Убийственное лето - Себастьен Жапризо 14 стр.


Обхватив голову, я говорю: "Простите меня". Погибель не отвечает до самого воскресения своей матери. Она склоняется надо мной. От нее пахнет теми же духами "Диор", что и от Жоржетты. Произношу: "Это не по вашей вине. Это другое". Я смотрю на нее. Она убрала мерзкий пузырек с чернилами. И с беспокойной улыбкой кивает, будто понимает. Ничего эта дура не понимает.

Оглядываюсь и вижу, что на нас больше не обращают внимания. Вокруг спорят, едят. Оживленно, как умею, говорю: "Давайте есть. Остыло". Спустя время она шепчет: "Знаешь, это не настоящий подарок к твоему дню рождения. Настоящий у меня в сумке, но теперь я боюсь". Однако я умею быть любезной и говорю: "Пожалуйста, покажите". Затылок ноет, и я вижу золотую зажигалку "Дюпон" с выгравированной надписью: "Тебе". В картонке еще бумажка, но ей самой стыдно, чтобы я прочла. Вот что там написано:

"Быть бы немного твоим пламенем".

Это глупо, как все на свете, конечно, но я притягиваю к себе через стол ее голову и чмокаю в щеку, а потом говорю: "В машине я вас поцелую получше". От этого у нее наконец меняется цвет лица. Обожаю наблюдать, когда она не знает, куда деть глаза. Представляю, как она вела себя на откинутых сиденьях с тем коммивояжером, – ноги кверху, платье на голове, зубы стиснуты, чтоб не кричать. От нее подохнуть можно.

Когда нам приносят омаров, она уже столько наговорила мне о том, как готовилась ко дню моего рождения, что у меня проходит голод. И головная боль тоже. Притворяясь, что слушаю, смотрю, как она ест. Она заказала бутылочку кьянти, а так как я не пью, то скоро совсем окосеет. Когда она спрашивает, зачем я приехала в Динь, загадочно произношу "тс-с", хотелось до свадьбы покончить с некоторыми делами. Она притворяется, что понимает, и так вздыхает, что едва не лопаются бретельки бюстгальтера, видного через прозрачную кофточку… Это отчаянная притворщица. Но я люблю ее. Немного, как Пинг-Понга. Между ними никакого сходства, что правда, то правда… Остановись я у нее, как мы уславливались, она бы выплясывала вокруг чайника часа четыре, подавала мне чай трясущейся ручкой, как в те времена, когда мне было четырнадцать лет, и платья бы примеряла, чтобы выслушать мой совет, и распиналась бы об "этой замечательной актрисе" или "этой замечательной певице", которая только девушек и любит ("уверяю тебя, это всем известно"), где самой Марии нечего делать, поскольку я пребываю в таком хорошем обществе. Я вам клянусь, что бы ни случилось, в жизни своей она не падала без того, чтобы приложить тыльную сторону кисти ко лбу и глаза закатить – этакий цирк! – и вопросить доброго Боженьку, как же это могло случиться.

Принимаюсь за клубничное мороженое, она говорит: "Ты не слушаешь меня". Я возражаю: "Я думаю о вас". Она не верит: "И что же ты думаешь?" Я отвечаю: "О том, что виден ваш лифчик под кофточкой". Вся вспыхнув, она молчит до очередного отпуска официантов. Наклонившись к ней через стол, спрашиваю: "Вы что-нибудь узнали о тех, с грузовика?" Молчит. Только подбородком показывает – да, но не смотрит на меня. Я жду. Упрямо помешивая мороженое, она говорит: "В ноябре 1955 года они привезли строительный лес господину Понсе. У него сохранилась накладная. Это были служащие Фарральдо". Ладно. Люди, согласна, не так глупы, как я полагала. Та с подозрением смотрит на меня и спрашивает: "Зачем тебе это?" Я отвечаю: "С пианино везли и другие диски, кажется, в коробке. Вероятно, они где-то ее потеряли. Я хотела узнать". Ложечка ее повисла в воздухе: "Прошло ведь больше двадцати лет!" Склоняюсь над лимонным мороженым, у меня вид жертвы, наскучившей всему свету, и говорю: "Знаю, это глупо. Тем хуже для меня". Спустя минуту с улыбкой гляжу на нее и, сладкая как мед, говорю: "Доставьте мне удовольствие в честь дня рождения. Сходите в туалет и снимите лифчик". У нее сердце вон. Она шепчет: "Ты с ума сошла. Кругом ведь люди". Я с нежностью беру ее руку: "Ну пожалуйста". Она смотрит на меня вся красная и умирает от охоты выполнить мою просьбу, чтобы показать, какая она современная, но ничего не отвечает.

Я продолжаю есть мороженое. Как хочется мне послать к черту Лебаллека, Туре, Погибель, Динь! Вспоминаю Филиппа, раздевавшего меня в подсобке своей аптеки. И, конечно, ту идиотку, чинившую, хныкая, мое разорванное платье, ту, которая поддалась, потому что их было трое и она боялась остаться изуродованной. И еще я вспоминаю его, но ровно минуту, быстро. И кафельную кухонную печь. Затем говорю себе: "Перестань. Сейчас же перестань". Давлю ложкой мороженое и отодвигаю от себя вазочку.

По дороге в Анно она правит машиной так, словно получила права лишь накануне. Меня клонит ко сну. Наконец, убедившись, что впереди на четырнадцать километров прямая дорога, она кладет мне руку на колено и говорит: "Я все время думаю о тебе. Ты не представляешь, как я люблю тебя". И всякое такое. Она ничуть не ревнует меня к Пинг-Понгу, с которым даже незнакома. Довольна, что выхожу замуж, что счастлива. Я прошу: "Поехали быстрее, иначе мы никогда не доедем". Она высаживает меня около дома Монтечари, и мы прощаемся. Я говорю: "Мне придется еще съездить в Динь. Вы приедете за мной?" Она горестно кивает.

Пинг-Понг ждет меня на кухне. Опустив лампу к самому носу, он протирает какие-то запчасти и даже не оборачивается в мою сторону. На моих часах без четверти двенадцать.

Спрашиваю; "Злишься?" Он отрицательно мотает головой. Молча стою рядом с ним. Затем он произносит: "Я звонил мадемуазель Дье в семь часов. Ее не было дома". Я отвечаю: "Она повезла меня в ресторан поужинать по случаю моего дня рождения. И подарила зажигалку "Дюпон". Вынимаю ее из сумочки и показываю. Он говорит: "Она что, решила посмеяться над тобой?" С первых чисел июля кругом полыхают пожары, и он толком не ночует дома. Говорю: "Надо же, тебе пришлось ждать меня, когда ты мог бы уже спать". Отвечает: "Не могу уснуть, пока тебя нет дома". Наклоняюсь и целую его в спутанные волосы. Мы смотрим друг на друга, и я предлагаю: "Пошли сегодня в сарай". Он смеется, гладит меня через платье и говорит: "Ладно". Затем мы тихо идем в сарай, и он усердствует так, что я забываю обо всем на свете.

4

И вот, проснувшись, понимаю, что мне двадцать лет.

Выпив на кухне кофе с глухаркой и матерью всех скорбящих, прогоняю Бу-Бу из душа, а затем, вымывшись, поднимаюсь к себе, натягиваю белые шорты и белую водолазку, надеваю босоножки и иду к маме.

Она примеряет мне подвенечное платье. Узнать в нем то, которое было на Жюльетте, уже невозможно. Повсюду, как я просила, сделаны оборки. В нижней комнате, столовой, я вижу свое отражение в большом зеркале. Такая высокая, тоненькая очень нравлюсь себе. У бедной дурехи слезы на глазах, когда она видит меня в этом платье. Она придумывает новые штуки, чтобы мой задок выглядел еще соблазнительнее. Пока она шьет на машинке, глотаю свою любимую кашу и вдруг слышу: "Я хочу тебя кое о чем попросить, но только не сердись". Она, видите ли, обдумала то, что я, когда познакомилась с Пинг-Понгом, ей сказала, и обеспокоена. Мадам Ларгье, у которой она убирается, описала ей покойного Монтечари. Словом, она хочет увидеть его фотографию.

Остаток жизни после этого мы сидим молча. У меня колотится сердце, а она перестала шить. Говорю: "Папаша Монтечари не имеет отношения к этой истории, я теперь уверена". Она отвечает: "Уверенной могу быть только я. Так что принеси его фото". Когда она такая, мне хочется кататься по земле. Кричу: "Что за черт! Ты решила расстроить мою свадьбу? Что ты надумала?" Она отвечает, не глядя на меня и рассматривая свои потрескавшиеся от стирки руки: "Если возникнет малейшее сомнение, я не допущу свадьбы. Я все расскажу. Я поклялась в церкви". Вываливаю кашу на стол, натягиваю шорты, водолазку, босоножки и, растрепанная, хлопаю дверью.

Чтобы дойти до Монтечари, нужно пять-шесть минут. Еще минута на то, чтобы ошарашить сломанный динамик просьбой дать фото ее любимого мужа, похороненного в Марселе. Она спрашивает: "Зачем? Зачем?" Я отвечаю, что попрошу сделать по нему портрет масляными красками. Хочу, мол, преподнести ей подарок. Она хнычет, как дурная, и лопочет: "Только тебе могла прийти в голову такая мысль. У тебя доброе сердце, ты поступаешь, как оно велит". Я снимаю со стены в ее комнате снимок, даже не вынимая из позолоченной рамки, и беру в своей комнате достаточно большой конверт. Еще одна минута уходит на то, чтобы утешить старую галошу. Я говорю ей: "Только никому не рассказывай. Это будет наша тайна". Она лобызает меня в щеку своими сухими губами и так сильно сжимает руку, что я вскрикиваю: "А черт! Перестань, мне больно".

Проходя мимо кафе Брошара, вижу, как моя будущая свекровь беседует со своими товарками. Она смотрит на меня, я улыбаюсь ей во весь рот, но это все равно что обращаться к статуе Неизвестного солдата. Плюс ко всему у гаража мне попадается Пинг-Понг, кричу ему: "Платье надо еще подправить. У тебя все в порядке?" Он отвечает: "Порядок". Ему не нравится, когда я в шортах, он уже говорил мне об этом. Ему хочется, чтобы я до самой золотой свадьбы ходила в кольчуге. Тогда он будет спать с Жанной д'Арк.

Не проходит и двадцати минут, как я возвращаюсь к нашим. Кретин наверху опять орет. Он хочет жрать, требует газету, а может, просто услышал, что я вернулась. С тех пор как его Парализовало, я не видела его ни разу. И не говорила с ним даже через потолок. Он же, когда на него находит, начинает поносить меня. Мать утверждает, что он в здравом уме, но я не уверена.

Она сидит на том же месте перед машинкой. И ждет. Кроме меня, никто не умеет так ждать, как она. Скажи ей: "Я скоро вернусь" – и даже если придешь через год, она будет спокойно сидеть на том же месте, с аккуратно уложенными волосами, скрестив руки на животе. Она родилась 28 апреля под знаком Тельца. Я не очень в этом разбираюсь, но мне сказали, что понять их могут только родившиеся под знаком Рака.

"Смотри, идиотка", – говорю я ей. Она осторожно берет карточку и изучает улыбающееся лицо типа, от которого и следа не осталось. У него темные, тщательно прилизанные волосы, нос, напоминающий лезвие ножа, довольно приятные черные глаза, вид гладкого красивого мужчины. Мать спрашивает: "Это и есть Монтечари? Мадам Ларгье говорит, что у него были усы". Я отвечаю: "Ну, знаешь, хватит. Ты решила меня в гроб вогнать. Иногда у человека бывают усы, а потом их нет". Она опять смотрит на фото и изрекает: "В любом случае это не тот итальянец". И, самое страшное, в ее голосе нет облегчения. Или она сама не уверена, можно ли узнать того негодяя через столько лет. Я замечаю: "Если бы это был он, ты бы тотчас его признала. Даже без усов". Она пожимает плечами. Я кладу фото обратно в конверт и говорю: "Если бы Пинг-Понг знал, что мы подозреваем его отца, он бы свернул нам шею". Она смотрит на меня и улыбается. Своей улыбкой она убить меня может. Конец эпизода. Затем она подправляет мне платье, я надеваю его перед большим зеркалом и опять выгляжу красивой, как богиня.

5

Во второй половине дня Пинг-Понг увозит меня на гаражной малолитражке в город за подарками. Я в джинсах и белой блузке. Ему нужно сразу вернуться в деревню, чтобы покопаться в своей "делайе". На прошлой неделе он притащил откуда-то разбитый "ягуар" – трое пассажиров этой машины, писали газеты, накрылись. Он купил его за гроши, объяснив, что мотор еще хорош, можно переставить. В городе он прихватил механика по имени Тессари, работающего у Лубэ, мужа Лулу-Лу. Молва идет, что он классный мастер. Сходя на площади, говорю: "Смотри, не пытайся с ней встретиться, чтобы вспомнить былое". Он ржет, как дурной. Ему нравится, когда я ревную.

Я несу фото мужа глухарки к знакомому парню по фамилии Варекки, которого все зовут ВавА. Он работает в типографии, а летом снимает туристов на террасах кафе. Он соглашается на будущей неделе перерисовать за сто франков портрет, и то лишь ради меня. А соглашусь позировать ему голая – тогда бесплатно. Он, конечно, шутит, а я отвечаю – посмотрим. В цехе полно народу. Я прошу сделать все поярче, это для дорогого мне человека, и чтобы рамку не испортил. После чего спускаюсь по лестнице, держась за перила, как старуха, потому что боюсь упасть и сломать ногу.

Затем занимаюсь подарками. Захожу в три магазина и, ни раздумывая долго, беру то, что мне предлагают, и еще какую-то дрянь, которую непременно хочет моя мать, – тогда она хоть станет думать о чем-то другом. В четыре на почту, но за окошком Жоржетта, а при ней я не могу звонить. Говорю ей: "Здравствуй, как дела?" – и беру для отвода глаз десять марок, а звонить иду в кафе напротив кино.

На стенках кабины нацарапано много полезных вещей. Лебаллека нет на месте, его поищут. Голос в трубке кажется мне знакомым тысячу лет. Кажется, я осторожничаю, обращая внимание на голоса, лица, малейшие детали. Все очень четкое отпечатывается в моей птичьей голове. Говорю: "Извините, господин Лебаллек, это учительница, помните?" Он помнит. Спрашиваю, не потеряла ли я у него серебряное сердечко. На цепочке. Он отвечает: "Я подобрал его в кабинете и сразу подумал, что это ваше. Я узнал ваш адрес у шурина, но не нашел номера телефона". Я говорю: "У меня нет телефона. Я звоню из кафе". Он роняет: "Да?" – и я жду еще тысячу лет. В конце концов он спрашивает: "Хотите, чтобы я выслал бандеролью, или сами заедете?" Я отвечаю: "Предпочитаю заехать сама, только не знаю когда. Я очень люблю эту вещь. Да к тому же будет повод повидать вас снова, не так ли?" Проходит еще тысяча лет, прежде чем он произносит "да" и ничего больше, только "да". Продолжаю: "Я рада, что вы нашли эту вещицу. Может быть, и глупо звучит, но я была почти уверена, что она у вас". Голос мой слегка дрожит – ровно сколько надо. А у него ничуть, только стал более низким, нерешительным. "Когда вы приедете в Динь?" Я нежно отвечаю: "Какой день вас устраивает?" Если он и после этого станет брыкаться, я выколю ему глаза, клянусь жизнью. Но он не брыкается и долго молчит. "Где вы, господин Лебаллек?" Он отвечает: "Во вторник после полудня мне надо быть в банке. Я могу привезти, куда скажете". Теперь молчу я, чтобы он осознал, что мы поняли друг друга. Затем говорю: "Я буду вас ждать на углу площади Освобождения и бульвара Гассенди в четыре часа. Там есть стоянка такси, знаете? Я буду на противоположном тротуаре". Он знает. И так же нежно продолжаю: "В четыре. Идет?" Он отвечает "да". Я говорю – хорошо – и жду, чтоб он повесил трубку первым. Мы больше не произносим ни слова.

Выхожу из кабины. Ноги ватные. На душе пусто, и я словно заморожена, но щеки горят. Выпиваю за стойкой чай с лимоном, притворяюсь, будто погружена в список свадебных покупок, механически складываю цены. Я не в силах ни о чем думать. Подходит поболтать сын хозяина, мы знакомы. Около пяти я снова на улице. И долго таскаюсь по солнцу. Снимаю маленький красный шарф и, глядя в витрину, повязываю голову.

Иду к Арлетте, затем к Жижи. Но ни той ни другой нет на месте. Когда Лебаллек назвал мне вторник после полудня, я сначала подумала, что это тринадцатое и что он нарочно сказал про банк. Проходя мимо Сельскохозяйственного кредита, убеждаюсь: тринадцатого они закрывают в полдень. Банк Всеобщей компании тоже. Я выну из него душу. Вся его семья будет плакать кровавыми слезами.

Ума не приложу, чем заняться. Чтобы немного забыться, направляюсь в городской бассейн: а вдруг там Бу-Бу? Или Арлетта и Жижи? Но там только миллионы незнакомых отдыхающих да такой шум – сдохнуть можно. На улице жарко. Иду по своей тени и говорю: "Можно покончить уже во вторник. С обоими" Мне уже ясно наперед, как надо действовать, я пять лет все до тонкостей обдумывала. Хозяйка кафе "Провансаль". Шоколадная Сюзи. Дочь и сын Лебаллека. Нет, никто не заподозрит меня, убеждена, никто меня не найдет.

А Пинг-Понг тут ни при чем. Тем более Микки или Бу-Бу. Но я хочу, чтобы и они расплатились за своего гниду-отца. Впрочем, у меня в мыслях не было наказывать его так же, как этих двоих. А затея, возникшая у меня с тех пор, как я знакома с Пинг-Понгом, требует времени – может, три или четыре недели.

Думаю о будущем вторнике с Лебаллеком и о днях, которые последуют. И Эна становится такой же реальной, как если бы сейчас шагала со мной рядом. Ей совершенно наплевать на то, что я собираюсь сделать. В какой-то мере Эне даже хочется это сделать. Ей нравится все, что щекочет нервы. Она и сама такая – любит обниматься и чтобы ее ласкали. И еще охота, чтобы ее принимали за дрянь и больше ни за кого другого. Где-то в мире существуют отдельно Эна и я. И приходится думать за каждую отдельно. Эна – совсем другое существо, которое никогда не вырастет. Она еще более несчастна, чем если бы была жертвой. Это она проснулась с криком, когда я была вместе с Погибелью в пиццерии. Я только что слышала ее стоны в телефонной будке. Это она царапает мне щеки длинными ногтями. Она сжимает сердце так, что кажется, будто не хватает воздуха и болит затылок.

Я говорю ей: "Вечером в день свадьбы я пойду его проведать в белом красивом платье. Я найду в себе силы. Ведь я сильная". А он будет сидеть в кресле, худой, постаревший – каким он будет? Когда мы покидали Аррам, я убежала, чтобы не встретиться с ним при переезде. До вечера бродила по заснеженным холмам. Когда я пришла в наш новый дом, то увидела, что моя мать совсем потеряла голову среди мебели, ящиков с посудой и всякого хлама. Она сказала мне: "Ты бессердечная. Ты бросила меня одну в такой день". Я ответила: "Я не хотела его видеть. Если бы ты была одна, я бы, осталась с тобой, ты знаешь". И расстегнула ворот ее платья. Мы сели на еще не перенесенный сверху диван, и я сказала: "Умоляю тебя". Потому что ей всегда стыдно и она считает это грехом. И тогда Эна наконец спокойно засыпает в объятиях своей дорогой мамы.

Сама не помню, как я оказалась около реки, как дошла до нее, каким путем. Села на валун около чистой, прыгающей через камни воды. Блузка прилипла к телу. Неподалеку на мосту были люди, и я не рискнула снять ее, чтобы просушить. Уже шесть часов вечера, а солнце палит нещадно. Ищу конфетку в сумке, но безуспешно. С помощью "Дюпона" закуриваю ментоловую.

Я намерена взять во вторник маленький цветной флакон, на который наклеена этикетка от лака для ногтей. Флакон лежит в кармане моего красного блейзера вместе с деньгами. После завтрака глухарка попросила меня помочь ей подняться к себе. Там она достала из печки картонный бумажник и дала мне четыре новеньких пятисотенных – подарок ко дню рождения. У меня даже дух перехватило. Эти деньги я положила к другим и тогда почувствовала под рукой холод этого флакона. Захотелось разбить его, выбросить подальше. Я плакала без слез из-за этой старой дуры. Мне показалось, что я стала нежной и теплой внутри, а стекло флакона – как шкура змеи. Теперь я решила унести его с собой во вторник. Унести его я унесу, а вот применю ли – посмотрим.

Иду по дороге навстречу Пинг-Понгу, который должен приехать за мной к семи часам. А тут еще этот догоняет меня, в красно-белой майке, нажимая изо всех сил на педали и сопя, как тюлень. Он говорит задыхаясь: "Черт, я давно углядел тебя, но едва догнал. Завтра в Пюже-Тенье закончу гонку, когда уже уберут флажки". И слезает с велосипеда, а потом впервые без всякого стеснения чешет между ляжками и вертит шеей.

Назад Дальше