– Ты веришь русскому, Курт? Разве тебе не объясняли, как этих свиней учили немецкому в школе? Они должны были хором повторять на уроке: "не стреляйте, я сдаюсь".
Они засмеялись. Засмеялся и палач.
Я с замиранием слушал их разговор и уже не пытался напомнить, что я не только немец, но и барон. Напирать на происхождение в такой ситуации не только бессмысленно, но и опасно. В их разговорах не были ничего пролетарского или интернационального. Был октябрь, и по ночам уже было холодно. Это обстоятельство огорчало их куда больше, чем русские свиньи.
Русских они называли "свиньями". Других определений охранники на месте сбора военнопленных не знали. Сам пункт представлял собой ровное огороженное колючей проволокой место. Среди пленных было много раненых, медицинскую помощь им оказывали – мазали йодом, но это был единственный гуманизм, с которым я столкнулся в плену. Правила были драконовские: за приближение к проволоке расстрел, за хождение по ночам расстрел, а как было усидеть на месте в гимнастерке, когда по ночам начались заморозки.
Это было суровое испытание. Кем я был до того момента, когда с поднятыми руками полез из воронки? Студентом, комсомольцем, активистом, мечтавшим – "если завтра война, если завтра в поход, будь сегодня к походу готов". Я был романтическим патриотом. Шталаг прочистил мне мозги, назначил цену всему, чему учили детстве, что слышал по радио, о чем читал в газетах. Оказалось, что внимать рассказам ветеранов, изучать газеты, строиться, подчиняясь призывам из громкоговорителей, тоже следует с умом. Дороже всего в этой жизни ценится жизнь, но никак не политические или любые иные "измы".
В этом не было и намека на предательство. У меня в мыслях ничего подобного не было. Я проклинал себя за глупость, проклинал за допущенные в минуту страха растерянность и колебания, но это не мешало мне на пределе задуматься о будущем".
"Помню молоденького танкиста, его звали Кандауров. Еще совсем мальчишка, он кипел ненавистью к врагу. У него на этой почве было что-то вроде психического расстройства, но мне уже хватало соображалки, чтобы не следовать его примеру и держать себя в руках.
В плен Кандауров попал в августе под Ельней, где немцам удалось окружить танковый батальон, в котором он служил механиком-водителем.
"…горючка закончилась. Усек? Всего хватало – боеприпасов, провианта, храбрости хоть отбавляй, а солярки нет – без нее много не навоюешь.
Немцы попытались взять нас наскоком, однако получили крепкий отпор и отступили. До вечера, в ожидании подмоги, мы организовали оборону: окопались, зарыли машины в землю, выставили боевое охранение. Ночь выдалась прохладная, бодрящая – спать не хотелось, ведь завтра в бой. Подойдет бригада, тогда фашисты попляшут.
Где-то после полуночи я задремал – и вдруг, мать родная, музыка, знакомая, довоенная! От неожиданности я схватился за оружие, и не я один. Командир объявил боевую тревогу, однако спустя несколько минут суматоха схлынула. Мы прислушались – на вражеской стороне вовсю наяривали: "Броня крепка и танки наши быстры!.."
Сначала все посмеивались – воюем, мол, с музыкой и так далее… Кое-кто подпевал.
Кандауров с нескрываемой ненавистью вполголоса пропел:
Гремя огнем, сверкая блеском стали,
Пойдут машины в яростный поход,
Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин
И первый маршал в бой нас поведет!
Он сплюнул.
– Между собой мы решили, вот подоспеет помощь, тогда мы вам тоже что-нибудь сыграем.
Весь следующий день немцы безостановочно крутили пластинку. Изредка, когда иглу патефона ставили на начало, кричали в микрофон: "Рус, сдавайся, ви окружены, сопротивление бесполезно!" С приходом темноты концерт продолжался, причем немцы до предела усилили громкость.
– Это была жуткая ночь, никто не мог глаз сомкнуть, нервы у всех на пределе, а помощи нет как нет. Разведчики, с вечера ушедшие в сторону наших, как в воду канули. На следующее утро в командирской рации сели батарейки. Стало ясно: дело – труба, надо прорываться. Однако комиссар отказался подписывать приказ – мол, нельзя бросать технику. Надо проявить стойкость. Враг орет? Давит на психику? Ну и пусть давит. Не стреляет же! Значит, враг трусит… Помощь обязательно придет, не может не прийти, и так далее…
Командир приказал устроить еще одну вылазку, чтобы забросать громкоговорители гранатами, а если повезет, прорваться к своим. Добровольцев было предостаточно, однако как только бойцы пошли в атаку, пулеметчики под аккомпанемент задорного марша прицельно расстреляли добровольцев.
На следующее утро в батальоне был обнаружен первый свихнувшийся боец, с винтовкой наперевес бросившийся на немцев. Потом еще один, и так далее… К полудню в батальоне начался полный разброд. Кое-кто в открытую начал поговаривать, что лучше сдаться, чем слушать этот бред про товарища Сталина и первого маршала. Пару говорунов, пытавшихся сбежать к немцам, взяли под арест, а над рощей по-прежнему победоносно реяло: "Гремя огнем, сверкая блеском стали…"
И так далее…"
"…наконец немцам надоел этот концерт, и ближе к вечеру на позиции батальона обрушились пикировщики. Меня контузило".
"…очнулся, побрел на восток. По пути завернул в какую-то деревню. Незнакомая женщина завела меня в избу, заставила залезть на печь. Не успел я отогреться, как вошли два полицая. Они вытолкали меня на двор и погнали к тракту. Там втолкнули в колонну пленных, бредущих в сторону Малоярославца.
У колонны не было ни начала ни конца…"
"Кандауров выразился так: "Я им, гадам, никогда не прощу эту броню". В лагере, при всем ужасе и беспросветности, это было общее мнение, но я уже никак не мог разделить его. По ночам, дрожа от холода, я трезво, уже не озадачиваясь никакими побочными обстоятельствами, прикидывал – как бы поскорее выбраться из этой катавасии. Для этого следовало отколоться от общей массы и любой ценой привлечь к себе внимание охраны – иной возможности у меня не было".
"…от теории до практики путь оказался куда более длинным, чем это виделось по ночам…"
"…очередную глупость я совершил, когда рискнул окликнуть проходившего мимо солдата по-немецки. Тот в ответ, не разбираясь или со страху, дал поверх голов очередь из автомата".
"…своего добился. Я остался один, теперь за мою жизнь нельзя было дать и ломаной копейки. Соседи, слышавшие, как я пытался окликнуть охранника, отлучили меня от кусков хлеба, которые иногда бросали охранявшие нас солдаты. Кандауров, с которым мы грелись в совместно выкопанной яме, плюнул, ушел к соседям и, не скрывая, начал подыскивать помощников, чтобы разделаться с "сукой" – то есть со мной".
"Ночь выдалась промозглая, дождь то моросил, то замирал, после полуночи небо вызвездило. Под утро ударил заморозок. С первыми лучами солнца – день обещал быть ясным, солнечным, бодрящим – я осознал немудреную истину – в моем распоряжении день, иначе каюк. Следующую ночь мне не пережить…
К полудню, на голодный желудок, я начал отползать от соседей в сторону колючей проволоки. Комсомолец Кандауров, ослабевший, но по-прежнему желающий "придушить суку", последовал за мной. Лицо у него было недоброе.
Так мы оба оторвались от общей массы. Метров за пять до ограды я остановился. Ближе нельзя. Кандауров держался поодаль – поджидал, когда я вернусь к своей норе.
Когда патруль на внешней стороне колючки приблизился к тому месту, где я затаился, я бросился на танкиста. Солдаты, заинтересовавшись дракой, притормозили. Я ударил Кандаурова, свалил с ног, принялся бить и топтать ногами, затем бросился к проволоке.
Караульные – все разом – передернули затворы. Я не помню, что кричал – что-то вроде того, что родом из Дюссельдорфа, что жил на улице Канареек возле Марктплац, что хочу жить, хочу спастись от "этих русских свиней, задумавших съесть меня".
Глаза ефрейтора, командовавшего патрулем, расширились. Он окриком заставил меня остановиться, затем подозвал к проволоке, спросил:
– Sie von Dusseldorf?
Я как заведенный повторял одно и то же.
– Ja! Ja! Dusseldorf!! Ich lebte auf der Straße der Kanarienvögel!.. Dieses völlig folgende von Marktplats.
Меня отвели в комендатуру".
"…и ничего не изменилось, кроме того, что толстый обер-лейтенант, командир этой вшивой караульной команды, равнодушно выслушал меня и приказал отправить в шталаг XXX-3а, расположенный в пригородах Смоленска. Мои объяснения его не интересовали, наверное, потому, что сам он был родом из Баварии. Вам наверняка известно, как баварцы относятся к выходцам из Вестфалии. Они считают их задирами. Берлинцы все выскочки, а северяне задиры – такова правда.
Шталаг оказался сборным пунктом, где собирали всякое отребье, согласившееся послужить великой Германии. Более мерзких типов мне в жизни встречать не приходилось. Я не мог понять, почему их не добили в тридцать седьмом…"
"…но я еще верил в чудодейственную силу слов, в торжество арийской справедливости. Я еще надеялся, что сыну расстрелянного большевиками Альфреда фон Шееля, помимо почестей, должно найтись место на земле, на которую ступила нога его соотечественников".
"В лагерь частенько наведывались офицеры вермахта, а также два господина в серой форме с ромбом на рукаве. На ромбе было вышито "СД". Дня через два меня вызвали в комендатуру и предложили в письменной форме изложить, кто я и с какой целью перешел линию фронта. Объяснительную записку я написал по-немецки, однако наблюдавший за мной штабс-вахмистр порвал страницы и приказал переписать по-русски. К моему глубочайшему удивлению, история Алекса-Еско Альфреда Максимилиана фон Шееля никого не заинтересовала, даже вербовщиков из абвера. Один из них, какой-то прыщавый обер-лейтенант, вызвал меня и предложил рассказать – опять же на русском! – как я попал в плен. При этом сам он владел русским отвратительно и, скорее всего, просто хотел потренироваться в языке. Подробности моей жизни его мало интересовали. В конце допроса он задал несколько наиглупейших вопросов – например, с какой целью я изменил фамилию Шеель на Неглибко? Или – зачем мой отец сменил подданство?
Более внимательно ко мне отнесся следователь из эйнзатцгруппы, расквартированной в Смоленске. Этот, по крайней мере, позволил мне объясниться по-немецки. Он внимательно выслушал меня, затем дал бумагу и попросил еще раз изложить свою историю начиная с того момента, как я оказался на территории Советского Союза. Школьные годы разрешил опустить – отметить только даты, когда отца перебрасывали с места на место и в каком классе я учился.
Эта волынка тянулась до первых чисел ноября. Я совсем упал духом. Все изменилось в годовщину революции. Меня неожиданно вызвали в комендатуру, усадили в легковую машину и увезли в Смоленск. Там меня поджидала удача. Я встретил – кого бы вы думали? – вашего свердловского знакомого, господина Майендорфа.
Сначала я не мог разобрать, в каком он чине, несомненно, высоком – все ходили перед ним на цыпочках. Позже он рассказал, что его отправили на Восточный фронт с инспекционной поездкой. Перед самой поездкой рейхсфюрер произвел его в штандартенфюреры. В ту пору он проходил по VII, "идеологическому", управлению РСХА. Руководство интересовало, как идут дела в недавно организованных на оккупированных территориях эйнзатцгруппах, в задачи которых входило обеспечение порядка на оккупированных территориях и борьба с враждебно настроенными по отношению к рейху элементами в тылу сражающихся войск. Как раз в это время на посту начальника эйнзатцкоманды "В" небезызвестного Артура Нёбе сменил оберфюрер СС Науман, добрый знакомый дяди Людвига.
Майендорф встретил меня ласково, называл "мой дорогой Алекс", но настороженности не скрывал. Попросил еще раз со всеми подробностями, "вплоть до самых ничтожных", описать мои приключения в стране большевиков. Посоветовал не спешить и осознать цену каждого слова. Как говорят русские, что написано пером, не вырубишь топором.
Это пожелание дяди Людвига я выполнил в полном объеме и в спокойной обстановке, так как в Смоленске мне разрешили поселиться на частной квартире – в доме, расположенном неподалеку от комендатуры. В середине ноября меня вызвали на допрос в гестапо.
Вот тогда я вновь, нос к носу столкнулся с Авиловым…"
"Этот негодяй служил у них опознавателем. Оказавшись в плену, он, спасая свою шкуру, выдал всех, кого знал по училищу и по работе на НКВД. На очной ставке Авилов не задумываясь, даже с какой-то радостью подтвердил – "да, это Неглибко, известная комсомольская тварь" и настоятельно потребовал, чтобы "господин офицер обратил на меня особое внимание". Свою неприязнь Авилов объяснил тем, что не встречал более зараженного неизлечимым фанатизмом и отъявленной коммунистической фанаберией урода. Он посмел тыкать в меня пальцем: "Этот один из самых отъявленных! Отличник боевой и политической подготовки, активист. Сотрудничал с особым отделом. Посещал концерты с приезжим энкавэдэшником. Его первым отобрали в группу диверсантов".
Я объяснил гауптштурмфюреру Ротте, что сознательно стремился попасть в спецгруппу, поэтому и старался преуспеть в учении. Как иначе я мог оказаться за линией фронта? Что касается Авилова, его, между прочим, тоже отправили на спецкурсы, и не за красивые глаза. Он тоже был активистом, а заодно доносчиком и мелким воришкой. Еще вопрос, кто из нас чем заражен. Я назвал Авилова недоноском и обвинил в том, что в тыл германских войск он был заброшен НКВД, а его услуги, которые он оказывает германским войскам, оплачены Сталиным.
Авилов бросился на меня с кулаками. Прежде чем нас растащила охрана, я успел врезать ему под дых.
Перепуганный следователь призвал нас к порядку и поставил вопрос ребром – кто из нас говорит правду и кто лжет?
Мы вновь взялись за дело. Авилов обвинил меня, что я стучал на товарищей и пи́сался по ночам. Эта несусветная ложь вывела меня из себя. Я на правах арийца еще раз врезал ему.
Нас вновь растащили.
Порядок навел явившийся на допрос господин Майендорф. Полагаю, он ждал удобного момента, чтобы популярно объяснить следователю, каким образом сподручнее всего выявить истину. Он приказал охранникам покинуть помещение, потом вытащил парабеллум и предложил:
– Пусть господа сами решат этот спор. В пистолете один патрон. Я кладу его на стол… – он положил оружие примерно посередке между мною и Авиловым. – Мы с господином Ротте отойдем в сторону, а вы по команде хватайте оружие и постарайтесь свести счеты.
Авилов взвыл.
– Господин офицер, я всегда честно служил Германии. За что же?..
– Это шутка, господин Авилов, – объяснил Майендорф.
– Ах, шутка!.. – нервно обрадовался Авилов и, не глядя в мою сторону, многозначительно прибавил: – Что ж, пошуткуем, красная сволочь!
Затем Майендорф обратился ко мне:
– Вам ясно, господин Неглибко? Это шутка.
– Так точно, господин офицер!
– По местам! – скомандовал Майендорф.
Раздосадованный Авилов мелкими шажками отошел к стене.
Я тоже.
Я насквозь видел этого гада. За несколько лет он привык к тому, что его доносы являлись окончательными и не подлежащими обсуждению приговорами. Та же история повторилась в гестапо. Он тыкал в пленного пальцем – того расстреливали. Что же случилось на этот раз? Почему Неглибко, которому достался билет на концерт Мессинга, и здесь обошел его? Что это за порода такая выдающаяся, которой все можно?..
По команде, воспользовавшись замешательством Авилова, с недоумением и надеждой поглядывавшего на Майендорфа, как бы спрашивая: это действительно шутка?.. – я бросился к столу и, первым схватив парабеллум, выстрелил в негодяя.
Людвиг фон Майендорф глазом не моргнул, а толстый гауптштурмфюрер при звуке выстрела вздрогнул и невольно зажмурился. Майендорф переступил через умиравшего Авилова, подошел ко мне, взял за плечи и вывел в коридор.
– Пойдем, мой мальчик. Спектакль окончен…"
"Франц, – я впоследствии подружился с ним, – признался, что после этого "фантастического" допроса он проклял все на свете и прежде всего свою несчастливую звезду, загнавшую его в эти дикие колониальные края, где, "вопреки всем зоологическим справочникам", самыми распространенными и кровожадными хищниками оказались не волки, а партизаны.
– Меня раздирают противоречивые чувства, Алекс. Ты – знаток славянской души, растолкуй, как я должен поступать с подследственными, которым чуждо всякое понятие о логике?
Ротте закончил теологический (богословский) факультет Фрайбургского университета и был помешан на силлогизмах. Любимыми словечками его было "предположим" и "следовательно".
– Предположим, Авилов был прав, и ты являешься русским агентом. В таком случае тебе было важно наладить добрые отношения с этим подонком. Как ни крути, вы оба изменили присяге. А ты в драку!"
"… – Ты же образованный человек, Алекс. Ты, наверное, читал Толстого! Ты должен был объяснить Авилову, что в силу обстоятельств тебе тоже приходилось менять личины. В любом случае стрелять в товарища – это крайняя степень варварства. Если даже Авилов искренне заблуждался, тебе тем более нельзя было доводить дело до стрельбы, так как теперь я обязан завести на тебя дело, ведь ты уничтожил важного свидетеля. Ты сам, Алекс, значительно усложнил первые шаги на поприще обретения родины.
Он был занятный человек, этот Франц. Невысокий, излишне полный для офицера, он как-то признался, что в молодости зачитывался Толстым, но в той ситуации, в которой я оказался в конце сорок первого, мне было плевать на Толстого, на Франца, на непротивление злу насилием.
– Послушай, Франц, мне плевать на Авилова, но неужели от него нельзя было избавиться менее изощренным способом? Зачем Майендорфу надо было подставлять тебя?
Ротте задумался.
– Откуда ты знаешь, что я получил приказ избавиться от Авилова?
– Кто же позволит без приказа открывать стрельбу в стенах вашего учреждения?!
Ротте хмыкнул.