– Почему же? – Владимир не принял моего шутливого тона и отвечал серьезно. – Есть у него недостаток. Правда, один-единственный – сигары. Рахметов не бросил курить, потому что сигары помогали ему думать. – Юноша еще более нахмурился и вдруг сказал: – Я вам по секрету сообщу: я тоже пробовал курить сигары. Но бросил. Матушка указала на недопустимость таких трат в тяжелое для семьи время. И она права. Потому я сигары не курю.
Эти слова меня насмешили своим открытым и очень уязвимым ребячеством. Я сказал:
– Выходит, вы, Володя, ближе к идеалу, чем самый идеал? Что же, вас можно поздравить.
– Напрасно вы смеетесь, – обиженно ответил он. – Да, мне хотелось бы походить на Рахметова. Только для этого нужно очень много трудиться над собой…
Владимир вновь раскрыл свою тетрадку – с моего места было видно, что она исписана очень плотно, – но, подумав о чем-то, закрыл ее и положил на место.
– А вообще, если вы начнете читать роман Николая Гавриловича, то обязательно дочитаете до конца и в итоге не сможете не признать правоту этой книги и ее истинную ценность.
– Помилуйте, Володя, вы ведь сами только что объявили меня человеком прошлого. – Я развел руками. – А мы, представители прошлого, вряд ли способны оценить идеалы будущего.
– Не скажите, – Ульянов насмешливо прищурился. – Вы же сами не далее как четверть часа назад фактически подтвердили правоту Чернышевского!
– Я?! – изумленно спросил я. – Бог с вами, я же говорю, что не читал его!
– И очень хорошо! И отлично! Не читали, а тем не менее признали ревность атавистическим чувством, способным подвигнуть человека на тягчайшее преступление! На убийство! Герой Чернышевского, новый человек, – не говоря уж об особенных людях – никогда не пойдет на такое. Потому что он выше ревности. Ревность – проявление инстинкта собственника, а значит – позорное чувство.
– Но позвольте… – Я попытался прервать нашего студента, проклиная себя за то, что ввязался в спор, не зная толком его предмета. – Володя, ведь в романе, сколько я знаю, семейные узы…
Он меня прервал:
– Не будем вести спор бессмысленный и бесполезный. Я эту книгу читал, а вы, по собственному вашему признанию, нет. Вот прочитайте ее, тогда и поговорим! И поспорим! Даже, если хотите, подеремся! – И Ульянов расхохотался так заразительно, что я невольно рассмеялся следом, хотя на душе было совсем не весело и не покойно.
Я поднялся.
– Что же, пойду. Только попусту вам докучаю, и то сказать. Может, вы и правы – следует поначалу прочесть книгу, а уж после высказывать о ней мнение, – сказал я со вздохом. – Только уж вы, пожалуйста, впредь книги мне показывайте. Я имею в виду те, какие вы хотите дать моей дочери. Молода она еще больно, ничего, кроме гимназии да деревни нашей, не видела. Честно вам признаюсь: вы ведь, Володя, сегодня здесь, а завтра – далече. Казань, а то и Петербург, дай Бог. А ей-то каково будет? Нет-нет, – я упредил возможную реплику Ульянова, – книгу я отбирать не буду. Что делать, пускай читает "Что делать?" – смотрите, какой каламбур получился. Вот только голову ей разными рассказами не кружите.
И тут, по тому, как наш студент вдруг порозовел, я понял, что не зря, ох, не зря опасался его сближения с Аленушкой…
– Что вы такое говорите, – пробормотал Владимир. – Какие у вас подозрения странные… – От смущения он стал картавить сильнее обычного, а румянец еще более омолодил его, и я, словно пробудившись ото сна, вдруг окончательно вспомнил: передо мной стоит всего лишь мальчик, совсем недавно сбросивший гимназическую шинель. Да, трагедии последнего времени, разыгравшиеся в семье, ускорили процесс взросления, но, в сущности, Владимир Ульянов по-прежнему оставался юнцом, еще не вышедшим в настоящую жизнь.
– Мальчик мой, – сказал я по возможности мягко, – я ведь ни слова не сказал о подозрениях. И я вовсе не думаю о вас как о приезжем франте, кружащем головы скромным девушкам. Нет-нет, вы умный и образованный молодой человек, вы непременно станете преуспевающим адвокатом. Но моя дочь – не пара вам. Нам с Аленушкой суждено прожить жизнь так, как суждено. Не нужно будить в ее сердце несбыточные надежды.
Володя набычился, совсем по-детски. И только тут я с удивлением отметил то, что было понятно и раньше, но только как-то не входило в соответствие с речами и поведением Ульянова: молодой наш человек едва достигал мне до плеча. Он даже был чуть ниже Аленушки, а дочь моя, к слову, статью пошла не в меня, но в покойную мою супругу, милую Дарью Лукиничну, которая, при всей своей красоте и обаятельности, ни ростом, ни дородностью не отличалась.
Я хотел ободряюще потрепать юношу по плечу, но тут он резко поднял голову и сказал сурово:
– Елена Николаевна – умная, рассудительная и чистая душой девушка. Ей надобно учиться!
– Но ведь она и так учится! – я вновь растерялся. – В Мариинской гимназии, в Казани, слава Богу, в последнем классе уже…
– Да при чем тут гимназия! – сердито воскликнул мой юный обличитель. – Ну что – будет она учительницей здесь, в Кокушкино? Моя сестра Ольга тоже закончила гимназию – и тоже, кстати, Мариинскую, в прошлом году. Да Елена Николаевна с ней прекрасно знакома… Ну вот, а теперь собирается Ольга в университет, в Гельсингфорс, изучать медицину. И Елена Николаевна должна учиться дальше, вы просто не имеете права держать ее здесь. Это преступление с вашей стороны! Вы, Николай Афанасьевич, такой же собственник, как…
Бог знает, что он наговорил бы мне еще, и Бог знает, чем наш разговор мог закончиться – я ведь тоже человек и начал понемногу белениться, – но тут в голову мою пришла неожиданная мысль. Мысль эта, безусловно, была навеяна испытаниями "особенного человека", и она немедленно отодвинула предмет нашего спора далеко в сторону.
– Гвозди! – воскликнул я, прерывая молодого собеседника. – Ну конечно, гвозди отпиленные!
Владимир умолк на полуслове, непонимающе глядя на меня. Боюсь, решил он в тот момент, что старик рехнулся от волнения.
– От гвоздей такие раны бывают, – торопливо объяснил я. – У нас охотники иные, как на крупного зверя идут – на кабана, к примеру, – патрон не пулей заряжают, а несколькими отпиленными гвоздями! И ежели с близкого расстояния выстрелить, так на входе вот такие малюсенькие раны и будут, – а на выходе дыра в полспины, как вы изволили заметить! Как же это я не сообразил сразу?
Выражение лица нашего студента мгновенно изменилось.
– Во-от как… – протянул он. – Чертовски интересно то, что вы говорите. Гвозди вместо пули. Ага, я так понимаю, в теле жертвы они не остаются. И что – вы знаете, кто из здешних охотников так снаряжает патроны?
– Да, почитай, все! – Я махнул рукой. – Чем пули лить, стараться – накусал гвоздей, вот тебе и все… Тьфу ты, пропасть, что за книжку вы мне подсунули, – добавил я. – Это ведь все ваш Рахметов с его гвоздями меня на верную мысль натолкнул. – Сказал так, а и сам не понял – верю я в это или нет.
Владимир ответить не успел – в кабинет стремительно ворвалась Анна Ильинична.
– Слыхали новость? – воскликнула она. – Наш урядник арестовал Якова Паклина и то ли повез, то ли собрался везти его в уезд. Говорят, будто тот признался в убийстве каких-то иностранцев!
Мы мгновенно забыли и о Чернышевском, и об особенных людях.
– Не может быть… – прошептал Владимир. Его лицо потемнело и словно даже постарело. – Откуда тебе это стало известно? – спросил он у сестры.
– Елена сказала, дочь Николая Афанасьевича, – ответила Анна. И, обращаясь ко мне, добавила: – Я хотела ее чаем напоить, но она вас спрашивает. По-моему, она очень взволнована.
Я вспомнил, что Аленушка дружна была с дочерью Паклиных Анфисой.
– Не может быть… – расстроенно повторил Владимир. – Я же говорил ему, что мельник не виноват, вы ведь помните, Николай Афанасьевич…
– Сказать-то сказали, – согласился я, будучи не менее расстроенным. – Только ошибиться тоже могли. А ну как Паклин и правда убийца?
Владимир медленно покачал головой.
– Нет, – произнес он мрачно. – Ничуть я не обманулся. Паклин никак не виноват, и я докажу это.
– Каким же образом? – поинтересовался я, не скрывая своего скептицизма.
– Единственно возможным, – ответил Владимир. – Я найду настоящего убийцу, Николай Афанасьевич, а вы мне в этом поможете. Ведь правда?
Глава четвертая,
в которой я примеряю на себя наряд Санчо Пансы, а Владимир беседует с мельничихой
Как раз на этих словах – "Я найду настоящего убийцу" – в комнату и вошла моя Аленушка, моя ненаглядная доченька. Ах, как она была хороша в своем дикеньком фланелевом платье, подобранном на пажи, в бархатной серизовой кофте, опушенной черно-бурой лисицей, на шее кружевной воротничок с большими городками.
Я с улыбкой посмотрел на нее, бросил взгляд на Владимира, отметил, как чуть расширились его слегка раскосые и продолговатые глаза, и показалось мне, что проскочила в них какая-то замысловатая искра. А может быть, искра проскочила между двумя парами глаз – его, ясными, и ее, карими. "Интересно, – подумал я, – эта искра только здесь и сейчас проскочила, или она уже давно скачет между их взглядами, или, может, это и не искра уже, а самая настоящая вольтова дуга, а я, старый дурак, обезумевший от любви к дочери и потому потерявший всякую зоркость отец, лишь ныне это определил?"
Нечего и говорить, что Аленушка, едва услыхав о том, что Владимир показал себя истинным рыцарем, а меня определил себе в оруженосцы, наподобие Санчо Пансы, немедля же захотела к нам присоединиться. Уж не в роли ли Дульсинеи Тобосской? Нет, дорогая моя, не пристало тебе поисками убийцы заниматься! Я строго-настрого велел Елене отправляться домой. Однако дочь моя, характером пошедшая в мать-покойницу, была упряма и своевольна. Как и следовало предполагать, она категорически воспротивилась. Тут на помощь мне пришел сам благородный рыцарь.
– Елена Николаевна, ваш батюшка прав, – сказал он негромко, но с повелительной интонацией. – Вам в нашей компании сейчас быть не стоит. Думаю, господин Никифоров в этом случае и слушать нас не захочет. Так что, ежели хотите нам помочь – отправляйтесь домой. Или, – Владимир обернулся ко мне, – может быть, Николай Афанасьевич не будет возражать, чтобы вы побыли с Аннушкой, выпили бы чаю и дождались нас здесь?
Я бы очень даже возражал, но дочь посмотрела на меня с такою мольбой во взоре и так крепко прижала руки к груди – даже лисья опушка на рукавах встала дыбом, – что я и сообразить не успел, как ответил:
– Ну, разумеется, я не против, а вот как Анна Ильинична? Не помешает ли ей присутствие Елены?
– Нисколько, – тотчас отозвалась Анна Ильинична. – Я только рада этому. С Леночкой мне веселее будет. Мы и пообедаем вместе.
– Но позвольте… – начал было я.
Однако Анна Ильинична лишь вежливо качнула головой, ласково улыбнулась моей дочери и, не говоря более ни слова, увела ее к себе, в главную усадьбу.
Я вздохнул, может быть, даже и с облегчением: какой-никакой, а это был выход из положения. Редко удавалось мне переупрямить Лену, и уж в таком случае, когда дело коснулось отца ее подруги Анфисы, я проиграл бы несомненно. Но, правду сказать, испытало мое самолюбие чувствительный укол: слово молодого человека оказалось для моей дочери более веским, нежели родительское. Ну, да тут, видно, ничего не поделаешь. И сами мы, ох, не всегда слушались родителей, вот и дети наши туда же.
Хорошо еще, что Аленушка моя догадалась потеплее одеться: флигель-то хорошо протоплен, а вот в большом хозяйском доме печи не очень справляются, в коридорах сыро, из щелей дует. Ну да, с Божьей помощью, добротная шерстяная фланель да бархатная кофта с мехом не позволят холоду взять свое.
Слова об обеде тоже немного задели меня – негоже моей дочери столоваться у чужих. И в то же время гостеприимство Анны Ильиничны я оценил со всей сердечностью, а что касается моего собственного обеда – возникло у меня смутное, ниоткуда взявшееся ощущение, что до него мне сегодня еще очень далеко.
Долго размышлять Владимир мне не дал, увлек с собою, на заснеженную улицу.
Вот так, нежданно-негаданно, попал я в героиспасатели. И ведь не сказать уже, что случайно – не было в том случайности, что повел я нашего Егора Тимофеевича к студенту Ульянову. И не было случайностью мое возвращение к нему. А то, что, увлекшись, я попытался восстановить картину страшных событий и даже дерзнул развернуть ее перед почтенной публикой, пусть даже эта публика состояла всего лишь из одного Владимира Ильича, показывало, что сидело у меня в глубине души стремление влезть во что-нибудь этакое. Ну что же – и влез, что называется, по самые уши. Мне бы, старому дураку, вежливо откланяться, крепко ухватить дочку за руку и пойти с нею домой, да еще переговорить строго, чтобы забыла она об опасных книгах. Или даже не переговорить, а просто-напросто запретить Аленушке к этим книгам прикасаться. Пусть посердится дватри дня на не в меру строгого отца, а я тем временем сам прочитал бы роман Чернышевского внимательнейшим образом и потом разделал бы юных его ценителей, как царь Петр шведов под Полтавою.
Я же, вместо всего того, с превеликой охотой, самого меня удивившей, последовал приглашению Владимира, побежал за ним, словно легавый щенок, которого хозяин наконец-то свистнул на охоту. Даже у Феофанова, известного мастера псовой охоты, собаки строптивее, тьфу ты, пропасть… Сравнение это пришло мне в голову почти сразу – тем более что приглашение Владимира сделано было столь утвердительным тоном, что походило более на приказ или даже на помянутый освист.
Но даже сие обстоятельство не оскорбило и не оттолкнуло меня. Единственное, что озаботило, так это то, что не до конца я был уверен в конечной и скорой победе молодого прогрессиста над старым консерватистом. Прогрессистом в моем представлении был восемнадцатилетний Владимир Ульянов, а консерватистом, конечно же, сорокалетний Никифоров. Спросил бы меня кто в ту минуту – а к кому я причисляю себя? Ну, пусть даже не причисляю, а хотя бы присоединяю? Не к юным ли прогрессистам? Ей же Богу, ответил бы утвердительно. Хотя тут же устыдился бы.
А еще пришло мне в голову сравнение Владимира не просто с рыцарем-спасителем, но с Рыцарем Печального Образа. Сравнение настолько банальное, что я тут же его устыдился, однако же был в нем, был некоторый резон. Ибо отнюдь не до конца я был уверен в победе Владимира над тем, кого он недавно в издевательской, но тщательно завуалированной манере назвал "филистером" и "пустой кишкой", и весьма плохо представлял себе нашего студента в роли спасителя несчастного мельника. И хотя я пошел в помощники к новоявленному следователю с неожиданной радостью, стоило нам выйти за ворота, как я тут же почувствовал себя не в своей тарелке.
И вновь вспомнился мне Дон Кихот, а вернее – оруженосец его, Санчо Панса, роль коего досталась мне. Ежели и можно было соотносить нас с героями бессмертного Мигеля де Сервантеса, так прежде всего тем, что по очевидности престранную парочку являли мы собой, когда целеустремленно шагали по деревенской улице к мельничной запруде: юноша в зеленоватой касторовой шинели с каракулевым воротником и синем башлыке вокруг шеи, по-прежнему без шапки или хотя бы фуражки, с длинными развевающимися рыжеватыми волосами; и пожилой муж пятидесяти трех лет, в волчьей шубе и бобровом картузе, семенящий чуть позади. По счастью, ни Росинанта, ни серого осла под нами не было.
В какой-то момент я обратил внимание, что лица наши имели решительно одинаковое выражение: осознание важности ситуации. Я уже давно заметил, что именно такой контенанс в действительности соответствует внутренней растерянности и неуверенности. И вывел теперь из этого, что и Владимир ни в какой мере не знал, что именно следует делать. Он утвердил для себя только лишь то, что надобно спасать невинного человека, каким представлялся ему Яков Паклин, а дальше… а дальше только и остается, что с копьем на мельницу. Благо мы как раз на мельницу и направлялись, разве что не ветряную, а водяную.
Тут в голову мне пришла мысль, изрядно меня насмешившая. Я вдруг подумал, что даже внешне мы, словно рыцарь Ламанчский и его оруженосец, представляли самые что ни на есть противоположности – только в кривом зеркале по отношению к героям романа. Комическая сторона тут заключалась в том, что "рыцарь" наш росту был невысокого, ниже среднего, а строением отличался скорее женственным, нежели мужественным. "Оруженосец" же был на голову его выше, изрядно мускулист да и похудел за последний год изрядно.
Экипировались мы тоже по-разному. Про шинель и башлык, равно как про шубу и картуз, я уже упомянул. Были на мне еще теплые сапоги и рукавицы, а студент наш именно что студентом и выглядел, в своих хромовых сапожках-то – в таких только на балах и танцевать, но уж никак не по снегу бегать. О рукавицах я и не говорю – Владимир так торопился, что не надел их, и сейчас, оказавшись на морозе под лучами яркого и совершенно не греющего, словно нарисованного солнца, спешно упрятал руки в карманы. Не знаю, что уж это за мода такая – ходить зимой без шапки да без рукавиц, да мода здесь, пожалуй, вовсе и ни при чем, одно слово – студенческий форс.
Понятное дело, каракулевый воротник шинели Владимир поднял, чтобы защитить покрасневшие уши, и башлык все-таки накинул на голову. Вид у него при этом был донельзя юмористический, прямо как из журнала "Осколки" или, того пуще, из "Сверчка". И то сказать – башлык поверх головного убора это одно, но тот же башлык на непокрытой голове – совсем иное, чистый шутовской колпак. Да ведь, если внимательно посмотреть, кем был тот Дон Кихот, из романа, – разве не шутом?
Хорошо еще, что зима в этом году была обычная – не слишком суровая, однако же и не чрезмерно мягкая. И ведь что удивительно: пошли мы пешком, а о санях даже и не подумали. Не было ничего проще, чем дойти до моего дома, крикнуть Ефима и приказать ему запрячь сани. Пять-десять минут, и розвальни с теплой полостью были бы к нашим услугам. Однако же мы так торопились – совершенно непонятно почему! – что никакие подобные идеи нам и в головы не пришли.
Пока мы шествовали по улице, я вновь обратился мыслями к событиям последних двух дней. И выходило так, что, с одной стороны, Владимир, может быть, и прав, а Никифоров – нет. Но, с другой стороны, ведь сам же студент наш и подсказал, что вещи утопленника во двор уряднику подбросил мельник. И я прекрасно понимал: столь веское и единственно материальное доказательство причастности к преступлению перевесит любые рассуждения о невиновности Паклина. Да к тому же я вспомнил поведение Якова Паклина в тот день, когда были сделаны страшные находки. Любой, самый непредубежденный человек признал бы: странновато, весьма странновато вел себя мельник. То есть, в тот момент я ни о чем таком не думал, однако же сейчас вспомнил и растерянность мельника, и страх его, проявившийся еще до второй находки, – страх, за которым видел я теперь нечто большее, нежели просто испуг от близости мертвого тела, столь простительный любому человеку, даже имеющему военный опыт.