домам на деревьях? – живо осведомился Руперт, исцеленный романтикой реальности.

Мистер Монморенси, вконец смутившись, сунул руку в один из карманов и нервно извлек оттуда змею, которая поползла по скатерти.

– Д-да, сэр, – отвечал он. – П-понимаете, родители хотели, чтобы я занялся недвижимостью, а я люблю естественную историю. Они умерли, надо чтить их волю… Вот я и решил, что такие дома… это… это… компромисс между ботаникой и жилищным делом.

Руперт рассмеялся.

– Есть у вас клиенты? – спросил он.

– Н-не совсем, – ответил мистер Монморенси, бросая робкий взгляд на единственного заказчика. – Зато они из самого высшего общества.

– Дорогие друзья, – сказал Бэзил, пыхтя сигарой, – помните о двух вещах. Первое: когда вы размышляете о нормальном человеке, знайте, что вероятнее всего – самое простое. Когда вы размышляете о человеке безумном, как наш хозяин, вероятнее всего – самое невероятное. Второе: если изложить факты очень точно, они непременно кажутся дикими. Представьте, что лейтенант купил кирпичный домик в Клепеме без единого деревца и написал на калитке: "Вязы". Удивитесь вы? Ничуть, вы поверите, ибо это – явная, беззастенчивая ложь.

– Пейте вино, джентльмены, – весело сказал Кийт, – а то этот ветер перевернет бокалы.

Висячий дом почти совсем не качался, и все же, радуясь вину, мы ощущали, что огромная крона мечется в небесах, словно головка чертополоха.

Необъяснимое поведение профессора Чэдда

Кроме меня у Бэзила Гранта не так уж много друзей, но вовсе не из-за того, что он малообщителен, напротив, он сама общительность и может завязать беседу с первым встречным, да и не просто завязать, но проявить при этом самый неподдельный интерес и озабоченность делами нового знакомца. Он движется по жизни, вернее, созерцает жизнь, словно с империала омнибуса или с перрона железнодорожной станции. Конечно, большинство всех этих первых встречных, как тени, расплываются во тьме, но кое-кто из них порою успевает ухватиться за него – если так можно выразиться, и подружиться навсегда. И все-таки, подобранные наудачу, они напоминают то ли паданцы, сорвавшиеся с ветки в непогоду, то ли разрозненные образцы какого-то товара, то ли мешки, свалившиеся ненароком с мчащегося поезда, или, пожалуй, фанты, которые срезают ножницами с нитки, завязав глаза. Один из них, по виду вылитый жокей, был, кажется, хирургом-ветеринаром, другой, белобородый, кроткий человек неясных убеждений, был священником, юный уланский капитан напоминал всех остальных уланских капитанов, а малорослый фулемский дантист, могу сказать это с уверенностью, был в точности таким, как прочие его собратья, проживающие в Фулеме. Из их числа был и майор Браун, невысокий, очень сдержанный, щеголеватый человек, с которым Бэзил свел знакомство в гардеробе отеля, где они не сошлись во мнении о том, кому из них принадлежала шляпа, и это расхождение во взглядах едва не довело майора до истерики – мужской истерики, замешанной на эгоизме старого холостяка и педантизме старой девы. Домой они уехали в одном кебе, и с этого дня дважды в неделю обедали вместе. Я и сам так подружился с Бэзилом. Еще в ту пору, когда он был судьей, мы как-то оказались рядом на галерее клуба либералов и, перебросившись двумя-тремя словами о погоде, не менее получаса проговорили о политике и Боге – известно, что о самом главном мужчины говорят обычно с посторонними. Ведь в постороннем лучше виден образ Божий, не замутненный сходством с вашим дядюшкой или сомнением в уместности отпущенных усов.

Профессор Чэдд был самым ярким человеком в этом разношерстном обществе. Среди этнографов – а это целый мир, необычайно интересный, но крайне удаленный от места обитания прочих смертных, – он слыл одним из двух крупнейших, а может статься, и крупнейшим специалистом по языкам диких племен. Своим соседям в Блумсбери он был известен как лысый бородатый человек в очках и с выражением терпенья на лице, какое свойственно загадочным сектантам, давно утратившим способность гневаться. С охапкой книг и скромным, но заслуженным зонтом он каждый день курсировал между Британским музеем и несколькими чайными наилучшей репутации. Без книг и зонтика его никто не видел, и, как острили более ветреные завсегдатаи зала персидских рукописей, он их не выпускал из рук, даже укладываясь спать в своем кирпичном домике на Шепердс-Буш, где жил с тремя родными сестрами, особами несокрушимой добродетели и столь же устрашающей наружности: и жил довольно счастливо, как все ученые педанты, хотя нельзя сказать, чтоб очень весело или разнообразно. Веселье посещало его дом в те поздние вечерние часы, когда туда являлся Бэзил Грант и втягивал хозяина в стремительный водоворот беседы.

Порой на Бэзила, которому немного оставалось до шестидесяти, накатывала буйная мальчишечья веселость, и. Бог весть почему, это всегда случалось с ним в гостях у скучноватого и погруженного в свою науку Чэдда. В тот вечер, когда с профессором случилось это странное несчастье, Бэзил, помнится, превзошел самого себя – я часто бывал третьим за их трапезами. Как люди его склада и общественного круга – а это круг ученых, принадлежащих к семьям среднего сословия, – профессор Чэдд был радикалом в серьезном, старом духе. Грант тоже был из радикалов, но из другой, довольно частой категории настроенных критически и постоянно нападающих на собственную партию людей. У Чэдда вышла новая журнальная статья – "Интересы зулусов и новая граница в Маконго", где, описав с большой научной точностью обычаи племени т’чака, он резко выступал против вторжения в жизнь зулусов англичан и немцев, разрушавших местные обычаи. Перед профессором лежал журнал, в стеклах его очков играл свет лампы, и, глядя на Бэзила Гранта, который мерил комнату упругими шагами и говорил таким высоким, возбужденным голосом, что все вокруг ходило ходуном, он хмурился, но удивленно, а не гневно.

– Я не возражаю против ваших выводов, почтенный Чэдд, я возражаю против вас, – говорил Грант. – Вы, безусловно, вправе защищать зулусов, но с той лишь оговоркой, что вы им не сочувствуете. Вам, несомненно, лучше всех известно, в сыром или в вареном виде они употребляют помидоры и заклинают ли богов, желая высморкаться, но понимаю я их лучше вашего, хотя мне ничего не стоит перепутать ассагай и аллигатора. Вы больше знаете, зато я больше чувствую в себе зулуса. Не пойму, как это выходит, но всех веселых, добрых варваров, какие только есть на белом свете, всегда и всюду защищают люди, на них нимало не похожие. К чему бы это? Вы проницательны, хотите им добра и много знаете, но вы нимало не дикарь. Не льстите себе, Чэдд. Взгляните на себя в зеркало или спросите у своих сестер. Спросите, наконец, хранителя Британского музея. А еще лучше полюбуйтесь на свой зонт, – и он взял в руки это унылое, но все еще почтенное орудие. – Всмотритесь-ка в него получше. Если не ошибаюсь, вы с ним не расставались добрых десять лет, да что там десять! Должно быть, вы и восьмимесячным младенцем держали его в колыбели, но вам ни разу не хотелось с громоподобным кличем метнуть его подальше, как копье. Вот так… – И он метнул его над лысой головой профессора. Со свистом рассекая воздух, чуть не задев качнувшуюся вазу, зонт врезался в уложенные стопкой и рухнувшие на пол книги.

Профессор Чэдд не шелохнулся, так и сидел с нахмуренным челом, подставив лицо лампе.

– Ваша мыслительная деятельность, – заговорил он наконец, – порою протекает слишком бурно. Да и словам, в которые вы облекаете ее, недостает системы. Я не усматриваю здесь противоречия, – он говорил невыносимо медленно, казалось, что проходят годы, пока он выговаривает слово до конца, – когда оцениваю право аборигенов задерживаться на той фазе эволюции, какая представляется им близкой и благоприятной. Иначе говоря, я не усматриваю ни малейшего противоречия между означенным признанием их прав и точкой зрения, что свойственное им развитие, если судить о нем в ряду других космических процессов, стоит на более низкой – относительно, конечно, – ступени эволюции.

У Чэдда шевелились только губы, да стекла его очков переливались, как опаловые луны. Грант, глядя на него, покатывался со смеху.

– Противоречия тут нет, сын алого копья, – ответил он, – но есть огромное несходство темпераментов. Я, например, как бы меня за это ни громили, нимало не уверен, что те же самые зулусы находятся на более низкой стадии развития. По-моему, бояться населенного чертями мрака вовсе не глупость и невежество, а философский взгляд на вещи. Справедливо ли считать неразумным того, кто чувствует таинственность и ужас бытия? Скорее это мы не развиты, дражайший Чэдд, – мы не боимся темноты, в которой обитают черти.

С благоговейной бережностью истого библиофила профессор Чэдд разрезал костяным ножом журнальную страницу.

– Согласен, это здравая гипотеза, и состоит она, если я правильно вас понял, в том, что европейская цивилизация не выше, а, может статься, даже ниже культурного развития зулусов и других племен. Я вынужден признать, что данное суждение скорей всего является исходным и потому не допускает доказательств и опровержений, равно как, скажем, главный тезис пессимизма или как главный тезис солипсизма о нематериальности мира. Но не хочу вводить вас в заблуждение. Не думайте, что вами высказано нечто большее, чем просто здравое суждение, и значит оно только то, что вы не погрешили против логики, не более.

Бэзил запустил в него книгой и закурил сигару.

– Вы ничего не поняли, – сказал он. – Спасибо хоть курить не запрещаете. Как это вы не боретесь с таким ужасным варварским обычаем, уму непостижимо? Признаюсь, сам я закурил тогда же, когда стал зулусом, лет эдак десяти от роду. А утверждаю я лишь то, что вы, конечно, лучше знаете зулусов как ученый, но я их понимаю лучше, ибо я сам дикарь. Рассмотрим, например, вашу теорию происхождения языка. Вы говорите, что его истоки лежат в придуманном отдельной особью секретном языке, но как вы ни обезоруживаете меня фактами, как ни подавляете эрудицией, меня это не убеждает. Не убеждает потому, что я интуитивно чувствую: так в жизни не бывает. Если вы спросите, откуда у меня такая твердая уверенность, я вам скажу, что я зулус; а если спросите – кто есть зулус, я вам отвечу: это существо, забравшееся в семилетнем возрасте на сассекскую яблоню и испугавшееся привидений в зарослях английской живой изгороди.

– Ваша умственная деятельность, – начал сидевший так же неподвижно Чэдд, но тут его прервали. Резким, мужским движением его сестра толкнула дверь – в подобных семьях мужественность отдана на откуп сестрам – и объявила:

– Джеймс, к тебе мистер Бингем из Британского музея.

Смешавшийся философ нетвердым шагом удалился из гостиной; ведь для таких, как он, теория гораздо ближе повседневной жизни, тревожной и таинственной, как призрак.

– Надеюсь, что моя осведомленность вам не будет неприятна, – промолвил Бэзил Грант, – но говорят, мисс Чэдд, будто Британский музей признал заслуги человека, и впрямь достойного его поддержки. Правда ли, что профессора Чэдда собираются сделать главным хранителем отдела восточных рукописей?

Довольная и в то же время горькая улыбка озарила суровое лицо старой девы.

– Кажется, правда. Если он получит это место, нам, его сестрам, это доставит не только радость и почет, к чему мы, женщины, достаточно чувствительны, поверьте, но и большое облегчение, к чему мы еще более чувствительны. Здоровье Джеймса нас давно тревожит, а ведь пока мы так бедны, ему приходится писать в журналы популярные статьи и заниматься репетиторством. И все это помимо его собственных мучительных открытий и теорий, которые ему дороже всякого живого существа – мужчины, женщины или ребенка. Я часто думала, что, если к нам откуда-нибудь не придет спасение вроде такой вот должности, у нас появятся все основания бояться за его рассудок. Впрочем, сейчас все, кажется, уже уладилось.

– Чудесно, – отозвался Бэзил, хотя лицо у него было озабоченное. – Но все эти бумажные перипетии и долгие переговоры – материя ненадежная, и я советую не слишком полагаться на обещанное, чтобы потом не испытать разочарования. Я знавал очень достойных людей, не менее достойных, чем ваш брат, у которых дело было совсем на мази, и все-таки потом срывалось. Но если правда, что…

– Да, если правда, – гневно прервала его собеседница, – то люди, которые не пробовали жить по-человечески, узнают наконец, что это значит.

Ее слова еще висели в воздухе, когда вошел по-прежнему растерянный профессор.

– Ну как, все подтвердилось? – нетерпеливо встретил его Бэзил.

– Нимало, – помедлив, отозвался Чэдд, – вы допустили три ошибки.

– Какие три ошибки? – не понял Грант.

– Вы заявили, что можете постичь сущность зулусов…

– Да Бог с ними, с зулусами, – расхохотался Грант. – Вы получили должность?

– Должность хранителя восточных рукописей? – от удивления Чэдд по-детски широко раскрыл глаза. – Да, разумеется. Но самый сильный аргумент пришел мне в голову, пока я шел сюда, и состоит он в том, что вы не только полагаете возможным понять зулусов, не прибегая к фактам, но факты лишь мешают вам постигнуть истину…

– Все, вы меня разбили наголову, – Бэзил со смехом повалился в кресло, а сестра профессора поспешила к себе, возможно, для того, чтоб скрыть улыбку, а может быть, с иною целью.

От Чэддов мы ушли в тот вечер очень поздно, а путь от Шепердс-Буш до Ламбета и утомителен, и долог, чем я хотел бы оправдать постыдно поздний завтрак, к которому мы с Грантом – я у него остался ночевать – спустились чуть не в полдень. Впрочем, и к этой запоздалой трапезе мы вышли вялые и сонные. Грант был особенно рассеян, казалось, он не видит ворох писем у своей тарелки и, может статься, так бы ни одно не распечатал, если б поверх всей груды не красовалось нечто в самом деле непреложное и победившее своей безотлагательностью даже современную непунктуальность, – поверх всего лежала телеграмма. Он взял ее с тем же отсутствующим видом, с которым ел яйцо и пил чай. Читая, он не шевельнулся, не издал ни звука, но я почувствовал, что он вибрирует от напряжения, словно гитара с натянутыми струнами. Хоть он не двигался и ничего не говорил, мне было ясно, что он в одно мгновение очнулся и обрел всю остроту ума, словно в лицо ему плеснули холодной водой. И я не удивился, когда он с мрачным видом прошел к креслу, плюхнулся туда, тотчас вскочил на ноги и, резко отшвырнув его с дороги, в два шага одолел разделявшее нас пространство.

– Что вы на это скажете? – Он протянул мне телеграмму, в которой говорилось: "Приезжайте немедленно. Психическое состояние Джеймса неблагополучно. Чэдд".

– Что этой женщине в голову взбрело? – возмутился я. – По мнению сестер, бедный старый профессор был не в своем уме с минуты своего рождения.

– Вы ошибаетесь, – спокойно возразил мне Грант. – Все рассудительные женщины и впрямь считают всех ученых сумасшедшими, да и вообще все женщины считают всех мужчин безумцами, но в телеграммах это не сообщают, как не сообщают, что Господь всемилостив или что трава зеленая. Это и само собою разумеется, и говорится лишь между своими. Если мисс Чэдд через чужую женщину-телеграфистку передает, что ее брат рехнулся, значит, для нее это вопрос жизни и смерти, и так она и говорит, чтобы заставить нас быстрей приехать.

– Да уж теперь мы не задержимся, – ответил я, смеясь.

– О, несомненно, – согласился Грант. – Здесь рядом есть стоянка кебов.

За все то время, что мы ехали через Вестминстерский мост, Трафальгарскую площадь, по Пикадилли и по Эксбридж-роуд, Бэзил не проронил ни слова и, только подойдя к калитке, вымолвил:

– Попомните мое слово, друг мой, это одна из самых странных, сложных и запутанных историй, когда-либо происходивших в Лондоне, да и во всем цивилизованном мире.

– При всем моем доверии и почтении к вам признаюсь, что ничего подобного не ощущаю. Что тут такого уж невероятного и сложного, если похожий на сомнамбулу старый, хворый профессор, всегда существовавший на опасной грани между здоровьем и болезнью, сошел с ума от бурной радости? Что тут непостижимого, если чудак, чья голова напоминает репу и чья душа сложней паучьей паутины, не может приспособиться к смутившей его перемене участи? Словом, что удивительного в том, что Джеймс Чэдд лишился разума от сильного волнения?

– Меня б это не удивило, – мирно кивнул Бэзил, – ничуть не удивило. Не это показалось мне невероятным.

– А что? – И я нетерпеливо топнул.

– Невероятно то, что он не помешался от волнения.

Едва открылась дверь, как угловатая, высокая фигура старшей мисс Чэдд выросла на нашем пути, а две другие сестры загородили узкий коридор и вход в небольшую гостиную, будто стараясь что-то скрыть от наших глаз. Три духа в черном из какой-нибудь туманной пьесы Метерлинка, они, пытаясь скрыть трагедию, происходившую на сцене, вели себя подобно древнегреческому хору.

Назад Дальше