Вскоре уже все направились вниз, остались только мы с Пейсли.
– Ты чего ждешь? – спросил у него Честер.
– Косяк добью.
– Господи боже, Пейсли. Мне это место пять дубов в час стоит. И каждый раз мы теряем по часу-то одно, то другое. Обычно – из-за тебя. – Он повернулся ко мне: – Не давай ему опаздывать, Билл. Скоро увидимся.
Шаги его отдались на лестнице. С улицы донесся стук автомобильных дверец. Потом машина уехала.
Пейсли медленно встал, нагнулся к стенной розетке и выключил свет. Все конфорки у плитки тоже погасил, затем сел опять.
– Что ты делаешь? – спросил я.
Было совершенно темно. Только видно, как желтовато поблескивают его глазные яблоки, отсвечивают иссиня-черные сальные волосы да кончик его штакетины вспыхивает, когда он затягивается.
– Хочешь дернуть? – спросил он, подавшись вперед.
Я подошел к окну.
– Ты же слышал Честера. Нам лучше поехать. Ты нормально вести сможешь после этой дряни?
– Пока мы никуда не едем. У меня сначала дело есть.
– Дело?
– Подь сюда.
Я угадал, что он подзывает меня жестом, поэтому подошел к столу и сел напротив.
– Честер тебе про нашего хозяина рассказывал?
– Немного.
– Он сбытчик. Здесь с людьми встречается. Поэтому мы репетируем по субботам, видишь – он хочет, чтоб нас дома не было.
– И?
– Сегодня утром ему позвонили. Спозаранку. Никто еще не проснулся. И тут мне в голову мысль пришла, сечешь.
Не желая знать, я спросил:
– Какая мысль?
– Я притворился, что я – это он, а? Патмушта там спросили: "Это мистер Гаррик?" – в смысле, такая фамилия – это ж явно маскировка, нет? Не бывает на самом деле таких фамилий – и я ответил: "Да, он самый". И там сказали: "Увидимся в доме сегодня вечером, полседьмого", – а я говорю: "Зачем?" – а они там: "У нас для вас кой-чего есть", – и я такой: "Кой-чего какого?" – и они говорят: "Хорошего", – а я говорю: "А сколько?" – и они мне: "Целая куча, кореш, просто куча", – и я говорю: "Ладно, буду", – и они тогда: "Только чтоб дрочил этих дома не было", – и я сказал: "Все в норме, я буду один", – и они после этого трубку повесили.
– Не врубаюсь, – сказал я.
– Ну, у меня план, понимаешь.
По-прежнему не желая знать, я сказал:
– Какой план?
– Ты глянь. Они появятся со всей этой дрянью, так, им за нее денег захочется. Штука в том, что дрянь я у них заберу, денег не дам, а сам сольюсь. – Повисла пауза. – Что скажешь?
– Такой у тебя план?
– Ну.
– Слушай, Пейсли, ты сколько этих штук сегодня выкурил?
Несколько минут мы посидели молча. Как только к дому подъезжала машина, сердце у меня начинало неистово биться. Нелепая ситуация. Почему в жизни у меня ничего не может быть просто? Мне же всего лишь хотелось пройти прослушивание у новой группы. Почему обязательно ввязываться во что-то вот такое?
– Пейсли, это дурацкая идея, – наконец заговорил я. – Давай поедем к остальным. То есть, если ты всерьез думаешь, что эти парни сюда придут и спокойно отдадут тебе… послушай, тебе сколько лет?
– Восемнадцать.
– Боже мой, тебе всего восемнадцать, тебе не надо во все это ввязываться. Ни наркота, ни преступность тебе в таком возрасте не нужны. Ты же певцом хочешь быть, ради всего святого. У тебя обалденный голос, у тебя директор есть, который тебе предан.
– Думаешь, у меня хороший голос?
– Конечно, хороший. Слушай, не мне ж тебе рассказывать.
Он насупился.
– Ну не знаю. Иногда звучит он как-то паршиво.
– Слушай, у нас в банде певец, так? Так ты по сравнению с ним – Синатра. Как Нэт Кинг Коул. Марвин Гей. Роберт Уайэтт.
– Ты серьезно?
– Мы только что новую пленочку записали. На-ка, послушай. – Я вытащил кассету из кармана и в темноте передал ему. – Послушай, как звучит. В смысле, он нормальный, это не стыдно или как-то. Но только подумай, что с такой песней смог бы сделать ты.
– Что… это ты сам такое написал?
– Да. Она… ну, это очень личная песня вообще-то. Я б хотел, чтоб ты послушал и… может, споешь как-нибудь.
И тут возле дома остановилась машина. Хлопнули две дверцы.
– Вот они.
Он сунул кассету в карман куртки, встал и подошел к окну на улицу. Я тихонько тоже подошел и увидел, что снаружи стоит машина, габаритные огни не погашены.
– Ты их видишь?
Мне показалось, что в тени у парадной двери шевелятся фигуры; но наверняка никак не сказать. И тут же в коридоре раздались шаги.
– Двое, – сказал я.
Лица его было не разглядеть, но понятно, что Пейсли перепугался; даже сильнее меня.
– Соображаешь, что будешь делать?
– Тшш.
Снизу донесся голос:
– Эгей!
Пейсли подошел к двери и, постаравшись как мог изменить голос, крикнул:
– Наверх!
Шаги поднялись по лестнице, медленно. Мы услышали глухой удар и вопль "Бля!" – должно быть, оттуда, где не хватало ступенек. Пейсли отступил на середину комнаты, где снесли стену. Я остался там же, где и был, – у окна.
Шаги остановились на первой площадке, и один голос произнес:
– Темновато тут, блин, а?
– Заткнись, – сказал другой.
– Мы наверху! – крикнул Пейсли. Голос у него теперь срывался.
Шаги приблизились, все больше и больше замедляясь. У входа в комнату они прекратились.
– Сюда, – сказал Пейсли.
* * *
Мне трудно описать, что произошло. Повисло долгое молчание, очень длинная тишина, а потом опять шаги. Вдруг в дверном проеме нарисовались две фигуры. Стояли они порознь, угрожающе и бессловесно, их маленькие тела – лишь силуэты. На них были капюшоны, а в руках они держали тяжелые деревянные дубинки, и росту в них было фута по три, у обоих. Не знаю, сколько они там, должно быть, простояли. Пейсли только пялился на них, замерши от потрясения и ужаса, пока оба не шагнули вперед и не закричали, вместе. Этот ужасный, ледяной, пронзительный вопль. И вот они уже бежали к нему, а потом один запрыгнул на стол. Второй размахивал дубинкой и принялся бить ею Пейсли по ногам. Пейсли развернулся и откуда-то выхватил нож – и начал неистово им махать во все стороны. Он тоже что-то кричал. Не знаю что. Потом ему, должно быть, удалось ножом ударить человечка в руку, поскольку тот выронил дубинку и начал визжать и кричать:
– Блядь! Блядь! Блядь! – и схватился за полу куртки Пейсли, и попробовал его повалить.
Но другой уже – тот, что на столе, – стоял прямо над Пейсли и, не успел я предупредить или как-то, треснул его по голове, и звук получился такой, словно хрустнула яичная скорлупа, когда делаете омлет. И Пейсли уже был на полу, и следующую минуту или около того они оба его обрабатывали, забивали до смерти, пока от его головы ничего не осталось вообще, а эти двое устали и больше ничего сделать уже не могли.
Они по-прежнему не замечали, что я здесь. Я пригнулся под подоконником – не очень хорошая мысль, если вдуматься, потому что так я оказывался на уровне их глаз, – но им, судя по всему, было слишком темно, чтобы меня различить. Я просто съежился и смотрел на эти две маленькие фигуры, стоявшие над телом Пейсли. Один зажал раненую руку между колен: ему наверняка было очень больно.
– Ладно, пошли, – сказал другой. – Валим отсюда.
От первого не было никакого отклика, помимо неотчетливого бормотанья, за которым последовал стон.
– Пошли уже, ради бога. Давай тебя в машину посадим.
– Куртка.
– Что?
– Надо снять с него куртку. На ней моя кровь и мои отпечатки.
– Господи боже мой.
Он выронил дубинку, перевернул тело Пейсли и, как мог, стащил с него куртку.
– И штаны. По всем штанам вон, погляди.
Поэтому и штаны с него они сняли и обернули ими руку, из которой еще шла кровь.
– Давай мухой отсюда. Пошли.
И когда совсем уже уходили, раненый помедлил, задумчиво. Покачал головой и произнес:
– Мне не очень понравилось.
– Мне тоже.
И они ссыпались вниз по ступенькам, два маленьких человечка, а я остался трястись под окном, наедине с трупом Пейсли. Услышал, как открылись две автомобильные дверцы, и машина тронулась с места, не успели они даже захлопнуться.
Какое-то время я там побыл, бог весть сколько. Но к телу и близко не подходил. Я через него даже не переступил – я его обогнул, как можно дальше, насколько позволяла комната. А потом и сам сполз по лестнице – медленно, по ступеньке за раз, хватаясь за перила. Добравшись до парадной двери, я постоял в проеме, упиваясь свежим воздухом. Не думаю, что в тот миг рассудок мой впитал то, что я только что видел.
Потом уже я догадался, что полиция за этим домом наверняка присматривала довольно долго. Может, телефон прослушивали или как-то. Выйдя наружу, в общем, я первым делом увидел, как ко мне по улице несется полицейская машина. Не успел я сообразить, что происходит, как она затормозила у парадной двери; и двое внутри, должно быть, хорошенько разглядели мое лицо, пока я там стоял, не соображая, что, к чертовой матери, мне делать дальше. Затем, после нескольких роковых мгновений нерешительности, мозг мой вновь заработал с запинками. Пока они выбирались из машины, я осознал, что никакие мои объяснения, зачем я здесь, не снимут с меня подозрений в сообщничестве; а то и решат, что преступление совершил я сам.
Поэтому я развернулся и побежал обратно вверх по лестнице. Я слышал, как они бросились за мной. Выскочив на первую площадку, я вспомнил о разбитом стекле, вылез в окно и пригнулся, готовясь прыгнуть. Уверен – они бы меня поймали, догнали бы меня наверняка, если б не те выломанные ступеньки. Раздались треск не выдержавшего дерева и крик боли – и я понял, что кто-то один провалился.
– Ты там как? – кричал его напарник. – Все нормально?
В этом мне и повезло. Я прыгнул и приземлился прямо в высокую, влажную, мягкую траву. Весь садик был как джунгли. Я побежал в дальний конец его, продираясь и цепляясь за колючки, ветки, спотыкаясь на битых молочных бутылках – там всякий мусор валялся, – а потом, в самом конце, перелез через стену и оказался в тихом, неосвещенном переулке.
В таком ужасе я не был никогда в жизни. Гораздо сильней. Поэтому, хоть я и устал, дальше бежать было нетрудно. А пока бежал, понимаете, перестать думать я не мог.
* * *
Мне хотелось расчистить самое трудное – описать то, что произошло, тот вечер в Ислингтоне. Соблазн теперь, конечно, в том, чтобы прямо взять и продолжить – рассказать вам, как все оно закончилось, но сперва мне нужно кое-что объяснить. Надо рассказать про Мэделин и про Карлу, и о Лондоне, и почему мне вообще хотелось в группу к Пейсли. Трудно понимать, с чего начать, – трудно понять, есть ли там какая-то особая точка, с которой все покатилось под откос. Но, думаю, есть. Ее можно вычислить в один определенный вечер, свести к определенному виновнику. Да, я знаю, в кого ткнуть обвинительным перстом.
Потому что все, что касается меня, началось с Эндрю Ллойда Уэббера.
Тема раз
Мальчик боится благоразумие всегда невыгодно
а все, чего она хочет, стоит денег
Моррисси. "Девочка боится"
Почему мне так не нравится музыка Эндрю Ллойда Уэббера? Кажется, причина та же, почему я не люблю Лондон: в него все слетаются стаями, как будто больше на свете и пережить нечего. Взять тот вечер на "Призраке Оперы". Дело было в четверг, до событий, которые я только что описал, – еще больше двух недель. Мэделин я не видел уже несколько дней и очень стремился снова побыть с нею. Собирались развлекаться, вместо этого вышла катастрофа. И во всем виноват этот гад.
О, нормальные моменты там, наверное, есть. Приятная каденция в "Думай обо мне", звучащая примечательно похоже на "О mio bambino caro" Пуччини, и повторяющаяся фраза, упорно наводившая меня почему-то на мысли о "Золушке" Прокофьева. Но я терпеть не мог того, как он сваливал все это в кучу, не заботясь о стиле, периоде, жанре, – куски опереточного пастиша, уводящие к пассажам вульгарной рок-музыки, и нескончаемые хроматические гаммы на органе с готическим звуком, какие и сорок лет назад уже казались клишированными, если слышал их на звуковой дорожке к низкобюджетному фильму "Юниверсала". А публика это лакала все равно. Еще подавай. Попросту не в силах я понять такого явления.
А сколько маеты, сколько смехотворной утомительной мороки мне пришлось вытерпеть лишь ради того, чтобы услышать эту гору старой белиберды. Вы вообще представляете, как трудно достать билеты на этот спектакль? Представляла ли это себе Мэделин, когда предложила туда сходить, интересно? После бесконечных запросов в кассе мне сообщили, что надежнее всего будет прийти в день представления, пораньше. Поэтому я встал в очередь в пять часов утра – в пять утра, вы меня слышите, – за кучкой японских бизнесменов и достоял почти до половины одиннадцатого (отчего на два часа опоздал на работу), но увидел лишь, как последние билеты ушли кому-то за пять человек в очереди до меня. Поэтому я в свой обеденный перерыв позвонил затем в некое агентство, и там мне сказали, что билеты у них есть – возвраты или как-то, – но получить я их могу, только если приеду и заплачу за них лично, а потом они их выудили откуда-то из-под прилавка, и я в итоге выложил девяносто фунтов (мне дурно от одной мысли об этом) за два места. Можете поэтому себе вообразить, в каком я был настроении, когда встретился у театра с Мэделин, да и лучше ничего не стало, когда мы заняли свои места – они вообще-то были вполне хороши; едва представление готово было начаться, явилось это шестифутовое чудовище и уселось прямо передо мной, поэтому весь вечер я разглядывал исключительно его затылок. Ни черта видно не было. С таким же успехом мог остаться дома и послушать пластинку.
Хотя, честно говоря, не то чтоб я обращал особое внимание на музыку. Свидание с Мэделин – всегда особое событие, и я почти все время думал о том, что мы с ней будет делать потом, пойдем ли выпить, что я ей скажу, даст ли она себя поцеловать. Уверен, композиторы получше Эндрю Ллойда Уэббера мучились бы тем, что спектакли и концерты на десять процентов произведения искусства, а на девяносто – пункты передышки в ритуале спаривания. Забавно думать о ком-нибудь вроде Дебюсси – что он страдает из-за оркестровки какого-нибудь такта в "Пеллеасе и Мелизанде", не осознавая, что большинство мужчин в зале все равно слишком заняты раздумьями, позволят ли им возложить руку на колено подружки, и слушать музыку даже не морочатся. Тут ничего не поделаешь, это естественно. Всякое ее движение, любой бессознательный жест были для меня интереснее всего, что бы там ни происходило на сцене (не то чтоб мне было что-то видно). Та часть, к примеру, на которой всем полагается ахать, когда с потолка театра вдруг рушится люстра, – в тот миг Мэделин почесала себе щеку, и это взволновало меня гораздо сильней. Я сознавал малейшие перемены в расстоянии между нами. Стоило ей податься ко мне, и сердце у меня билось чаще. В какой-то момент она пригнулась, близко, и я подумал: боже мой, она меня сейчас и впрямь коснется. Но у нее туфля с ноги спала, и она просто надевала ее обратно.
Три долгих часа спустя мы были снаружи, посреди мокрой, холодной и шумной лондонской ночи. Мимо тащились такси и автобусы, шины шипели и брызгались, фары отражались в поверхности дороги.
Я подумал: какого черта, – и сунул свою руку под руку Мэделин. Как обычно, она ни воспротивилась, ни поощрила меня. Просто позволила моей руке остаться там, а мне не хватило храбрости продолжить и действительно взять ее за руку. Встречались мы с нею уже почти полгода.
– Ну. – наконец произнес я, когда мы неспешно зашагали, не понять, чего ради, к Пиккадилли-Сёркус.
– Тебе понравилось? – спросила она.
– А тебе?
– Да, мне очень. По-моему, чудесно.
Я сжал ей локоть.
– У тебя хорошее чувство юмора, – сказал я.
– В смысле?
– Мне вот это среди прочего в тебе нравится. Твое чувство юмора. То есть мы можем смеяться вместе. Ты скажешь что-нибудь ироническое, и я в точности понимаю, о чем ты.
– Я без иронии сказала. Мне правда очень понравилось.
– Ну вот опять. Двойная ирония: обожаю. Знаешь, это здорово, когда у двух человек есть чувство юмора, это действительно… что-то о них говорит.
– Уильям, я не иронизирую. Сегодня я получила удовольствие. Это был хороший спектакль. Ты понимаешь?
Мы перестали идти. Мы разъединились и встали лицом друг к другу.
– Ты серьезно? Тебе понравилось?
– Да, а тебе нет? Что там было не так?
Мы вновь пошли. Теперь – порознь.
– Музыка поверхностная и незапоминающаяся. Гармонически она примитивна, а мелодически – подражательна. Сюжет строится на дешевых эмоциональных эффектах и грубом пафосе. Сценография безвкусна, манипулятивна и глубоко реакционна.
– То есть тебе не понравилось?