Вы слышали о Джеке Стрэте и его жене. Так вот, здесь дело обстояло в сотню раз хуже. Волосы у сестры Сколли были тоже рыжие, но длинные и кудрявые. И отнюдь не приятного золотистого оттенка, нет – огненно-рыжие, как у жителей графства Корк, яркие, словно морковка, и еще вились мелким бесом. А ее молочно-белую кожу покрывали мириады веснушек. И Сколли говорил, что она толстая? Господи, да с тем же успехом можно сказать, что универмаг "Мейсис" – деревенская лавчонка. Она напоминала динозавра в человеческом облике с ее добрыми тремя с половиной сотнями фунтов. И все эти фунты пришлись на грудь, бедра и зад, как и случается у толстых девушек, отчего то, что должно выглядеть сексуальным, становится пугающим. Некоторых толстушек природа награждает симпатичными мордашками, но и тут сестра Сколли ничем не могла похвастаться: близко посаженные глаза, слишком большой рот, уши-лопухи. И везде веснушки. Будь она худой, и то от ее уродства часы бы останавливались. А тут немереная плоть, сплошь усеянная веснушками.
Но над ней одной смеяться никто бы не стал, разве что какие-нибудь придурки или последние сволочи. Да вот картину дополнял женишок. Тут уж поневоле разбирал смех. В высоком цилиндре он, пожалуй, достал бы ей до плеча. Тянул он максимум на девяносто фунтов, да и то после плотного обеда. Худой, как рельс, смуглый до черноты. А когда он нервно улыбался, зубы его торчали, как штакетины в заборе у заброшенного дома.
Мы играли и играли.
– Жених и невеста! – проревел Сколли. – Да пошлет вам Бог счастья!
А если Бог не пошлет, говорил его грозный вид, этим придется заняться вам… по крайней мере сегодня.
Гости одобрительно закричали, зааплодировали. Мы закончили одну мелодию и тут же заиграли другую. Сестра Сколли, Мурин, улыбнулась. Господи, ну и роток. Рико глупо лыбился.
Какое-то время все ходили кругами, жевали крекеры с сыром и ветчиной, пили лучшее шотландское Сколли, доставленное в страну без ведома властей. Я тоже сумел пропустить три стопки и признал, что ржаное пойло Томми Ингландера в подметки не годится настоящему виски.
Сколли чуть расслабился, даже повеселел, определенно повеселел.
Однажды он даже подошел к эстраде, чтобы сказать: "Хорошо играете, парни". В устах такого "меломана", как он, подобные слова прозвучали как высшая похвала.
Перед тем как все уселись за столы, к нам подплыла и Мурин. Вблизи она выглядела еще уродливее, в чем ей немало способствовало и белое атласное платье (пошедшей на него материи вполне хватило бы для того, чтобы сшить покрывала на три кровати). Она спросила, сможем ли мы сыграть "Розы Пикардии". Это, мол, ее любимая песня, и она обожает слушать ее в исполнении Реда Николса и его джаз-банда. Пусть она была толстой и некрасивой, но держалась очень скромно, не то что некоторые из гостей, тоже заказывавших нам музыку. Мы сыграли, пусть и не очень хорошо. Однако она тепло нам улыбнулась, отчего стала чуть ли не симпатичной, а потом долго аплодировала.
За столы они уселись в четверть седьмого, и помощники мисс Джибсон принесли жаркое. Гости набросились на него, словно стая голодных волков. Меня это не удивило, поскольку до этого все накачивались спиртным. Я не мог оторвать глаз от Мурин, не мог не смотреть, как она ест. Как ни пытался отвернуться, мой взгляд вновь и вновь возвращался к ней. Я словно хотел в очередной раз убедиться, что вижу все это наяву, а не в дурном сне. Тут мало кто отличался безупречными манерами, но в сравнении с Мурин остальные казались пожилыми интеллигентными дамами, собравшимися на чашку чая. Она уже не могла выделить время на теплые улыбки или просьбы сыграть "Розы Пикардии". Я мог бы поставить перед ней знак: НЕ ОТВЛЕКАТЬ! ЖЕНЩИНА РАБОТАЕТ! Мурин не требовались нож и вилка, зато прекрасно подошли бы лопата и ленточный транспортер. Печальное, доложу я вам, зрелище. А Рико (над столом едва виднелся его подбородок да пара карих глаз, грустных, как у оленя) подавал и подавал ей новые блюда, все с той же дурацкой ухмылкой.
Пока резали торт, мы взяли двадцатиминутный перерыв, и мисс Джибсон самолично накормила нас на кухне. От раскаленной плиты шел жар, да и есть никому из нас особо не хотелось. Вечеринка начиналась хорошо, а теперь все пошло наперекосяк. Я мог прочитать эти мысли на лицах моих музыкантов… да и мисс Джибсон тоже.
К тому времени, когда мы вернулись на сцену, гости с новой силой налегли на спиртное. Крутые парни бродили по залу, глупо улыбаясь, или стояли по углам, тиская своих подружек. Несколько пар пожелали станцевать чарльстон, поэтому мы отыграли "Блюз тетушки Хагар" (дуболомы это проглотили), "Я верну чарльстон Чарльстону" и еще несколько аналогичных мелодий. Стандартный набор. Народ веселился от души, блестели раскрасневшиеся физиономии, мелькали руки и ноги, воздух сотрясали крики во-до-ди-о-до, от которых меня всегда тошнило. Сгустились сумерки. С некоторых окон упали сетчатые экраны, и в зал налетели мотыльки, со всех сторон облепив люстру. Но, как поется в песне, джаз-банд играл. Жених и невеста жались у стены (никто из них вроде бы не торопился отбыть в опочивальню), всеми покинутые. Даже Сколли вроде бы забыл про них. Он тоже прилично поддал.
Около восьми вечера в зал проскользнул какой-то парень. Я сразу его заметил. Во-первых, трезвый, во-вторых, напуганный – близорукая кошка, забредшая в собачью конуру. Он подошел к Сколли, который разговаривал с каким-то бандюгой у самой эстрады, и похлопал его по плечу. Сколли резко обернулся, и я услышал каждое сказанное ими слово. Поверьте мне, я мог бы прекрасно без этого обойтись.
– Чего надо? – грубо спросил Сколли.
– Меня зовут Деметрис, – ответил парень. – Деметрис Казенос. Меня прислал Грек.
Танцы как отрезало. Распахнулись пиджаки, руки нырнули под полы. Я заметил, что Мэнни нервничает. Черт, мне тоже стало не по себе. Но мы продолжали играть, можете мне поверить.
– Стоило ли тебе приходить? – раздумчиво спросил Сколли.
– Я пришел не по своей воле, мистер Сколли! – Парень сорвался на крик. – Грек, у него в заложницах моя жена. Он говорит, что убьет ее, если я не передам вам его послание!
– Какое послание? – Грозовые тучи собрались на челе Сколли.
– Он просит… – Парень замолчал, не в силах продолжать. Но глотка, похоже, зажила собственной жизнью, выталкивая слова, которые он не решался произнести. – Он просит передать вам, что ваша сестра – жирная свинья. Он просит… он просит… – Глаза его выкатились из орбит. Я коротко глянул на Мурин. Ей словно влепили оплеуху. – Он говорит, что у нее чесотка. Он говорит, если у толстой женщины чешется спина, она покупает чесалку, а вот если начинает свербить в другом месте, она покупает мужчину.
Из груди Мурин вырвался вопль, она, рыдая, выбежала из зала. Пол дрогнул. Рико последовал за ней, оторопевший, заламывая руки.
Сколли побагровел. Я уж подумал, что сейчас мозги поползут у него из ушей, столько крови прилило к голове. А на его лице я видел ту же муку, что и в тот вечер у ресторана Ингландера. Пусть он был мелким гангстером, но я не мог не пожалеть его. Думаю, вы меня понимаете.
Но заговорил он на удивление ровным, спокойным голосом.
– Что-нибудь еще?
Маленький грек сжался в комок. Испуганно заверещал:
– Пожалуйста, не убивайте меня, мистер Сколли! Моя жена… Грек, она у него в заложницах! Я не хочу все это говорить! Но у него моя жена, моя женщина…
– Я не причиню тебе вреда. – Голос Сколли зазвучал еще мягче. – Выкладывай остальное.
– Он просил передать, что весь город смеется над вами.
Тут мы перестали играть, и в зале на секунду установилась мертвая тишина. Сколли уставился в потолок. Руки его дрожали. Потом он сжал пальцы в кулаки, так крепко, что побелели костяшки.
– ХОРОШО! – проорал он. – ХОРОШО!
И метнулся к двери. Двое громил попытались остановить его, попытались сказать, что он ищет смерти, что Грек именно этого и ждет, но Сколли обезумел. Отшвырнул их и выбежал в черную летнюю ночь.
В повисшей в зале тишине слышалось лишь тяжелое дыхание посланца, да откуда-то издалека доносились всхлипывания новобрачной.
Вот тут молокосос, который просил нас открыть футляры с инструментами, громко выругался и последовал за Сколли. Один.
Но прежде чем он добежал до двери, на улице заскрипели автомобильные шины и взревели двигатели… много двигателей. Словно на параде в День поминовения.
– Господи Иисусе! – прокричал парнишка в дверях. – Их же тут до черта! Ложись, босс! Ложись! Ло…
Ночь взорвалась выстрелами. Словно на минуту или две вернулась Первая мировая война. Пули влетали в раскрытую дверь, одна разбила лампу, что висела в фойе. Вспышки освещали улицу лучше фонарей. Потом автомобили уехали. Одна из женщин уже вытряхивала осколки из начеса.
Опасность миновала, и все громилы двинули на улицу. Дверь кухни распахнулась, оттуда выбежала Мурин, дрожа всем своим огромным телом. Лицо ее раздулось еще больше. За ней семенил Рико. Они тоже подались наружу.
Мисс Джибсон оглядела пустой зал, ее глаза напоминали чайные блюдца. Маленький грек, с появления которого и начался весь сыр-бор, уже успел сделать ноги.
– Стреляли, – пробормотала мисс Джибсон. – Что случилось?
– Я думаю, Грек замочил того, кто обещал нам заплатить, – ответил Бифф.
Она в недоумении посмотрела на меня, но, прежде чем задала вопрос, вмешался Билли-Бой:
– Он хочет сказать, что мистер Сколли только что покинул нас, миз Джибсон.
Теперь мисс Джибсон повернулась к нему, глаза ее округлились еще больше, а потом она лишилась чувств. Я тоже едва не грохнулся в обморок.
А с улицы донесся крик, полный невыносимой душевной муки. Такого я не слышал ни до, ни после. Он повторялся вновь и вновь, и не требовалось выглядывать за дверь, чтобы понять, кто так убивается, склонившись над телом брата, пока со всего города не съехались копы и газетчики.
– Сваливаем отсюда, – пробормотал я. – Быстро.
И пяти минут не прошло, как мы запаковали все манатки. Некоторые из громил вернулись в холл, слишком пьяные и испуганные, чтобы обращать на нас внимание.
Вышли мы через черный ход, каждый нес свой инструмент и часть ударной установки Биффа. Строем прошагали по улице. Я – с футляром под мышкой и с цимбалами в руках. Парни стояли на углу, пока я подгонял грузовичок. Копы еще не объявились. Толстуха все еще нависала над телом брата, лежащим посреди мостовой, и выла, как баньши, а ее миниатюрный супруг кружил вокруг, словно спутник большой планеты.
Я подъехал, парни побросали все в кузов. И мы дали деру. Добрались до Моргана со средней скоростью сорок пять миль в час. То ли никто из громил Сколли не сказал о нас копам, то ли те обошлись без наших показаний, но нас больше не дергали.
Естественно, не получили мы и двухсот баксов.
Через десять дней она пришла в ресторанчик Томми Ингландера, толстая девушка-ирландка в черном траурном платье. Черное красило ее не больше белого атласа.
Ингландер, должно быть, знал, кто она (ее фотография обошла все чикагские газеты, как и фотография Сколли), потому что сам отвел ее к столику и осадил двух забулдыг у стойки, которые начали над ней посмеиваться.
Я очень ее жалел, совсем как жалел иногда Билли-Боя. Трудно, знаете ли, быть человеком-отщепенцем. Каково это, пожалуй, не узнаешь, не побывав в его шкуре. Да и не надо, наверное, этого знать. Но я проникся к Мурин теплыми чувствами, хотя и говорил с ней совсем ничего.
Поэтому в перерыве подошел к ее столику.
– Мне очень жаль вашего брата. Я знаю, вы действительно очень его любили и…
– Я словно сама нажимала на спусковые крючки. – Она смотрела на свои руки, и тут я заметил, как они хороши: маленькие, изящные. – Все, что сказал этот грек, – чистая правда.
– Да перестаньте. – Что еще я мог сказать, кроме банальности. И уже жалел, что подошел. Как-то странно она себя вела. Словно у нее крыша поехала.
– Я не собираюсь с ним разводиться, – продолжила Мурин. – Скорее покончу с собой и обреку свою душу на вечные муки в аду.
– Не надо так говорить.
– У вас никогда не возникало желания наложить на себя руки? – спросила она, бросив на меня яростный взгляд. – Особенно когда вам казалось, что люди плохо к вам относятся и смеются над вами? И никто не хочет вас понять, посочувствовать вам? Вы можете представить себе, каково это – есть, есть, есть, ненавидеть себя за это и есть вновь? Вы знаете, что чувствуешь, когда твой старший брат гибнет только из-за того, что ты толстуха?
Люди начали оглядываться, забулдыги – хихикать.
– Извините, – прошептала она.
Я тоже хотел извиниться. Хотел сказать, что… сказать все, что угодно, лишь бы поднять ей настроение. Докричаться до нее через сковавший ее лед. Но ничего путного в голову не приходило.
– Я должен идти, – отделался я дежурной фразой. – Пора на сцену.
– Конечно, – кивнула она. – Конечно, пора… иначе они начнут смеяться над вами. Но я приехала, чтобы… вы сыграете для меня "Розы Пикардии"? На свадьбе вы так хорошо играли. Сможете?
– Безусловно, – ответил я. – С удовольствием.
И мы сыграли. Но она ушла, дослушав лишь до половины, и мы, поскольку в таких заведениях, как у Ингландера, это не редкость, тут же переключились на регтаймовскую вариацию "Студенческого флирта", которая всегда заводила публику. В тот вечер я выпил больше обычного и к закрытию совершенно о ней позабыл. Ну если не совершенно, то близко к этому.
А когда мы уходили из ресторана, меня осенило. Я понял, что следовало ей сказать. Жизнь продолжается, вот какие слова должна была она от меня услышать. Именно их говорят тем, у кого умирает близкий человек. Но, хорошенько поразмыслив, я пришел к выводу, что говорить их не следовало. Радоваться надо, что они не слетели с моего языка. Потому что, возможно, именно этого она и боялась.
Разумеется, теперь все знают историю Мурин Романо и ее мужа Рико, который пережил ее и теперь столуется за счет налогоплательщиков в тюрьме штата Иллинойс. О том, как она встала во главе банды Сколли и превратила ее в гангстерскую империю, соперничавшую с империей Капоне. Как она уничтожила главарей двух других банд Норт-Сайда и подмяла под себя контролируемые ими территории. О том, как Грека привезли к ней и она собственноручно убила его, вогнав ему в глаз рояльную струну, когда он стоял на коленях и молил о пощаде. Рико, этот карлик, стал ее правой рукой и самолично возглавлял с дюжину бандитских налетов.
По газетам я следил за операциями Мурин с Западного побережья, где мы записали несколько удачных пластинок. Уже без Билли-Боя. Он сформировал свой оркестр вскоре после того, как мы закончили выступать в ресторане Ингландера, только из черных, играющий диксиленд и регтайм. Они успешно работали на Юге, и я за них только рад. Тем более что и мы ничего не потеряли. Во многих клубах нам отказывали даже в прослушивании, узнав, что один из нас – негр.
Но я рассказываю вам о Мурин. Она стала любимицей газетчиков, и не только потому, что у нее, как и у Мамаши Баркер, хорошо варила голова. Она была ужасно толстой и ужасно плохой, а американцам такое сочетание почему-то очень нравилось. Когда она умерла от инфаркта в 1933 году, некоторые газеты написали, что весила она пятьсот фунтов. Лично я в этом, однако, сомневаюсь. Таких толстяков не бывает, верно?
Так или иначе, о ее похоронах сообщили на первых полосах. А вот ее братец, кстати, не продвинулся дальше четвертой страницы. Гроб Мурин несли десять человек. Один из бульварных еженедельников опубликовал их фотоснимок. Зрелище жуткое. Гроб – что рефрижератор для перевозки мяса. Если разница и была, то небольшая.
Рико не хватило ума держать все под контролем, и на следующий год он угодил за решетку за разбойное нападение с покушением на убийство.
Я так и не смог забыть ее, как и лицо Сколли в тот вечер, когда он впервые рассказал мне о ней. Но, оглядываясь назад, особой жалости к Мурин я не испытываю. Толстяки всегда могут прекратить есть. А вот такие, как Билли-Бой Уильямс, могут только перестать дышать. Я до сих пор не знаю, как помочь тем и другим, отчего на меня иной раз нападает черная тоска. Наверное, потому, что я стал старше и сплю не так хорошо, как в молодости. Дело ведь в этом, верно?
Или нет?
Заклятие параноика
Нет больше ни выхода и ни входа.
Дверь, что окрашена белым, хлопала – ветром било.
Все хлеще и хлеще.
Кто-то стоит на пороге –
в черном плаще, горло его согрето тонкою сигаретой.
Зря только время тратит:
его приметы –
в моем дневничке. В тетради.
Выстроились адресаты –
змеею. Криво.
Рыжею кровью красит их лица свет от ближнего бара.
Свет продолжает литься…
Нет больше ни выдоха и ни вдоха.
Если я сдохну, если я скроюсь из виду, если я больше не выйду, мой ангел – а может, черт –
отправит мой дневничок в Лэнгли, что в штате Виргиния.
Стены пропахли джином, свет пролился потоком, ветры его сотрясали…
Было – пятьсот адресатов по пятистам аптекам.
Были блики да блоки.
Было – пятьсот блокнотов…
В черном. Готов. Глуп.
И огонек – у губ.
Город – в огне…
Страх потечет реками.
Кто там стоит у рекламы, думает обо мне?
Долго. Мучительно долго.
В комнатах дальних – дольних? –
люди меня воспомнят.
Воспой мне о жарком дыханье смерти в звонках телефона, о телефонной сумятице, о проводной смуте…
Видишь, как просто?
Там – одинокий кабак на перекрестке.
Там, чередою столетий, в мужском туалете хрипит запоротый рок, и в руки – из рук –
в круг –
ползет вороненая пушка, и каждая пуля-пешка носит мое имя.
Ты говорил с ними?
Их накололи.
Им не сыскать мое имя в чреде некрологов.
В их головах – муть, им не найти мою мать, она скончалась.
Стены от крика качались.
Кто собирал пробы, точно с чешуйчатых гадов, с моих петляющих взглядов, со снов моих перекосных, со слез моих перекрестных?
Свет невозможно убрать…
А среди них – мой брат.
Может, я говорил?
Что-то не помню…
Брат мой все просит заполнить бумаги его жены.
Она – издалека, начало ее дороги –
где-то в России…
Вы еще живы?
Вас ни о чем не просили!
Слушай меня, это важно, прошу, услышь…
Ливень падает свыше, с высоких крыш.
Капли – колючее крошево, серое кружево.
Черные вороны сжали ручки зонтов черных.
Болтают… слушай, о чем они?
Пялятся на часы.
В воде дороги чисты.
Долго лило – острые струи мелькали.
Когда завершится ливень, останутся лишь глаза – как монетки мелкие.
Останется ложь.
Подумай – стоит стараться?
Вороны – черные.
Вороны эти ученые –
у ФБР на службе.
Вороны – иностранцы, все это очень сложно.
Лица манили, но я обманул их –
я из автобуса выпрыгнул.
Один. На ходу. Без денег.