Я открыла глаза и повернулась: исчез портфель Карена с бумагами. Все понятно. Муж опять пошел в кабинет работать и вести переговоры – стационарный телефон на даче есть только там.
Наверное, снова будет пытаться продать фирму или искать, где срочно взять кредит. Как сказал Городецкий? Карен в тупике. Это только агония перед неминуемым банкротством.
И ведь ни словом мне об этом не обмолвился! Может, надеется, что все еще обойдется? Но разве муж и жена не должны делиться друг с другом всеми своими заботами и проблемами?
А с чего я это взяла? Да, у мамы с папой было, думаю, именно так. Я не очень много о них помню, но они остались в моей памяти светлой, веселой, любящей парой. Однако они ушли из жизни совсем еще молодыми, и я не успела научиться у них таким отношениям. А всю остальную жизнь перед моими глазами был лишь пример Деда, домашнего тирана, и Ба, его почти бессловесной спутницы. Может, большинство людей живут именно так, как Дед с Ба или как мы с Кареном, а мои родители были лишь исключением из правил?
Я вздыхаю, понимая, что решимость бросить мужа снова начинает во мне слабеть. Ну кому я нужна в свои двадцать семь лет! Андрюшке? На него совершенно нельзя положиться! Он точно не сможет стать мне опорой. А больше у меня никого нет на целом свете. Лишь тетка родная отыскалась, да и та оказалась стервой…
Тут я вспоминаю про извлеченную из тайника тетрадь. Я ведь так и не успела как следует рассмотреть находку! Ее ли хотела забрать Мария? И если да, то зачем?
Я беру с тумбочки спрятанную под книгой толстую тетрадь – если мне не изменяет память, в таких было по девяносто шесть листов. Обложка ее вся потертая и потрескавшаяся. Я открываю ее и вижу на первой странице надпись аккуратным девичьим почерком: "Дневник Виноградовой Марии". Вокруг нарисованы цветными карандашами какие-то цветочки и завитушки.
Первый мой порыв – закрыть тетрадь. Все-таки дневник – это очень личная вещь. Читать чужие дневники просто непорядочно. Но уже в следующее мгновение я вспоминаю о том, как грубо и цинично вторглась Мария Виноградова в мою личную жизнь, пытаясь увести моего собственного мужа. Она-то не думала при этом ни о каких приличиях! Ну а на войне все средства хороши, вспомнила я старую поговорку.
Успокоив свою совесть такими рассуждениями, я перевернула страницу и начала чтение…
Следующие несколько часов я провела, изучая развернувшуюся передо мной житейскую повесть, описанную бесхитростным, порой наивным языком сначала девочки-старшеклассницы, а потом юной девушки.
Это был рассказ ребенка, которого холила и баловала мать, но держал в ежовых рукавицах отец. За строчками чувствовалось, что Маша хоть и боялась отца, но по-своему его любила. Она восхищалась тем, что он – герой войны, генерал армии. Продукт своей эпохи и советского образования, Маша Виноградова, конечно, гордилась, что ее отец защищал Родину (именно так, с большой буквы, Маша писала это слово). А еще она гордилась своим старшим братом Витей: умницей, комсоргом, отличником, спортсменом.
Сама девочка училась средне: с тройки на четверку, очень увлекалась чтением романтической прозы и поэзии, часто переписывала в свой дневник целые куски из любимых произведений.
Окончив школу, Маша подала документы в МГУ на филологический факультет. Зачитываясь Дюма, Гюго, Бальзаком, Мериме, Стендалем, она мечтала учиться на отделении романо-германской филологии. Ее туда приняли. Разумеется, с ее далеко не блестящим аттестатом помогли лишь связи отца. Семнадцатилетняя Маша описала в дневнике, как она, узнав об этом, устроила родителям сцену и даже заикнулась о том, что не будет учиться, раз она нечестно "заняла чье-то место". Тогда Маша в первый раз отведала отцовского ремня. Это было тем более унизительно для семнадцатилетней девушки, так как до этого ее хоть и распекали на все лады и всячески наказывали, но никогда не били.
Поплакав в подушку, Маша все-таки начала учебу в университете. Ей понравилось. Училась она с удовольствием. Так прошло два года. Сдав экзамены после второго курса, Маша, поддавшись уговорам матери, решила провести остаток лета на генеральской даче вместе с родителями.
Генерал переехал на дачу не только с семьей и домработницей, но и с симпатичным молодым офицером, которого он то ли в шутку, то ли всерьез называл "своим адъютантом".
Это был лейтенант Николай Степанов. Он целыми днями просиживал в дедовом кабинете за столом, заваленным книгами, и что-то все писал, писал.
Встречались они с Машей сперва только во время семейных трапез или мельком на лестнице. При встрече Маша отчаянно краснела и из-под ресниц кидала застенчивые взгляды на молодого офицера – уж очень он был красив, и так ладно сидела на нем форма! Николай тоже все чаще, когда никто не видел, провожал стройную фигурку белокурой девушки задумчивым взглядом.
Постепенно они начали обмениваться при встрече дежурными фразами, потом их разговоры стали длиннее, интереснее. Маша наконец осмелела и спросила, чем именно занимается Николай, что он целыми днями пишет, потому что когда она попыталась спросить об этом отца, тот лишь рявкнул: "Не твоего ума дело". Зато Николай на вопрос Маши честно сказал, что он пишет для генерала кандидатскую диссертацию для последующей защиты ее в Военной академии.
"Тебе не стыдно писать за другого человека? Ведь это же обман!" – пристыдила его девушка, но лейтенант только засмеялся в ответ: "У нас в армии мало кто из генералов берется за диссертации, и еще меньше пишут их сами – им некогда этим заниматься".
Маша сперва надулась на него, но потом уже зарождающееся чувство пересилило ее юношескую принципиальность: девушка оттаяла и скоро уже снова щебетала, как птичка, с молодым офицером.
Разумеется, генерал был не в курсе их долгих бесед и частых встреч. Он раз и навсегда запретил Маше думать о "романтической чепухе" и "молодых оболтусах", пока она не получит университетский диплом.
Как-то раз Маша уговорила Николая сделать перерыв в работе и, пока генерал отдыхает после обеда в своей комнате, сбегать вместе искупаться на речку.
Как два заговорщика, они выскользнули из дома и, отойдя на безопасное расстояние, где их уже не могли увидеть из окон, расхохотались из всех сил, а потом побежали к реке.
На берегу, на импровизированном пляже, было пустынно. Стыдливо отвернувшись, Маша скинула сарафан, оставшись в одном купальнике, и повернулась к Николаю. Он уже успел снять военную форму, в которой постоянно ходил, и теперь стоял перед ней в белых кальсонах на пуговицах.
Вот так, без строгого кителя, он ничем не отличался от ее однокурсников, обычных молодых людей: разве что стрижка более короткая и аккуратная – в конце шестидесятых мода на стиль "хиппи" докатилась и до Москвы.
Фигура у Николая действительно была отличная: поджарое тело, крепкие мускулы, перекатывающиеся при каждом движении. Маша кинула на голую мужскую грудь быстрый взгляд, залилась румянцем и, чтобы скрыть смущение, побежала к воде, взмахами рук приглашая Николая за собой. Коса ее расплелась, и длинные густые волосы длиной до самого пояса развевались за спиной, словно шелковый флаг. Николай не мог оторвать от них взгляд. Наконец он очнулся и побежал вслед за девушкой, догоняя ее.
Вместе они плюхнулись в речную прохладу, подняв тучу брызг. Они плавали, ныряли, дурачились. Николай вел себя, как мальчишка: он словно сбросил с плеч вместе с кителем заодно и десяток лет.
Устав, Маша поплыла к берегу, Николай последовал за ней. Когда они уже подплыли к пляжу и достали ногами дна, девушка, выбираясь из воды, наступила на камень, покрытый водорослями, пошатнулась, неловко взмахнув руками, и Николай, словно ждал этого, обнял ее и прижал к себе ее тело, покрытое блестящими каплями воды. Маша ахнула, в ее огромных голубых глазах словно отразились и небо, и река одновременно. И уже через мгновение Николай накрыл ее губы своими…
Глава 15
Я ловлю себя на мысли, что поневоле начинаю наяву представлять те сцены, о которых читаю. А все потому, что среди слегка пожелтевших страниц дневника обнаруживаю старую любительскую черно-белую фотографию. На траве сидят двое – парень и девушка. Он обнял ее за плечи. Она приникла к нему. Оба счастливо улыбаются, глядя в объектив. Он – в лейтенантском кителе, но без фуражки, темноволосый, с открытым юношеским лицом и красивыми глазами, смотрящими с легким прищуром из-под темных бровей вразлет. Она – в летнем платьице, обнажающем худенькие плечики, с перекинутой на грудь белокурой косой, с огромными оленьими очами, трогательная и хрупкая.
У них было всего несколько недель счастья на двоих. Но за эти недели они поняли, что не могут жить друг без друга.
Лето подошло к концу. Генеральская семья собиралась возвращаться в городскую квартиру. Николай решился просить у генерала Виноградова руки его дочери.
Это предложение ввергло Федора Семеновича в ярость. И особенно оттого, что он буквально у себя под носом "просмотрел такое безобразие".
Отказ был немедленным и категорическим. Дочь заперли в ее комнате под замком. В университет и обратно ее отвозил шофер генерала. Общаться с Николаем, было строжайше запрещено. Влюбленные отчаянно искали способ встретиться и не находили его.
В жизни Маши потянулись тоскливые дни, но однажды в дверь постучалась настоящая беда.
В середине осени Маша поняла, что беременна. Набравшись смелости, она призналась в этом отцу, думая, что теперь он перестанет препятствовать ее браку с Николаем. Но вместо этого вызвала лишь настоящую бурю.
Обрушив на голову дочери море оскорблений, из которых "проститутка" и "принесла в подоле ублюдка" были, пожалуй, самыми мягкими, отец силой потащил ее в клинику. Там ей обманом, под видом "просто витаминов", вкололи наркоз и сделали аборт. Когда Маша пришла в себя, отец сообщил ей, что ребенка у нее не будет, и Николая она больше никогда не увидит.
С этих страниц дневника так и веет отчаянием. То тут, то там чернильные строчки расплываются от пролитых над ними слез.
Маша пишет о том, как тяжело ей было узнать, что родная мать даже не попыталась заступиться за дочь и сохранить жизнь ее так и не родившемуся ребенку.
А до чего же противно было Маше смотреть на кричащего про ее "ублюдка" отца! Ведь еще пару лет назад она случайно подслушала его разговор с домработницей Фросей, крепкой, ладной женщиной, уже много лет живущей в их семье, о том, что та снова "тяжела" от генерала и ей опять нужны деньги, чтобы "выскребаться". Как Маша поняла из того разговора, "тяжелела" Фрося от своего хозяина далеко не первый раз, и давать ей деньги на избавление от "тяжести" уже вошло у генерала в обычай.
Когда девушка рассказала об услышанном матери, та побледнела и лишь цыкнула на нее: "Не твоего ума дело. Нечего по углам подслушивать!" Маша поняла, что мать и так давно уже об этом знает и мирится с изменами.
Уже тогда такое лицемерие родителей вызвало шок. А сейчас это ощущение острой несправедливости происходящего вспыхнуло с новой силой. Через месяц после возвращения из абортария Маша в отчаянии сбежала из дома. Без вещей, без денег и документов.
По сути, это был побег в никуда, но она чувствовала, что не могла дольше оставаться в удушающей атмосфере родного дома.
Ее быстро отыскали и вернули родителям. Отец в бешенстве избил ее, на этот раз кулаками. А когда Маша крикнула ему разбитыми губами, что все равно убежит к Николаю, генерал жестоко рассмеялся и ответил, что Николай убит неделю назад при исполнении интернационального долга.
Оказалось, что едва обнаружилась беременность Маши от лейтенанта Степанова, того при содействии генерала Виноградова срочно отправили в одну из "горячих точек" "добровольцем по принуждению". Не подчиниться приказу он, кадровый военный, не мог.
На тот момент СССР как раз поддерживал арабскую сторону в арабо-израильском конфликте. Советские военные специалисты и офицеры принимали участие в боевых действиях в составе армий Египта и Сирии.
Николай Степанов стал одним из около полусотни советских военных, погибших на той чужой войне, среди чужого народа, за чужие интересы.
Вот и последняя запись в дневнике Маши Виноградовой очень коротенькая, сделанная торопливым, неровным подчерком: "Коля погиб. Его больше нет, и мне тоже незачем жить. Я умерла вместе с ним".
Дальше в дневнике лишь чистые страницы…
* * *
Я закрываю тетрадь, чувствуя, что эта грустная повесть о чужой несбывшейся любви тронула меня до глубины души.
Значит, Марии Виноградовой пришлось в юности пережить равнодушие, лицемерие и подлость близких? Я понимаю ее, как никто другой – я сама прожила рядом с этими людьми многие годы, они и мне, фактически, были словно родители. И мне тоже очень хорошо знаком тяжелый нрав генерала Виноградова и забитая покорность его жены.
Мне с трудом верится: неужели эта юная, чистая девочка, чью любовь безжалостно растоптали, и эта прагматичная, расчетливая мадам Данваль – один и тот же человек?
Почему она не забрала дневник с собой, когда уезжала из страны? Боялась, что он попадется на глаза мужу? А может, хотела разом отсечь все воспоминания о прошлом, оставить их за спиной, чтобы они не отзывались в душе болью каждый раз, когда на глаза попадается эта старая тетрадь?
Зачем же она захотела забрать свой дневник из тайника теперь?
Думаю, я знаю верный ответ.
Только сегодня она жаловалась мне на свое одиночество. Когда сильно повзрослевшая Маша снова оказалась там, где когда-то происходили все эти события, воспоминания ожили, нахлынули на нее из далекого шестьдесят девятого года.
Я вспомнила, как Мария Данваль смотрела вчера сквозь меня стеклянными глазами, когда зашел разговор о местной речке. В голове всплыли ее слова: "Как здесь все изменилось! А речка осталась прежней, только начала покрываться ряской. Вода в ней раньше была такой чистой, прозрачной…"
Теперь мне было понятно, что вспоминала при этом Мария. Безвозвратно ушедшие часы счастья с любимым человеком. Если я правильно понимаю, больше ей такого в жизни испытать не удалось. Возможно даже, что любовь к Николаю Степанову до сих пор живет в ее сердце, и эта рана так и не затянулась…
Я решаю вернуть дневник на место – все-таки это не мои тайны. Достаточно и того, что мне они стали известны. Теперь уже я не отодвигаю тяжелую кровать, а залезаю под нее, подцепляю незакрепленные паркетины и укладываю тетрадь туда, откуда ее взяла, и снова закрываю тайник.
Выбравшись из-под кровати, я смотрю в окно, за которым начинает темнеть, и кидаю взгляд на часы. Ого! Уже полдесятого вечера! А мне еще нужно кое-кого расспросить.
Я выхожу из спальни – в доме тихо. Я спускаюсь в подвал, никого не встретив по дороге, и захожу в комнату для прислуги.
Фрося сидит там, на узкой койке и при свете настольной лампы штопает какую-то одежду. Увидев меня, она поднимает голову и заботливо произносит:
– Аленушка, что ж ты ужин пропустила? Карен Ваганович приказал тебя не беспокоить. Сказал, ты спишь. Ты себя хорошо чувствуешь? Не заболела?
– Все нормально, – отмахиваюсь я. – Послушай, Фрося. Мне стала известна одна старая семейная история. Откуда – неважно.
Я коротко объясняю суть и говорю:
– Я хочу знать подробности. Тебе наверняка известно больше, чем мне.
Домработница грустно вздыхает, откладывает штопку в сторону и отвечает:
– И к чему тебе только подробности эти? Давно все быльем поросло. Только душу травить. Уж больно печальные дела. Вас с Андрейкой тогда еще и на свете-то не было. Ну да, была у Машеньки любовь с тем лейтенантиком. Хороший был мальчишечка: скромный, вежливый такой. Я-то раньше всех их амуры подметила, только держала при себе – к чему мне не в свое дело лезть? Часто она с ним куда-нибудь убегала втихую, пока родители не видят. Вот и добегалась – понесла от него. А потом отец заставил ее от ребеночка избавиться – в больничку ее для этого клали. Из больнички она вышла тихая такая, пришибленная, все плакала целыми днями. А однажды я случайно услыхала, как Машенька зашла к отцу в кабинет и давай кричать, что, мол, генерал Колю ее убил, и без Коли своего жить она не будет, и прямо при Федоре Семеновиче вены себе порезала, весь ковер кровищей ему залила. Тут все забегали, "скорую" вызвали. Снова Машеньку к врачам увезли. На этот раз вроде как в санаторий. Да только люди сказывали, что и не санаторий то был, а самая настоящая психушка. Оттуда она вернулась совсем странненькая. Вроде и прежняя Маша, и все же не та. Бывало, идет куда-нибудь и вдруг остановится, в одну точку уставится, стоит, как столб, а потом вдруг как засмеется нехорошим смехом ни с того и с сего или заплачет, словно ей в той психушке мозги совсем повредили. Но прошел год, второй, и вроде как понемножку она опять стала в себя приходить. Только теперь назло отцу совсем с привязи сорвалась. Ей-то к тому времени уже за двадцать перевалило: не девчонка, у ноги особо не подержишь. Вот она и пустилась во все тяжкие: давай по ночам шляться по кабакам да по каким-то дружкам. Я так думаю, она это назло отцу делала. А потом взяла да и выскочила без родительского благословения замуж за приезжего француза – он тут, в Москве, корреспондентом газеты работал.
– Какой еще газеты?
– Да ихней, французской, коммунистической.
– "Юманите", что ли?
– А шут ее знает, как она называлась. Так вот, я думаю, замуж за француза она тоже специально вышла. Тогда ведь какие времена были? С иностранцем даже поговорить опасно было. Могли ведь и в измене родине обвинить. А тут дочь генерала советской армии выходит замуж за француза! В те времена это могло здорово подпортить Федору Семеновичу карьеру. Но как-то, слава Богу, обошлось, хотя и пришлось генералу нашему понервничать. А Машенька уехала из дома, даже не попрощавшись толком, и ничегошеньки с собой не взяла. С тех пор мы ее много лет не видали. Через какое-то время начали приходить письма от нее. Уж не знаю, о чем она в них писала – Федор Семенович их всегда сжигал, не читая. И тут вдруг она приехала, как снег на голову. Расцвела, успокоилась – совсем не похожа на прежнюю Машу. Хотя, может, голова у нее так и не выправилась: то-то она постоянно шастает на кухню, просит у меня стаканчик воды – какие-то таблетки запивает. Но я рада, что с отцом они все-таки помирились. Не дело это, когда в семье такой разлад.
Фрося снова берет рукоделие, начинает ковыряться в нем штопальной иглой и добавляет, давая понять, что сказала все и больше откровенничать не намерена:
– Ни к чему теперь старое поминать. Лучше позабыть все раздоры. Вот и ты не вороши былое. Иди-ка покушай – я там тебе на кухне на столе оставила перекусить немного, как проснешься – пирожки свеженькие в тарелке, накрытые салфеточкой и морсик в графинчике в холодильнике.
Понимая, что из Фроси я больше ничего не вытяну, выхожу из ее комнаты и, вспомнив про предложенные домработницей пирожки, чувствую, как в желудке урчит от голода. Пожалуй, заверну на кухню и съем что-нибудь.
Поднявшись на первый этаж, я на цыпочках захожу в гостиную, чтобы не разбудить Андрюшку, если он уже лег спать. Зря стараюсь. Диван, уже застеленный для его ночевки, пуст. Похоже, братец где-то шляется.
И в этот момент со стороны кухни до меня доносится его стон…