Карл Христианович Альтерман оказался дородным господином, самоуверенным и жизнерадостным, говорившим с жестковатым немецким акцентом. Он был в черном бархатном пиджаке, черной же атласной жилетке, белом гро-гро галстуке и серых панталонах; из жилетного кармана свисала золотая часовая цепочка. Хотя Лаишев и уездный город, и живут здесь люди разного достатка и достоинства, тем не менее было весьма необыкновенно встретить здесь фигуру такого европейского обличья, да еще в столь комильфотном костюме. Казалось, будто какая-то неведомая сила взяла и одночасьем перенесла в наши уездные пенаты стареющего франта из немецкого бурга. На все и всех, включая посетителей своего заведения, аптекарь смотрел со снисходительной жалостью и безусловным превосходством.
– Ну-с, господа, и чем же я могу вам служить? – спросил сей почтенный провизор, едва мы оказались внутри помещения с характерным камфарноанисовым запахом. – Зо. Не говорите, я и сам вижу! – Он ткнул в меня пальцем и сказал безапелляционным тоном: – Зо! У вас, любезнейший, натура апоплексическая, и нуждаетесь вы в препаратах, снижающих кровяное давление, а также в средстве от бессонницы. – Не дожидаясь моего ответа, аптекарь тут же повернулся к Владимиру. – А вы, молодой человек, не смейтесь, не смейтесь! У вас чересчур рано для вашего возраста расшатались нервы, и, кроме того, вы имеете склонность к запорам. Что же, господа, мои медикаменты – к вашим услугам. Смею заверить, они приготовлены не хуже, чем в Казани!
– Мы непременно воспользуемся вашими услугами, уважаемый господин Альтерман, – ответил Владимир, – но сейчас нам хотелось бы получить консультацию по иному поводу. Скажите, пожалуйста, часто ли к вам обращаются за сердечными каплями?
Провизор махнул рукой.
– Что вы, что вы! Сердечные болезни в нашем климате и среди наших горожан – редкость. Я своих сердечников наперечет знаю. Да их и всего-то – на одной руке пальцев хватит, чтобы пересчитать. – И Карл Христианович в самом деле немедленно начал перечислять, загибая короткие пальцы: – Викентий Саввич Сазонов, купец второй гильдии. Иван Славомирович Троеросов, станционный смотритель. Э-э…
– Стоп-стоп! – Владимир шутливо поднял руки. – Сдаюсь, господин Альтерман, сдаюсь! Лучше скажите – а вот, к примеру, кто-нибудь из приезжих… незнакомых вам… не обращался ли за такими препаратами? Примерно эдак месяца три назад?
Провизор замолчал и задумчиво посмотрел на моего спутника. Густые его брови сошлись на переносице.
– Зо. Обращался, – медленно произнес он. – Конечно, я помню его. Не так часто у нас появляются иноземцы. Моя скромная персона не в счет. Правду сказать, так и вовсе не появляются. А в чем дело? Что случилось? Надеюсь, лекарство помогло?
– Вспомните, пожалуйста, когда именно это произошло и как этот господин выглядел.
– А что тут вспоминать? Я всех покупателей вношу в журнал. Вот, извольте, – верный, хотя и бессловесный помощник! – Альтерман похлопал ладонью по большой толстой тетради с клеенчатой обложкой. – Вот тут и записываю. Значит, было это более двух месяцев назад. Нынче у нас январь, выходит, о ноябре речь… – Аптекарь, словно наугад, раскрыл свой журнал. – Вот вам и ноябрь. Вот число – двадцать первое. А вот и господин, вас интересующий. Зо… – Он ткнул пальцем против записи и прочитал: – Роберт Зайдлер. Этот поименованный господин Роберт Зайдлер купил у меня лауданум и, по моей настоятельной рекомендации, ландышевые капли.
Я в очередной раз отдал должное сметливости нашего студента. Как он и предсказывал, мы установили имя и фамилию второй жертвы. Правда, теперь следовало бы выяснить, кто он такой, этот Роберт Зайдлер, страдавший сердечной недостаточностью и нашедший смерть в замерзшей Ушне. И кем была та, за которой он бросился в ледяную воду темной осенней ночью?
– Мы с вами немного ошиблись, – шепнул мне Владимир. Глаза его блестели от восторга. – Этого господина следовало называть не "Рцы Слово", а "Рцы Земля".
Между тем аптекарь продолжил:
– Как он выглядел? Ну… обыкновенно выглядел. Хотя нет, не совсем обыкновенно. Одет был уж вовсе не по нашим местам. Бекеша тонкого сукна с рыбьим мехом, штиблеты – только по паркету скользить. Кроме того – очень он торопился. У нас тут, знаете ли, народ все больше степенный, торопег нету. – Я отметил, как немец Альтерман непринужденно и кстати вставил наше местное словцо "торопега". – Да и куда торопиться, скажите на милость? От кого бежать? К чему стремиться?
– Sprach er Russisch? – спросил вдруг Владимир. Объясняясь по-немецки, он картавил сильнее обычного, и оттого речь его казалась говором прирожденного немца – в моем представлении во всяком случае.
– Nein, nein, wir haben Deutsch gesprochen! – Аптекарь взмахнул пухлою рукою и рассмеялся. – И то сказать – удивительно было встретить тут, почти в шестидесяти верстах от Казани, человека, ни слова не понимающего по-русски. Ja, er konnte kein russisches Wort! Das waere ganz unmоeglich! Совершенно невозможно! Говорят – язык до Киева доведет. Так ведь где Киев, а где мы! И без языка! Это надо сподобиться – чтобы безъязыкий на тысячи верст от границы в Россию углубился!
– А не говорил ли он вам, куда путь держит? – поинтересовался Владимир словно бы между прочим, рассеянным взглядом скользя по полкам с колбами и пузырьками.
Альтерман покачал головой.
– Нет, о том не говорил. Спросил гостиницу, я объяснил и даже написал записочку по-русски – что, мол, податель сего нуждается в нумере на одну ночь.
С тем мы и покинули славного аптекаря Карла Христиановича Альтермана.
Был у меня вопрос, который казался мне весьма важным, хотя я не вполне понимал, почему. С ним я и подступился к Владимиру, когда мы шли по лаишевской улице.
– Скажите, Володя, этот австриец… – начал я.
– Немец, – вдруг сказал Ульянов.
Я удивился.
– Позвольте, вы же сами и определили, что господин Рцы Земля, он же Роберт Зайдлер, подданный Австро-Венгрии.
– Это по происхождению он австриец, – улыбнулся Владимир. – А по немоте своей – немец. И по справедливости он – именно что Рцы Земля, а не Рцы Слово. На Руси когда-то всех иноземцев немцами звали – потому что "немыми" были, нашего языка не знали. Словяне, – он подчеркнул букву "о", – это те, которые словами владеют, а немцы – все остальные, поелику слова вымолвить не могут. Есть такая точка зрения среди лингвистов, не могу сказать, что я ее полностью принимаю…
– Ну хорошо, немец, австриец – я не о том хотел спросить. Как вы догадались, что сведения о нем надо искать здесь? То есть, на мысль об аптеке, я так понимаю, вас навела беседа с доктором Грибовым. Но вот почему вы его ищете в Лаишеве?
– А письмо вспомните, – ответил Владимир. – Письмо, с которым вы приходили ко мне, помните? Там упоминается Лаишев, только написание этого слова более чем странное. Ну, а когда мы установили имя жертвы – Луиза, – тут уж все стало понятно. Он ведь в том письме упоминал, что отыскал некую Луизу. Понятное дело, что речь шла об одной и той же особе.
– И как, по-вашему, чтo это вдруг Роберт Зайдлер, безъязыкий иностранец, в Лаишеве оказался? Какой птицей-тройкой его именно сюда занесло?
– А вот этот вопрос, Николай Афанасьевич, мне и самому покоя не дает, – почему-то понизив голос, ответил молодой Ульянов.
Глава девятая,
в которой я встречаюсь с главноуправляющим имениями графа Залесского и кое-что узнаю о семействе Вайсциммер
За разговорами с москательщицей Пиамой Петровной и славным аптекарем Карлом Христиановичем время подошло едва ли не к полудню. Мы же спервоначалу хотели возвращаться в Кокушкино с восходом солнца. Надо было спешить – паклинские лошади, конечно же, отдохнули, но и для сытых и резвых лошадей шестьдесят верст, пусть с остановками, – тяжелая работа, так что попасть домой мы теперь могли только в глубокие сумерки, если не совсем ночью. И при всем при этом пускаться в дорогу, не поев как следует, было бы верхом неблагоразумия.
Я предложил Владимиру устроить ранний обед. Мой спутник, недолго думая, согласился. Мы заглянули к Пиаме Петровне и предупредили Якова, одновременно обозначив крайний срок нашего отправления, а затем направили свои стопы в Никольский трактир, бывший неподалеку. День был не постный. "Это мы завтра, в пятницу, поститься будем, – подумал я. – Только почему же "мы"? Я, конечно, буду, а вот за Владимира не могу сказать, неизвестно мне, соблюдает посты наш вольнодумец или нет. Уж и не знаю, как там у них, у "особенных людей", с говеньями".
Когда мы уселись за стол, я приказал, чтобы мне принесли щи с зашеиной и фрикадельки с черносливной подливой – половой, может быть, и удивился такому раннему обеду, но виду не подал, – Владимир же от супа или щей отказался и ограничился свиными котлетками с жареным картофелем. Еда была очень недурна, и я даже получил немалое удовлетворение, тем более что мне по моей просьбе принесли полуштоф хереса, и я с наслаждением осушил два лафитничка. Мой спутник от вина решительно отказался и, как ни странно, к еде тоже проявил довольно странное равнодушие – сидел, задумавшись, и, скорее, создавал в тарелке какие-то странные фигуры из картофеля и котлеток, чем ел по-настоящему. Впрочем, когда он закончил, тарелка его осталась совершенно пустой, если не сказать чистой. Напоследок мы выпили яблочного компоту, который оказался необыкновенно вкусен. Я расплатился – Владимир при этом еще более нахмурился, – а затем, подпав под некое игривое настроение, сыграл на губах известную песенку "Мальбрук в поход собрался", не всю, конечно же, а лишь первые такты. Надо отдать моему спутнику должное – он и грубоватую мою шутку оценил, и намек понял. Мы посетили "кабинэ д’эссанс", после чего ничто уже не мешало нам отправляться в путь.
Благо еще, что ветер, пошумев немного, все-таки стих. А ведь день-то сегодня – Ефрем Ветродуй. Если на Ефрема ветер – быть сырому году, так говорят в народе. Впрочем, какой будет год, хороший или плохой, сырой или ведренный, это вопрос спорный, а вот то, что в пути нас, скорее всего, не встретит метель – хорошо без всяких споров и разногласий. Пусть уж Ефрем и дальше отдыхает где-нибудь там у себя на небесной печи.
Выехав из Лаишева в Кокушкино, мы с Владимиром первые версты провели в молчании. Причины безмолвия моего молодого спутника были мне неизвестны. Что же до меня, то молчал я прежде всего от обилия событий, буквально обрушившихся на нас в короткий срок. И то сказать: пробыли мы в уезде всего ничего – вечер, ночь и утро, – а узнали по нашему делу столько, что иному хватило бы и на неделю. Я вдруг почувствовал, что от всех новостей и событий навалилась на меня свинцовая усталость, словно и не было никакого отдыха в гостинице и обеда в трактире, а вместо этого я, не разгибаясь, не то лес валил, не то землю пахал. А ведь только и пришлось мне быть всего-навсего, если уж прямо говорить, ассистентом при юном студенте нашем, столь браво и уверенно поведшем полицейское дело, будто всю жизнь о том мечтал и тем занимался! Хотя, может, оно так на самом деле и было – не зря же он в юристы собирался.
Пригрелся я в медвежьей полости, мерная рысь лошадок укачивала, будто в колыбели. Да и херес, поданный в трактире, был не только ароматен, но и весьма крепок. Одним словом, в сон меня склонило не на шутку, и бороться с этим желанием я никак не мог. Так что не только первые версты, но и все последующие обошлись без разговоров, которые путешественникам пристало вести в дальней дороге. На полпути до Державина я уже вовсю клевал носом, а затем и окончательно уснул. Не помню, снилось ли мне что – ежели и снилось, так то же, что происходило наяву. Склоняющееся к закату солнце, укатанная дорога, заснеженные деревья по обочинам, заяц, порскнувший из кустов… Была остановка в Державино, я деревянно вышел из кибитки, не освободившись ото сна, посидел передышки ради на станции вместе с Владимиром, пока Яков перепрягал лошадей, затем снова залез в полость. Потом, спустя время и спустя другие сны – уже не с зайцами, а с синими, зелеными и красными стеклянными шарами, на которые кто-то указывал пальцем и, выбрав именно красный, волшебным грудным женским голосом говорил: "Это кровь безъязыкая, да не простая, а ландышевая. Ах зо!" – доехали мы до Шали.
Даже крепкий чай в сейхане не вывел меня из дремотного состояния, так что по-настоящему проснулся я, только когда наша упряжка въехала в родное Кокушкино. Время было совсем вечернее. Осмотрелся я – в избах окна светятся, белые дымки над крышами на фоне черного неба, луны нет, да и не ее сейчас время по ночам, зато звезды высыпали все до единой. Яков, не спрашивая, уверенно направил кибитку сначала к моему дому.
Выбравшись из тепла медвежьей полости на морозный воздух, я сразу же взбодрился. Дремоту словно рукой сняло. Попрощался с Паклиным.
Мельник сидел, нахохлившись, и на слова благодарности за поездку едва ответил, буркнул только:
– И вам здоровьица, Николай Афанасьич.
Похоже, наши заверения в том, что никто и никогда в Кокушкине не узнает о прекрасной москательщице – тайной любви нашего мельника, – не успокоили его ничуть. Я искренне подивился тому, сколь причудлива бывает натура человеческая! Вот хотя бы взять того же Паклина. Нынче он скорее предпочел бы остаться под тяжким подозрением в свершении ужаснейшего преступления, нежели раскрыть посторонним свои сердечные тайны. Хотя именно это раскрытие, в конце концов, обеляло его в глазах закона полностью. И ведь сказал ему уже об этом Владимир, и Автомедон наш вроде бы все понял – а вот сидит на облучке, скрючившись в три погибели, шапку на самые брови натянул, по сторонам не смотрит. Только кнутом поигрывает. А про себя, должно статься, клянет хитроумных господ, которые его принудили рассказать о своей зазнобе. И уже не помнит о том, что еще давеча сидел под замком у урядника Никифорова и ожидал отправки в уезд, а там, кто знает, может и прямо в суд да на каторгу. Мало, что ли, ошибок полицейские да судейские совершали? Мало, что ли, несчастных за чужие вины в Сибирь ушли?
"Или же, – подумал я вдруг, – наш мельник более законного наказания боится гнева своей законной супруги". Мысль эта меня изрядно позабавила. Всяк в Кокушкине знал, что Ефросинья держала своего мужа в ежовых рукавицах. Словом, махнул я рукою на угрюмость Якова и вернулся к кибитке – попрощаться с Владимиром. Он тоже был немногословен, хотя на лице его обозначалось выражение не угрюмости, а серьезной озабоченности. Тем не менее молодой мой друг привстал, пожал протянутую руку и даже улыбнулся на прощанье. Я был обескуражен его молчанием более, чем мрачностью мельника, и от того немного замешкался. Надеялся я, что он предложит встретиться утром у Никифорова.
Не дождавшись от Владимира ни слова, я рискнул заговорить сам:
– Так что же, Володя, идем ли мы с вами утром к уряднику? Или вы сами сообщите ему о своих открытиях?
Наш студент покачал головою.
– Еще не решил, – ответил он неохотно. – Прежде чем что-либо рассказывать, неплохо было бы все хорошенько обдумать. – Он подался ко мне и добавил, понизив голос: – Я, видите ли, опасаюсь, что наш доблестный страж закона может нам помешать. Не по злому умыслу и не по лености, а, напротив, по чрезмерной ретивости. Да и другие причины имеются, способные осложнить дело. – Владимир вздохнул. – Я ведь, Николай Афанасьевич, в юристы готовился, законами Российской империи немало интересовался. Коли сообщим мы нашему Егору Тимофеевичу: так, мол, и так, погибшие – иностранцы, да еще и подтверждение тому представим, – он ведь о том непременно по начальству доложит. Ведь так?
– Так, – ответил я в некотором недоумении. – Конечно, доложит, таков порядок. Не может не доложить. Хороши б мы были, если бы дела об убийствах у нас урядники решали. Полицейское следствие, дознание, выявление преступника, арест и потом суд – это естественный ход вещей. Так что не вижу особой беды…
– То-то и оно, что не видите! – перебил меня Владимир все тем же приглушенным голосом. – А я вижу. Беда в том, что дела, в которых замешаны иностранные подданные, да еще такие, в которых эти иностранные подданные – жертвы, это, знаете ли, прерогатива не уездной полиции, к коей принадлежит доблестный господин Никифоров, и не сыскной полиции, а полиции политической, то есть жандармерии. Уж вы мне поверьте, Егора нашего тогда, как пить дать, отстранят от дела. Das ist so sicher wie das Amen in der Kirche. И не становой пристав господин Лисицын будет решать, кого казнить, а кого миловать. Заниматься этим делом станет следователь губернского жандармского управления. А теперь скажите: станет ли слушать такой следователь умозаключения желторотого юнца, да еще и политически неблагонадежного? Вот видите, и вы уже задумались. – Ульянов отодвинулся от меня и сказал обычным своим голосом: – Так что, Николай Афанасьевич, коли вы надумали завтра заняться чем-то по хозяйству, озаботиться какими-то домашними делами, на меня не оглядывайтесь.
Слова Владимира повергли меня в немалое смущение, но я не нашелся, чем возразить. Так и стоял, глядя на него слегка оторопелым взглядом. И стоял бы так, наверное, долго, когда бы Яков не оглянулся на нас и не спросил недовольно:
– Поехали, что ли?
– Да-да, трогайте, Яков Васильевич, – поспешно отозвался Владимир. Паклин хлестнул вожжами, кибитка покатила в сторону усадьбы Ульяновых, а я все стоял и глядел ей вслед.
Тревожно мне что-то стало, куда тревожнее, чем даже до поездки в Лаишев. Выходило так, что важнейшие сведения, можно сказать, бесценные сведения для разрешения полицейского дела, в которое сам же Владимир меня и вовлек, он собирается сокрыть, да еще меня к тому принуждает! Не нравилось мне все это, а деваться некуда. Идти, вопреки его решению, к Егору мне не пристало. Однако скрывать тоже ничего не хотелось. Я всегда был законопослушным гражданином, и, стало быть, чувство долга требовало доложить обо всем. Да ведь и Яков Паклин, как ни крути, теперь о многом осведомлен. Хотя нет, Яков как раз не в счет; о чем говорилось в письме, он не знает. Да мельник и не станет ничего докладывать уряднику, себе дороже получится. Уж тогда Ефросинья точно узнает о его "двоюродном брате". Но мне-то, мне-то что было делать?