Золотой Лингам - Александр Юдин 2 стр.


– Вот если задержимся, точно рыб будем кормить, – подал голос Скорняков. – Сейчас ливанет, дорога размокнет и твою летнюю резину мигом облепит глиной, тогда на мост лучше и не соваться, враз сползем. Дайте-ка я сяду за руль, а вы лучше постойте на том берегу. В случае чего, будет кому передать весточку вдове.

Возразить никто не успел, потому что Димка тут же развернулся и побежал к машине. Едва Алексей с Татьяной перебрались на противоположный берег и отошли в сторонку, как он уже лихо вырулил на мост и через пару секунд оказался рядом с ними.

– Прочный еще мосток, зря мы его хаяли, – заявил он, вылезая из-за баранки.

Татьяна вновь заняла свое место водителя, и друзья тронулись дальше под усиленно накрапывающим дождем.

Черно-лиловые тучи почти полностью заволокли небо и нависали столь гнетуще низко, что, казалось, должны были задевать верхушки деревьев. Огненные змеи молний полыхали все чаще, все ярче, достигая уже, кажется, самой земли, а громовые раскаты были оглушительны, словно пушечная канонада. Но ехать приходилось медленно: проселочная дорога была изрыта глубокими колеями; видно, в распутицу на ней не раз кто-нибудь буксовал.

По обе стороны от дороги широко раскинулось бывшее колхозное поле, когда-то засеиваемое то рожью, то овсом, а теперь сплошь покрытое низкорослым кустарником и жидкой березовой порослью, переходящей в мелколесье.

Несмотря на небольшую скорость, машину ощутимо потряхивало на колдобинах. Желтая дорожная пыль, прибитая дождем, начинала превращаться в скользкую грязь.

Наконец справа вдали, в просвете между деревьями, завиднелись какие-то крыши. Это было Ногино.

Глава 2
НОГИНО

Когда-то в деревне было двенадцать изб – по шесть с каждой стороны улицы. Сейчас, разглядывая окрестности сквозь бегущие по лобовому стеклу дождевые струи, Алексей успел заметить, что первый двор слева являет собой пустырь, поросший репьем и крапивой, с торчащими кое-где обгоревшими останками строения; вместо еще одного дома по правой стороне кособочился лишь полуразваленный сруб с провалившейся крышей; зато по соседству с ним, на месте прежней избы, вырос добротный коттедж, с крытой оцинкованным железом мансардой.

Алексей полагал, что ключи от его будущей наследственной берлоги могли быть только у одного человека в деревне – Людмилы Тихоновны Развоевой, или, как ее все называли, – бабы Люды, поэтому попросил Гурьеву притормозить около колодезного журавля и заскочил во двор стоящего напротив дома. Дождь хлестал уже вовсю, и он, только раза два для приличия стукнув в окно, быстренько забежал под навес крыльца и принялся барабанить в дверь. Отзываться никто не торопился, и Алексей уже хотел войти в избу без особого приглашения, когда откуда-то со стороны огорода раздался дребезжащий старческий голос: "Иду! Иду!", и из-за угла показалась согбенная старушка в коричневой солдатской плащ-палатке. Проворно взобравшись на крылечко, она откинула с головы мокрый капюшон и выжидающе уставилась на Рузанова.

– Здрасть, баба Люда, – приветствовал он ее. – Не признали?

– Как не признать, нешто, думаешь, я вовсе из ума-то выжила? – ласково отвечала она. – Я уж намедни деду говорила: когда этот Лешка объявится? Бабку Прасковью уж и схоронить и помянуть успели, а тебя-то все нет и нет, все нет и нет… Ну, думаем, на девять-то дён непременно будет. Дак сегодня завтра тебя и ждали. А тут я с огорода и слышу – машина будто подъехала, так сразу и поняла, что ты.

Зайдя вслед за старухой в сени, Рузанов остановился:

– Баба Люда, вы мне сейчас дайте ключи от дома, а то меня там люди ждут в машине; а вечером я к вам загляну поговорить.

– Ключи-то? А чего бы им у меня лежать? Я б их запрятала, да, пожалуй, сама после искала. Они там, у двери, за вереей на гвоздике висят. Да ты, верно, и сам знаешь: бабка Прасковья их всегда за косяком оставляла, как в лес или еще куда надолго пойдет. А от горницы да бани – в столе, в ящике найдешь. Да вот что – курей я нынче у ней не кормила, дак ты им дай, а то мне все было недосуг… Хотя курей-то у ней всего пяток и остался… А ты не один, стало быть, приехал?

– Со знакомыми. Вечером забегу, – пообещал он, уже выскакивая из избы. Старуха еще что-то продолжала говорить ему вслед, но слова ее потерялись в сильном раскате грома.

Дом, где родились и жили несколько поколений рузановских предков, стоял в самом конце деревни. Прямо на задах его, за огородом, начинался пологий спуск к реке. На противоположной, левой, стороне улицы последний дом выдавался еще дальше, но в том месте река делала довольно крутой изгиб, так что все равно от Прасковьиной избы до воды было ближе.

Когда друзья подъехали к калитке палисадника, Алексей взглянул на часы – стрелки показывали двенадцать, но сплошная завеса дождя и сгустившийся сумрак, который смазал очертания домов, деревьев, заборов и лишь усугублялся частыми слепящими сполохами молний, превратили полдень в поздний вечер. Да и похолодало заметно. Эта августовская гроза совсем не походила на короткие летние грозы. Она скорее, была предвестницей подкрадывающейся осени с ее зябкими затяжными ливнями и промозглой сыростью.

Чтобы не мокнуть без толку под дождем всем, было решено, что Рузанов сначала сходит один, откроет дом, а тогда уж можно будет заняться переноской вещей и припасов. Алексей пробежал по скользким хлюпающим доскам, которыми была выложена ведущая через палисадник к крыльцу тропка, и, отыскав ключ там, где и говорила баба Люда – на гвоздике за косяком, – отпер дверь. Из сеней на него пахнуло сыростью и холодом даже большим, чем во дворе. Зайдя в избу, он первым делом зажег свет в комнате, на кухне и на мосту, а затем подошел к печке. Печь стояла открытая, на полу рядом с ней и на загнетке лежали колотые березовые поленья, поэтому Алексей решил немедленно ее затопить, чтобы поскорее нагреть выстуженную избу. Пока он возился с дровами и растопкой, в комнату ввалился Димка, увешанный сумками и пакетами.

– Холодрыга, – заявил он, – хоть прусаков морозь! Околеем мы тут, Леха. А как еще?

– Не околеем, сейчас я и вторую печку затоплю, – откликнулся Рузанов.

Скорняков огляделся и увидел пристроившуюся в углу комнаты маленькую чугунную печурку, типа буржуйки, железная труба которой, удерживаемая проволочными петлями на вбитых в потолок крюках, тянулась по верху через всю комнату и уходила в кирпичную кладку русской печи.

– Ага, понял. Тогда не отвлекайся, с сумками я сам справлюсь.

Вскоре Димка с Татьяной уже споро распаковывали и выставляли на стол продукты, бутылки и даже зачем-то прихваченные комплекты одноразовой пластмассовой посуды.

Рузанов в это время растопил и малую печку, так что скоро в избе стало заметно веселее. Усевшись за устроенный в красном углу под самой божницей большой стол со столешницей из выскобленных до бела дубовых досок, друзья первым делом помянули бабку Прасковью, потом выпили за благополучный приезд и за скорейшее завершение предстоящих Алексею хлопот с оформлением наследства, за улучшение погоды, за то, чтобы этот дом стоял еще триста лет и служил бы рузановским праправнукам (при этом все, в том числе и сам Алексей, как-то позабыли об отсутствии у тостуемого семьи), и, наконец, за возрождение деревни, неизбежную гибель городской цивилизации и неоскудение Лешкиного недюжинного литературного таланта. Таким образом, через некоторое время друзья совершенно согрелись и принялись за еду.

После обеда всех потянуло в сон. "Молодые" полезли на печь, бросив туда пару одеял и подушек. Рузанов попытался было тоже вздремнуть на топчане возле кухни, но его компаньоны вскоре завозились, с печи стало доноситься некое нечленораздельное бормотание и перешептывание, а затем все более громкие стоны. Поднявшись и подбросив дров в огонь, Алексей отыскал ключи от горницы и решил пока прогуляться и осмотреть свои владения; вышел из уже нагретого помещения на мост и тут же пожалел, что не накинул на себя что-нибудь потеплее ветровки, но возвращаться не стал.

Первым делом он отпер горницу. Видимо, многие годы она использовалась в качестве чулана: по стенам из серебристых, будто поседелых, бревен висела всякая мягкая рухлядь – старая одежда, несколько телогреек (одну из которых он тут же надел), какие-то неизвестные ему предметы деревенского быта; вдоль стен стояли лавки и деревянные лари, на которых лежали кипы погрызенных мышами газет и пришедшие в негодность чугуны, сковороды, металлические чайники с отсутствующими носиками или ручками, штук шесть берстеней и корзин и даже два тяжеленных каменных жернова; под лавками в относительном порядке выстроились обветшавшие валенки, худые калоши и сапоги. В центре горницы, под висящей на матице лампочкой стоял высокий алюминиевый жбан, прикрытый сверху деревянным кругом, какие обычно используют при засолке капусты или грибов. Заглянув в него, Рузанов обнаружил, что он наполовину полон проса, и тут же вспомнил о некормленых курах.

Выйдя на задний мост, он остановился, привыкая к темноте. Воздух крытого двора был напитан животными запахами, хотя давно уж никого, кроме домашней птицы, здесь не держали. Наконец, когда глаза стали различать окружающие предметы, Алексей, прижимая к себе лукошко с просом, осторожно спустился по скособоченным ступеням во двор. Завидев его, куры, которых действительно было пять (точнее, четыре – пятым был петух), заквохтали, устремились к кормушке и принялись жадно клевать высыпанное им зерно.

Когда Рузанов вернулся в избу, там было тихо. Дрова в буржуйке прогорели, и в русской печи угли уже подернулись пеплом. Тщательно поворошив их кочергой и убедившись, что нет ни дыма, ни открытого огня, он вставил на место вьюшку и закрыл печь.

Самое время было сходить к бабке Люде, но дождь еще не прекратился, хотя гроза ушла куда-то на запад, где все еще продолжала угрюмо погромыхивать и сверкать. Сидя возле окошка, Алексей стал разглядывать видневшийся сквозь мутное и запотелое стекло уголок палисадника. Вскоре он, видимо, задремал, ибо представшая его глазам картина не имела ничего общего с реальностью. Причудилось Рузанову, будто… Впрочем, это не очень интересно.

Глава 3
ОГНЕННАЯ ЗМЕЙКА

Когда Алексей очнулся от дремоты, было уже около семи вечера. Дождь закончился, и на улице даже посветлело. Друзья его продолжали мирно почивать, а он засобирался к Людмиле Тихоновне.

Взяв с собой поллитровку и прихватив кое-что из закуски, Рузанов рассовал все это по карманам и вышел на улицу. После грозы было свежо, но не так зябко, как днем. Тучи рассеялись, на западе солнце еще только клонилось к кромке леса, и под его косыми лучами от травы, деревьев и луж поднимался пар.

Бабка Люда встретила Алексея у своей калитки.

– Ну вот и хорошо, что зашел, я аккурат картошку поставила. Не люблю по темну-то вечерять, а нонче в девять уж и смеркается, – сказала она, провожая его в дом.

Была она на этот раз в линялой от старости, выцветшей от солнца и во многих местах прожженной безрукавой душегрейке, из-под которой виднелся сборчатый подол голубого, но тоже сильно выцветшего сарафана, почти до половины прикрывавшего серые валенки в новых блестящих калошах. Белый, в каких-то неопределенных цветочках, завязанный под сухим морщинистым подбородком платок низко опускался на лоб, так что из-под него хитро поблескивали только маленькие, глубоко запавшие глазки, да выдавался крючковатый нос, немного сдвинутый влево и сильно нависающий над верхней губой. Вся одежда свободно и мешковато висела на ее словно источенном старостью и сгорбленном теле, валенки глухо хлопали при ходьбе по похожим на вязальные спицы ногам, рукава сарафана, казалось, были пусты и прямо заканчивались узловатыми коричневыми кистями, маленькое сморщенное личико черно от загара. При всем при том была она донельзя юрка и подвижна, с удивительным проворством и ловкостью таскала ухватом тяжелые чугуны из печи, при разговоре не шамкала, ибо почти все зубы имела целыми, а передвигалась всегда быстрыми семенящими шажками, словно опасаясь куда-то не поспеть, чего-то не доделать за оставшееся ей время.

Алексей выложил на стол закуску и поставил бутылку водки. Старуха покопалась в вакуумных упаковках с продуктами и решительно отложила в сторону буженину и нарезку из какого-то мяса:

– Ныне у нас пост Успенский, нельзя мясного. Да и казенку притащил напрасно, у меня и бражка и самогон имеются, – сообщила она, оставив, однако, бутылку на месте. – А вот рыбку ты хорошо принес, я соленой-то рыбки не едала давно.

Людмила Тихоновна отправилась на кухню, закоптелые стены которой были сплошь увешаны бесчисленными пучками каких-то диковинных засушенных растений и кореньев, делающих ее похожей на ведьмин вертеп, и вскоре вернулась, неся, ловко прихватив фартуком, чугунок с дымящейся картошкой.

Помянув Прасковью Антиповну, они с бабкой Людой выпили еще и по случаю Преображения Господня, а потом уж Рузанов завел разговор про покойницу.

– Да что ж рассказывать, Алексей? Нечего и рассказывать особенно. Обыкновенно померла бабка Прасковья, тихо, по-христиански. Она, вишь, за неделю до того шибко слаба стала. Раньше, бывало, ее дома редко застанешь – все в огороде или в лесу. А тут, как ни зайду, лежит она, сердешная, на печи, не шеперится… Переживала токмо, что перед смертью ни исповедаться, ни причаститься не может. Церкву-то в Даратниках когда еще порушили, а из Нагорья да обратно кто ж попа повезет? Ну да ничего, грех за ней один только и был, так уж, верно, отпустится. Дня за два до смерти она ко мне сама зашла и говорит: "Помру я, Людка, скоро. Мне уж и дочь покойница до трех раз являлась, за собой манила. По всему видать, недолго ждать осталось. Дак ты уж за хозяйством до Лешиного приезду посмотри, а ему, вот, весточку от меня передай", – и письмо мне для тебя протягивает…

– Точно, мне, когда из ОВД звонили, тоже что-то говорили про письмо.

– Не помню я, чтобы про письмо кому, окромя деда, сказывала… Верно, совсем уж слаба стала памятью.

– А сохранилось у вас письмо-то, баба Люда?

– Как не сохраниться. У меня где-то и лежит.

– Так где же оно?

– Сейчас поищу, – вздохнула старушка и, подойдя к божнице со старинными образами, вытащила из-за почерневшего от неисполнимых людских просьб лика Николы-угодника конверт.

На незапечатанном конверте прыгающим почерком прабабки Алексея было написано: "Алексею Сергеичу Рузанову" – и указан его московский адрес. Внутри лежал один листок бумаги из ученической тетради в клетку, на котором несомненно ее же рукой было начертано следующее: "Дорогой Лешинька скоро уж не станит твоей бабки Прасковьи об одном тужу не свидимся с тобою болше а порасказывать тебе надобы много дом и хозяйство все на тебя оставляю хоть и мало надежды что какая польза от тебя будит слушайся во всем бабы Люды ей много извесно она и с Анчипкой поможит в огороде что полить надо будет делай поутру нето в вечеру грех можит быть в баню ли в овин ли подешь напрашиваться не забывай да домовику гостинцы под гопцем и в запечьи оставляй продухты все в подполе сам знаишь в сарае застреху поправь не то неровен час крыша обвалится об остальном сам уж гляди где что надо вот и все прощай твоя бабка Прасковья".

Быстро пробежав глазами письмо и поняв только половину, Алексей аккуратно засунул его обратно в конверт и положил в карман, решив, что на досуге перечтет еще раз более внимательно. Некоторое время они сидели молча, потом бабка Люда, повздыхав и утерев глаза уголком головного платка, заговорила:

– Да, бабка Прасковья твоя, царствие ей небесное, крепко хозяйство вела. И в дому, и в огороде, и в палисаднике всегда порядок был. Хотя скотину, почитай, годов уж десять как держать перестала. С кормами, слышь, плохо, самой-то заготавливать сил не больно много осталось, а молока не продашь никому, кто и летом приезжает, и тем без надобности – в Нагорье в сельпо отовариваются. Так что последнее время курей одних для своей да Анчипкиной надобности токмо и держала. А ведь сведущая старуха была, многое ей открыто было, что нынешним уж не ведомо. Вона, избе-то ее, почитай, годов сто уже, коли не более, а ведь стоит ровно новая, не шелохнется. Баня, вот, тоже… ее хоть и на моей памяти рубили, да все равно, когда это было-то… Моя уж с тех лет горела два раза, а ноне и совсем не фурычит. Я последние годы все в Прасковьиной баньке парилась, да и веселее вдвоем-то. Нас ведь двое только во всей деревне живых и оставалось, а теперь вот, почитай, одна я, да нечистая сила…

– Как это? – удивился Рузанов. – Неужели, кроме вас, баба Люда, и жителей больше не осталось? А Михалыч с женой, что жили напротив… Авдохины, кажется, их фамилия? И эти, как бишь их…

– Говорят тебе, никого не осталось, – прервала его старуха, разливая по чашкам духмяный, настоянный на неведомых травках чай. – Кто помер, кто уехал. Авдохина Марья, та к родственникам в Загорье подалась, сразу как Михалыч-то по пьяному делу в пруду утоп; дядя Саша Егорычев помер в позапрошлом годе, коли не раньше. Дома свои дачникам попродавали. Токмо и те что-то редко ездят. Умирает деревня. Раньше-то, при прежней колхозной власти, полна деревня ребятишек, а ноне… ни в одной избе угланов не сыщешь. Те, кто и на лето приезжает, дачники то есть, бездетные в основном. А когда угланов нет, какая жизнь? Я, вот, помру – а мне ведь почитай тоже девятый десяток – и конец деревне. Да и то сказать, сама уж думаю, не уехать ли к братиной дочери в Углич. Летом-то еще ничего, ездит народ, а зимой как? Раньше мы с бабкой твоей вместе зимовали, все не так скучно, а нонче уж и не знаю, как зиму-то и пережить. В Павлове и Бережках, слыхал небось, тоже постоянных жителей не осталось, дачники одни.

– Выходит, в округе нет ни одной живой деревни?

– В Даратниках еще семей пять живут. Ну да ведь до тудова километров семь, не набегаешься. И везде эдак-то: вымирают коренные жители. Я ведь сама тоже не тутошняя. Ефимушко мой из Углича меня привез в сорок восьмом годе. А Прохоровы отродясь жили в Ногино, они в старые времена в дворовых людях у здешних помещиков служили. Это мне Ефим мой да и прабабка твоя сказывали. Но то еще когда было, а после, как крестьян освободили, Прохоровы-то, слышь, так и оставались при господах, при них, значит, жили. Барский дом, он ведь ровно за вашей теперешней усадьбой стоял. Липы-то старые, что возле бани растут, видел?

– Да, мне Прасковья Антиповна что-то рассказывала, – отвечал Рузанов, прихлебывая обжигающе горячий, со странным полынным привкусом чайный настой, оставляющий после себя чувство легкого и приятного дурмана. – Она еще говорила, что конюшня, которую я мальцом застал, та, что раньше за нашим огородом стояла, тоже, мол, осталась от дворянской усадьбы.

– Верно, барская это конюшня. Она ведь недавно совсем сгорела, в восемьдесят втором или пятом годе. Вот и дед мой намедни вспоминал о ней, добротная, говорит, была конюшня, еще бы сто лет простояла, кабы не сгорела…

– Баба Люда, – не выдержал Алексей, – про какого деда вы толкуете все время? Дед Ефим-то ваш давно ведь помер.

– Для кого помер, а для кого… мне, эвон, все время видится, будто он на гобце возле печки сидит и ножиком стругает чего-то. Токмо чего стругает, не разберу никак… Ты бы, что ли, поглядел, чего он стругает-то?

Сообразив, что старушка уже заговаривается, Рузанов стал прощаться.

Назад Дальше