"…А с моим первым "клиентом", Марком Спейси, у меня завязалась, как он полагал, настоящая дружба. Благодаря этой дружбе помимо прочих дивидендов я познакомился с активисткой Красного Креста Мишель Бонали. Это случилось в доме Надин Гордимер. Сегодня имя Надин Гордимер известно каждому образованному человеку, в 1991 году она получила Нобелевскую премию по литературе и стала по-настоящему знаменита – первый писатель-лауреат из ЮАР, и кто знает, возможно, последний. А тогда, в конце семидесятых, в ее доме просто собирались самые разные люди. Кого-то влекло под ее гостеприимный кров желание пообщаться с единомышленниками, кто-то (по преимуществу любители похвастать знакомством с радикальными оппозиционерами) приходил просто поглазеть и поприсутствовать. О чем бы ни заходила беседа в этом доме, рано или поздно она сворачивала на права человека, права чернокожего населения Южно-Африканской Республики. Впоследствии Надин получила прозвище "беспокойная социальная совесть Южной Африки". В самые мрачные времена апартеида в ее доме зеленел оазис свободомыслия. На одно из таких собраний меня и затащил Марк Спейси. Думаю, он получил задание от своего начальства в ЦРУ поближе познакомиться с "белой оппозицией", а меня прихватил, скорее всего, для маскировки. Но я ему за это благодарен. Мне выпала счастливая возможность встретиться с замечательными людьми. Самое интересное, что Надин Гордимер хоть и стопроцентная южноафриканка, но корни ее в России: ее отец – русский, она неплохо знает наш язык и страстно любит русскую литературу. Большого труда стоило мне равнодушно выслушивать восторженные отклики Надин о Чехове, это ведь и мой любимый писатель. Но канадский горный инженер не мог, не должен был читать русскую классику, и я с умным видом переспрашивал, не он ли написал "Евгения Онегина". Не он. Очень странно. А мне вот все-таки кажется – он, тем более что я экранизацию американскую видел, Омар Шариф снимался, и звали там его – Юрий Живаго. Точно не Чехов? Ну ладно.
Мишель Бонали, которой меня представила Надин, была не из тех, кому просто хотелось пощекотать нервы подозрительными знакомствами, она прилетела из Франции с миссией Красного Креста и, не страшась малярии и лихорадки, объезжала самые отдаленные деревни народностей зулу, коса, суто, сохранивших первобытный уклад жизни. Мы разговорились, и я пообещал помочь ей с картами отдаленных северных районов – она с коллегами иногда неделями не могла добраться до какого-нибудь поселения из-за того, что дороги, отмеченные на официальных картах, давно пришли в негодность и стали совершенно непроходимыми. С Мишель я подружился по-настоящему. Но ничего большего, чем дружба, между нами не было и быть не могло – в Москве меня ждала жена и маленькая дочь.
И все-таки Мишель оказалась человеком совершенно замечательным. Помимо остроумия, неиссякаемого оптимизма и отчаянной храбрости она обладала еще одним прекрасным и, к сожалению, редким качеством -никогда, ни при каких обстоятельствах она не нарушала однажды данного слова. О чем бы ни шла речь, о пустяках или о деле жизненно важном, она неукоснительно выполняла свои обещания.
Летом 1978 года в северо-западной части пустыни Калахари среди коренного населения вспыхнула эпидемия геморрагической лихорадки. Мишель немедленно отправилась в зараженные районы. Около трех недель от нее не было никаких вестей. Когда она появилась на пороге моего дома в первом часу ночи, я с трудом узнал ее: она находилась в состоянии полного истощения, – очевидно, не спала несколько суток и держалась на ногах только благодаря слоновьим дозам стимуляторов.
– Сыворотка неэффективна, – с трудом выговорила она. – И ее все равно хватит на пару дней, не больше. Нужно срочно что-то предпринять, иначе люди начнут вымирать целыми деревнями. Эта дрянь невероятно заразна, хуже чумы.
– Ты уверена, что больным вообще можно помочь? – спросил я, буквально на руках перетаскивая ее в кресло.
Она попыталась усмехнуться:
– У меня есть агентурные данные. В Департаменте здравоохранения имеется НЗ – новое сильнодействующее средство на случай чрезвычайной ситуации. Я была там сегодня. Чрезвычайную ситуацию они объявлять не желают, ограничились тем, что выставили на всех дорогах кордоны. Знаешь, что сказал мне этот ублюдок, начальник санэпидемслужбы?! Яде устал доказывать зулусам, что они существуют в антисанитарных условиях, эти тупые троглодиты сожгли мою машину, а сам я еле унес ноги. Если половина из них передохнет – все к лучшему, может, хоть у остальных прочистятся мозги!
– Расистская сволочь! – искренне возмутился я и спросил без особенной надежды: – У тебя есть какой-нибудь план?
– Нет. Но я обещала максимум через три дня достать лекарство в необходимом количестве… – И Мишель потеряла сознание.
Я подумал, что, может быть, она сама смертельно больна, а может, успела заразить и меня, но зацикливаться на этой мысли не имел права. Однако, сколько ни ломал голову, способа помочь Мишель не находил. В данном случае мои обширные связи были бесполезны. Утром я отпоил ее кофе, она обожала смаковать горячий кофе по утрам, но в тот день, проглотив залпом, наверное, пол-литра, умчалась, не сказав ни слова. Позже я с изумлением узнал, что она уговорила главного эпидемиолога Йоханнесбурга – того самого, отпетого расиста, – пообедать с ней, подсыпала ему в бокал мартини клофелин, затолкала бесчувственное тело в машину и, пока он не пришел в себя, вывезла в зараженный район, сделав его фактически своим заложником! Заодно этот мерзавец послужил ей пропуском на заградительных кордонах: она уверяла, что он "переработал" и от усталости отключился буквально на несколько минут. В тот же вечер медикаменты доставили по воздуху в отдаленные деревни зулусов, и вскоре эпидемия была локализована.
В связи с этим мне вспоминается еще одна история, произошедшая уже в Москве в середине девяностых. Работая в Департаменте иностранной службы, я по долгу службы присутствовал на совещании рабочей группы по управлению "проблемными" объектами недвижимости в странах Восточной Европы. Мягко выражаясь, чехарда с недвижимостью, принадлежавшей Советскому Союзу в бывших странах соцлагеря, стала уже притчей во языцех. Зная проблему не понаслышке, могу подтвердить самые пессимистические предположения читателя: ни одна сделка с этими объектами – представьте, ни одна! – не была совершена в строгом соответствии с законом. Вообще говоря, данная тема заслуживает отдельного исследования, и, позволь я себе остановиться на ней подробно, хотя бы только на событиях, в которых лично принимал участие, данное повествование разрослось бы до невероятных размеров и из мемуаров разведчика превратилось бы в мемуары финансиста. Щадя вас, уважаемый читатель, я лишь бегло упомяну о нескольких эпизодах, имевших непосредственное отношение к моей работе в разведке.
Итак, шло совещание рабочей группы по "проблемной" недвижимости в Восточной Европе. В эту категорию попали по преимуществу объекты, ставшие в 1991 – 1992 годы собственностью акционерных обществ с государственным участием, но по каким-либо причинам оказавшиеся убыточными. Кто-то пролоббировал решение кабинета министров о передаче в госсобственность "нецелевых зарубежных активов". Фактически долги коммерческих структур были переложены на бюджет, а покрыть хотя бы часть убытков за счет распродажи нерентабельного имущества было поручено Внешторгбанку. Открыл совещание директор банка Самойлов, он произнес краткую речь о том, что "наболевший вопрос нужно решить наконец раз и навсегда", и уехал в Белый дом на заседание правительства. Каждому из присутствующих раздали – под роспись, как секретные материалы, – перечень злополучных объектов и краткую аналитическую справку. Перелистывая список, я с удивлением обнаружил под номером тридцать четвертым Дом дружбы народов в Берлине. Годы службы в разведке приучили меня не удивляться никаким неожиданностям, но, черт побери, в тот момент я испытал самый настоящий шок.
Здесь, разумеется, следует сделать краткое историческое отступление.
Дав зеленый свет на подписание договора об объединении Германии, Горбачев обокрал весь Советский Союз. Наши военные и прочие объекты, подлежащие передаче немецкой стороне, созданные трудом десятков тысяч советских солдат в течение сорока с лишним лет, он оценил в восемь миллиардов марок. Канцлер Коль, садясь с ним за стол переговоров, имел на руках решение бундестага: Германия, не торгуясь, готова заплатить девяносто восемь миллиардов, но сам Коль считал эту сумму несерьезной и готов был обсуждать трехзначное число этих самых миллиардов. Горбачев все это прекрасно знал! Знал, но ограничил свои требования восемью. В самом деле, зачем ему миллиарды?! Он ведь намеревался до конца жизни или, на худой конец, до пенсии оставаться генеральным секретарем ЦК и президентом СССР. А от прочих сограждан генсек отличался тем, что деньги ему были без надобности.
Насколько мог, я исправил последствия горбачевской щедрости. Не спросясь нас с вами, он отдал немцам наши сто миллиардов. Я вернул в казну сто миллионов.
Я знал, какое беззаконие творится с продажей армейского имущества. Я не мог этому помешать, но, возглавив комиссию, занимавшуюся продажей недвижимости Первого Главного управления КГБ в ГДР, я дал слово сделать все возможное для пополнения бюджета – и слово свое сдержал, так, во всяком случае, мне казалось. Дом дружбы народов в Берлине был продан за двадцать миллионов марок, цену более чем достойную. Каким же образом здание снова оказалось в собственности Российского государства?! И на этом чудеса не заканчивались. Из аналитической справки следовало, что некое акционерное общество задолжало немецким подрядчикам за его ремонт сто двадцать три миллиона марок (в шесть раз больше реальной стоимости здания). И государство покрыло этот долг!
Я настолько разозлился, что некоторое время просто не воспринимал окружающее. Все деньги от продажи загрансобственности – до последней копейки – я перечислил в Департамент иностранной службы, а меня провели как невинную семиклассницу! Вот тогда я вспомнил Мишель, вспомнил, как нерушимо было ее слово, и дал себе зарок выяснить, что же произошло на самом деле…"
…Турецкий вышел от Андреева со смешанным чувством. С одной стороны, он получил новую и чрезвычайно важную информацию: из квартиры убитого генерала пропала картина Левитана, и теперь ясно, что надо искать, хотя и совершенно не ясно – где. С другой стороны, убийство Ракитского теперь не выглядело явно заказным и вполне могло носить случайный характер, будучи совершенным в целях "самообороны грабителя". Это заодно и объясняло, почему грабитель больше ничего в квартире не тронул: картина Левитана вполне стоила всего остального, вместе взятого. Гораздо легче незаметно выйти из подъезда с одним плоским свертком, чем с охапкой бронзовых канделябров, к примеру. И все же как он туда попал?
Турецкий чувствовал по этому поводу нарастающее беспокойство, ему отчего-то казалось, что, пока он не решит для себя этот вопрос, не получит ответа и на остальные. Стоя на лестничной площадке, он нащупал в кармане ключ от квартиры генерала Ракитского. Ему вдруг послышался легкий шум. Турецкий обернулся. Нет, в квартире профессора даже не было дверного глазка – он за ним никоим образом следить не мог. Минутой раньше у Турецкого появилась свежая мысль, даже не мысль, так, мыслишка, она могла к чему-то любопытному и привести, но из нее самой по себе еще ничего не следовало. Пока что нужно было не торопясь обдумать ее, все проверить, потом подняться и…
Нет, сперва нужно было еще раз взглянуть на квартиру Ракитского, вернее, на отдельные ее места. Турецкий достал хитрый ключ, вставил его в пресловутый замок "дибл", дважды повернул вправо и выругался, потому что вспомнил, что ошибся. Вытащил ключ из замка, вставил снова (иначе было нельзя, уже сработал блокиратор), дважды повернул влево, потом нажал – и замок открылся. Турецкий шагнул в квартиру, сразу же подняв голову, потому что то, что его интересовало, было сверху, и, возможно, это его движение – то, что он поднял голову, – спасло ему жизнь. Удар, рассчитанный на попадание в висок, теперь скользнул по переносице, подбородку, груди и отшвырнул Турецкого назад.
Кажется, это был молоток, успел подумать Турецкий, чувствуя, как собственная горячая кровь заливает ему нижнюю часть лица. Он не видел того, с кем сцепился, – противник обхватил его сзади за шею и целеустремленно душил, в глазах темнело. Говорила мне мама, не ходи по улицам без пистолета, мелькнула в затухающем сознании невеселая и вполне бесполезная мысль. Как бы он им сейчас воспользовался?! Одновременно с окончательной потерей сознания Турецкий успел услышать два глухих удара, шум какой-то борьбы, возни, в которой он уже не был участником, хлопок – и окончательно провалился в темноту.
24 октября
Где-то играла музыка. Кажется, это был Шуберт. Чуть приглушенно, печально и очень чисто. Он такое уже определенно слышал. Но почему он уверен, что это Шуберт? Наверно, жена ему об этом сказала, ей ли не знать. Наверно, она сама сидела за пианино и играла, а он подошел и спросил: "Ирка, что это?" -а она пошевелила губами, и он прочитал: "Шуберт". Наверно, так оно и было, он не помнил наверняка. Но сейчас снова слышал эти же звуки, чуть приглушенные, печальные и чистые. Глаза открывать не хотелось, было хорошо, покойно. Допустим, меня пришили наконец, должно же это когда-то было произойти, почему не сейчас? Допустим, я на том свете, допустим, я не здесь. Впрочем, почему я так уверен, что я здесь? Может, и правда все уже давно поменялось, а там это здесь, а здесь… Он запутался в собственном сне, но это было приятно.
Турецкий наконец открыл глаза, потому что теперь кто-то его звал. Или нет? Но он не ошибся, это повторилось:
– Здор-рр-рово, Турецкий, здор-ро-во!
Ему отчего-то захотелось чихнуть, но не вышло, в средней части лица чувствовалась какая-то тяжесть, он еще пока что не понял, какая именно.
Турецкий подвигал глазами туда-сюда. Выяснилось, что он лежал дома, в собственном кабинете, на диване, заваленный пледами. А перед ним, между прочим, сидели профессор Андреев и дочка Ниночка. Андреев внимательно и тревожно всматривался в Турецкого, а Ниночка с восхищением – в самого Андреева. Вернее, в то, что сидело у него на плече. Там был здоровенный белый попугай с красным хвостом, который покосился на Турецкого зеленым глазом и заорал:
– Здор-рр-рово, Турецкий, здор-ро-во!
В комнату заглядывала Ирина Генриховна и неодобрительно качала головой.
Андреев, обнаружив, что Турецкий пришел в себя, тут же затарахтел:
– Вы уж простите великодушно, Александр Борисович, что со зверем к вам пришел, доктор сказал, вам полезна встряска будет…
– Доктор… – растерянно повторил Турецкий.
Андреев и Ниночка посмотрели друг на друга и расхохотались. После чего профессор полез в карман и протянул девочке рубль.
– Мы поспорили, – объяснил он. – Нина Александровна поставила на то, что вы ничего не помните, а я – наоборот.
– А что случилось-то? – Турецкий приподнялся на локтях. – После того, как меня по голове стукнули?
Андреев с торжествующим видом повернулся к Ниночке и молча протянул ладонь. Она со вздохом вернула рубль, потом подумала и добавила еще один. В комнату снова заглянула Ирина Генриховна и снова укоризненно покачала головой.
– Значит, помните? – участливо поинтересовался Андреев.
– Кто это был, его задержали? – спросил Турецкий.
– Не имею чести знать. Это у вашего помощника интересуйтесь, он сейчас на кухне пироги поглощает. Меня уже угостили.
– А меня? – с обидой спросил Турецкий.
Тут вошла Ирина Генриховна и силой заставила принять горсть лекарств.
– Доктор сказал, пока с носа гипс не снимут, никакой твердой пищи.
– Гипс? С носа?! – Турецкий вытащил из-под одеяла вялую руку и потрогал лицо. Действительно, посередине была повязка, скрывавшая нечто объемное. Тут только Турецкий понял, что через нос не дышится. – Он что, сломан?
Дочь и профессор энергично закивали головами. Птица на профессорском плече от этого движения тоже. И снова заорала:
– Здор-рр-рово, Турецкий, здор-ро-во!
– Он что-нибудь другое вообще у вас знает? – поморщился следователь.
– Unguibus et rostro! – тут же заорал попугай.
– Клювом и когтями, – перевел профессор. – Он говорит: работайте, цепляйтесь клювом и когтями.
– За что? За жизнь?
– Ну за нее, конечно, в первую очередь.
– Тогда скажите, чтобы мне дали чашку кофе.
– Александр Борисович, я узнал кое-что новое про кофе, – с тревогой в голосе сообщил Андреев. – Оказывается, сильнее всего воздействует на организм первая чашка. Она резко увеличивает содержание кофеина в крови после ночного снижения его уровня, вызывает уплотнение стенок артерий на два часа, повышает артериальное давление, увеличивает нагрузку на сердце! И это совсем не фигня, как говорит мой аспирант!
– Я сам так говорю, – через силу пробормотал Турецкий.
– Вот, – торжествующе сказала дочь, – а меня еще ругают!
– Вали в свою комнату, – распорядился отец и, кивнув на попугая, спросил: – А это который из двух, Тотя или Тофа?
– Помните! – обрадовался Андреев. – Это хорошо, – значит, голова в порядке. Скажу вам по секрету, Александр Борисович, когда они порознь, я их сам не различаю. Ну ладно, не стану вас утомлять, я, собственно, справиться о здоровье заехал, а заодно кое-какую детальку вам рассказать. Можно, да? Вспомнил я на досуге одного типуса, который к Ракитскому как-то насчет картин его заезжал, тоже коллекционер, пытался портрет один у Валентина выторговать – "Степень отчуждения" называется, Мануила Хатума. Уж не знаю, помните или нет, он тоже в спальне висел, рядом с Левитаном. Вроде занятный был человечек, этот коллекционер, как знать, может, он вас и заинтересует.
– И что же они, договорились? – через силу выдавил Турецкий.
– Раз картина Хатума у Ракитского осталась, то, надо полагать, что нет, – засмеялся Андреев. – Ну все, я откланиваюсь, в принципе я помощнику вашему все это уже рассказал в подробностях, так что не стану утомлять.
Турецкий закрыл глаза и снова провалился в темноту.
Он видел немолодую женщину, брюнетку, она была обнажена, на ее тело накладывались строчки, написанные по-арабски. Они зловещим образом напоминали оплетающую ее колючую проволоку…
Потом он смотрел футбол, он видел Соколовского, отдающего голевой пас Стрельцову, видел, хотя понимал, что этого не может быть, они играли в разных командах и в разные годы…
Еще он видел полковника Ватолина с закатанными рукавами и пистолетом в руке…
Потом еще много чего видел, но уже больше не запоминал.
Следующий раз Турецкий очнулся двенадцать часов спустя. Как позже выяснилось, разгневанная слишком ранней активизацией мужа, Ирина Генриховна среди прочих лекарств дала ему снотворное.
Первым делом Турецкий попросил зеркало, и оно оправдало худшие его опасения. Из зеркала на него смотрела бледная физиономия с большой белой блямбой вместо носа, с оладьями вместо губ и двумя огромными симметричными синяками под глазами.
Говорить было тяжело. Турецкий взял с табуретки предусмотрительно заготовленный карандаш и маленький блокнот. Кое-как нарисовал там следующие слова, адресованные Федоренко:
"1. Кто такой Мануил Хатум и что изображено на его картине "Степень отчуждения"?
2. Каким образом я спасся?
3. Где нападавший?
4. Где во время нападения были Ватолин и Кузнецов? "