- Если так просто, - усмехнулся Ванечка, - почему вчера не стали рассказывать? Или ночью придумали? А я сегодня с утра потолковал кое с кем в редакции и любопытная, знаете, выяснилась подробность. Оказывается, вы приглашали коллег в Стефановское училище послушать Казарозу еще до того, как встретились с ней в театре. Значит, были уверены, что она вам не откажет. Откуда такая уверенность? Может, раньше тоже встречались, не только в театре?
- Я уже сказал: в Питере, в восемнадцатом году.
- Слушай, Семченко, - предложил Караваев, - давай-ка по-хорошему. Чего комедь ломать? Ты в городе человек известный, отзывы о тебе самые положительные. И ребята есть, которые с тобой на глазовском направлении воевали. Веньку Леготкина из угрозыска знаешь? Он за тебя всем нам головы поотрывать грозится.
- Дерьмо он, ваш Леготкин, - сказал Семченко. - Всю прошлую зиму в агитотделе просидел. Герой! Листовки сочинял да бутылки из маузера кокал.
- Ну, это другой разговор. Короче, знают тебя за честного борца.
- Что ж вы меня держите тут вместе со всякими контриками?
- А ты не обижайся, - посоветовал Караваев. - Сейчас обижается знаешь кто? Враги. А мы с тобой права не имеем обижаться. Посадят меня завтра на твое место, нисколько не обижусь. Не веришь?
- Не верю, - сказал Семченко.
- Честное слово, не обижусь. Потому что момент, сам понимаешь, тяжелый. Какие могут быть обиды? Разберемся и отпустим, если ошибка вышла. А Пустыреву я лично доложу: ошибка, мол, и вы товарищу Семченко доверяйте по-прежнему, как доверяли.
- Переписка у вас в клубе как организована? - спросил Ванечка.
Семченко объяснил, что в централизованном порядке: письма обязательно отправляются с печатью клуба, которая хранится у секретаря, причем текст пишется в двух экземплярах, и копия навечно остается в клубном архиве. Этому порядку Семченко хотя и подчинялся, но не одобрял его - канцелярия у Багина, как в губернской управе.
- Смотри-ка, обзавелись! - удивился Караваев. - И чего вы пишете-то друг другу?
- На ихнем эсперанто что ни напиши, - вставил Ванечка, - все будто со значением выходит, всякая чепуха.
- Потому и пишем.
Семченко давно догадался, что на чужом языке, полупонятном, любая мысль весомее кажется, чем на своем, родном, ведь ее через труд понимаешь, через усилие, и относишься к ней серьезнее. Действительно, что ни напиши, все как откровение.
- На печати вашего клуба изображение пятиконечной звезды в круге и латинская надпись "эсперо"? - продолжал спрашивать Ванечка. - Правильно? Так вот, письмо с такой печатью было нами обнаружено при обыске на петроградской квартире Алферьева. Он же Токмаков, Струков, Инин.
- Письмо на эсперанто?
- Да уж не на церковнославянском… Мне его перевели.
- И о чем оно?
- О правилах написания на эсперанто русских и польских имен собственных. Но, возможно, это шифр… Вот, взгляните.
Семченко понял лишь отдельные слова, но почерк показался знакомым. Текст пестрел звездочками, которые, повторяясь внизу, под чертой, отсылали к сочинениям доктора Заменгофа и указывали номера страниц.
- Посмотрели? - Ванечка отнял письмо. - Как по-вашему, почему оно без подписи?
- Если письмо отправлено через клуб, отправитель может и не подписываться. Оно выражает общее мнение членов клуба. Достаточно печати.
- Кто из ваших активистов мог его написать?
- Не знаю.
- И это еще не все, - неумолимо продолжал Ванечка. - У того же Алферьева найдено было другое письмо, и тоже на эсперанто. Автор его пытался выяснить положение дел в центральных органах партии правых эсеров. Судя по вопросам, оно написано весной этого года. На нем ни подписи, ни печати. Но можно предположить, что отправитель живет в местах, находившихся под властью Колчака.
- Конверты сохранились?
- Если бы! Правда, я узнал, что одно из писем - неизвестно, какое именно, было передано Алферьеву из "Амикаро".
Что это такое? - поинтересовался Семченко.
- Петроградский клуб слепых эсперантистов. Года три назад он вел там кружок мелодекламации на эсперанто. Алферьев - бывший артист.
- Ага. - Семченко прикинул возможные варианты. - Нужно посмотреть, есть ли в нашем архиве копия первого письма. Ты его кому-то из наших показывал?
- Багину, - сказал Ванечка. - И он этот почерк сразу признал. Знаете, чей? Линева Игнатия Федоровича… Но вернемся к Алферьеву. Он был арестован в начале мая, но бежал по дороге.
- Что ж вы ушами-то хлопали? - спросил Семченко.
- В тот же день, - дернув бровью, продолжал Ванечка, - мы допросили Казарозу. Она заявила, будто порвала с ним еще зимой, и с тех пор они не виделись.
- Это правда? В самом деле порвала?
- Да, соседи подтвердили… А через полтора месяца после побега Алферьева она вдруг засобиралась в гастрольную поездку на Урал, хотя почти год перед тем нигде не выступала. Почему? Да и поездка-то никаких выгод ей не сулила. Оплата нищенская. В труппе всякая шушера, никому не известные артисты. А Казароза певица с именем. Но согласилась ехать на тех же условиях, что и остальные. Зачем, спрашивается? Ответ один: ей важен был маршрут поездки. О клубе "Эсперо" мы уже навели справки, а тут и вы появились. Да еще с адресом банка на Риджент-парк - того самого, которым интересовался Алферьев. Связь улавливаете?
- Уж как-нибудь… Значит, думаете, что Алферьева скрывают в городе местные эсеры. И кто-то из них член нашего клуба.
- Вот такие, брат, дела, - сказал Караваев. - Сам понимаешь.
- А того курсанта вы тоже сюда притягиваете? - спросил Семченко.
Караваев нахмурился:
- Ну, с ним, сопляком, и так все ясно. Надрался на радостях после выпуска, с пьяных глаз контра и померещилась. Судить его будем.
Семченко провел рукой по взмокшему лбу, жгутиком скаталось на коже волоконце тополиного пуха.
- А если не он убил? Ведь, поди, вверх стрелял, Для протеста всегда вверх стреляют.
- Кто ж тогда?
- Может, кто другой пальнул, когда паника началась?
- Вы скажете! - покрутил головой Ванечка. - Выстрела было три, так? Штукатурка на потолке в двух местах обвалилась, а у него в нагане трех патронов недостает, я сам проверял. Чего еще?
- Нет, Ваня, он дело говорит, - не согласился Караваев. - Я уж тоже думал. Что, если два выстрела враз? И всего не три, а четыре? Калибр у пули надо посмотреть.
- Какой пули?? - не понял Семченко.
- Какой! Той самой… Которая в ней.
- Хорошо. - Ванечка шагнул к Семченко, навис над ним. - Знаете, конечно, что идет война с панской Польшей? Какого содержания письмо отправлено вами в варшавский клуб "Зелена звязда"?
- Возьми копию у Багина и почитай. Он переведет.
- Хорошо, пускай вы ни в чем не виновны, допускаю. Но почему тогда не хотите рассказать о своих отношениях с Казарозой? Что между вами было? Что? - Ванечка уже почти кричал. - Отвечайте!
- Любовь, может? - участливо спросил Караваев. - Ты парень холостой, мы тоже люди…
Началась та же волынка, что и вчера, и через полчаса опять вызван был солдатик - вести Семченко в подвал, чтобы он там посидел, подумал и хорошенько все вспомнил.
Когда на первом этаже проходили мимо дежурки, Семченко остановился, приметив у стены бачок с водой. Он стоял на табурете, сверху кружка на цепочке. Рядом, прямо по штукатурке, написано краской: "Не пей сырой воды, товарищ! Холера!"
- Попить бы, - попросил Семченко.
- Да теплая она, - неуверенно сказал солдатик. - С души воротит.
Не обращая на него внимания, Семченко подошел к бачку, снял кружку и отвернул краник. Вода потекла вялой струйкой, дно не зазвенело даже под первыми каплями, потом и вовсе перестало течь - видать, краник изнутри чем-то забило. Семченко шатнул бачок, ощутив его двухведерную тяжесть из-под крышки выбились брызги и опять потекло.
Солдатик, совсем еще пацан, стоял возле, винтовка у ноги, ноющим голосом уговаривал пить побыстрее, пока начальство не видит. Налево - дежурка, а прямо по коридору, в двух шагах, дверь на улицу приоткрыта. Тонкая щелочка, свет колючий, лучиками.
Семченко отлил из кружки в горсть, плеснул на шею, провел мокрой ладонью по лбу, по щекам. Собственная судьба меньше всего тревожила - обойдется. Пустота была в душе и усталость, и о Казарозе он старался не думать, потому что хотя и говорил с ним доктор Заменгоф, как бы извиняясь, и Алферьев этот был эсперантист, но по-настоящему виноват в ее смерти только он сам. Зачем пригласил в Стефановское училище? И еще радовался, что так легко согласилась. Алферьева вспомнила, вот и согласилась. Значит, любила его. Порвала с ним, но любила. Наверное, он и придумал ей это имя… Да и курсанта, поднявшего пальбу, Семченко еще вчера узнал: тот самый, что совал козлу самокрутку. А кто перед ним, дураком, распинался, петроградской певицей соблазнял? Пускай даже не в нее стрелял, в потолок, все равно из-за этого она погибла, то есть опять же из-за него, Семченко. И теперь он тут будет сидеть, ждать невесть чего?
Нагнувшись, вылил остатки воды себе на голову. Спокойно поставил кружку на место, затем так же спокойно выдернул из рук у солдатика винтовку и зашвырнул вдоль по коридору. Тот, обалдев от ужаса, кинулся за ней, а Семченко, успев задвинуть засов на дверях дежурки, выскочил на крыльцо и побежал по пустынной и знойной послеполуденной улице.
Пробежав шагов двадцать, махнув через ограду в чей-то огород; и вовремя - сзади хлопнул выстрел, закричали. По дворам, среди флигелей, летних кухонек, нужников и дровяных сараев, распугивая кур, он выбрался на соседнюю улицу, снова нырнул в палисадник, постоял за поленницей. Кричали квартала за два, на Торговой.
Через пять минут стремительным броском, как под обстрелом, он пересек Театральную площадь и ворвался в фойе, где висела все та же афиша петроградской труппы. Номером вторым, вслед за Казарозой, значилась некая Ирина Милашевская - пастушеские напевы Тироля, песни из всемирно известного спектакля "Кровавый мак степей херсонских"; показалось почему-то, что говорить следует именно с ней, хотя были в афише и другие женские фамилии.
Сутулая большеротая блондинка лет двадцати семи, она склонилась над столом и ладонью старательно утюжила носовой платок. На ее тонком запястье по-мальчишечьи выпирала круглая косточка, пальцы длинные, с болезненно расширенными суставами.
- Значит, если я вас правильно поняла, вы корреспондент местной газеты…
- Я не потому к вам пришел… Вы хорошо знали Зинаиду Георгиевну?
- Если я вас правильно поняла, - все тем же ровным голосом повторяла Милашевская, - вы репортер и занимаетесь, видимо, скандальной хроникой. И если я вас правильно поняла, то немедленно подите вон.
В уборной у нее было неприбрано - поваленные ширмы, открытые чемоданы, разбросанная по стульям одежда.
- У нас в газете нет такого отдела, - сказал Семченко. - Это не буржуазная газета.
- Тогда что вам от меня нужно?
- Пожалуйста, расскажите мне о Казарозе. Все, что знаете. Мне все важно.
- Похороны завтра утром, - не глядя на него, ответила Милашевская, - потому что жара. Деньги на гроб и на могильщиков от имени какого-то клуба принес какой-то Линев…
- Нет, - перебил Семченко, - не про это.
- Про что же?
- Не о мертвой.
- Простите, вы с ней были знакомы?
- Да, встречались в Петрограде.
- А-а. - Милашевская кивнула понимающе.
- И это я пригласил Зинаиду Георгиевну выступить вчера в Стефановском училище.
- Можете не казниться, - сказала она. - Вы тут ни при чем.
- То есть?
- Судьба… Накануне я ей сама гадала. И два раза подряд выпал пиковый туз.
Семченко поднялся:
- Вижу, не будет у нас разговора…
- Сядьте, - велела Милашевская. - Я вам что-то скажу.
- Ну, что? - Он сел.
- Мои карты никогда не врут, вот что.
- Это все, о чем вы хотели мне сообщить?
- А разве не за этим вы ко мне пришли? И я с вас вину снимаю. Ни в чем вы не виноваты, потому что судьба.
- Чтобы так говорить, нужно было очень хорошо знать Зинаиду Георгиевну, всю ее жизнь. Я прав?
- Безусловно.
- Вы долго были знакомы?
- Шесть лет, - сказала Милашевская. - В Берлине познакомились, перед самой войной. Я брала там уроки в консерватории, а Зиночка готовила голос для пробы у профессора Штитцеля. Был в Берлине такой знаменитый профессор.
- А после?
- Началась война, немцы нас интернировали. Потом выпустили, и мы вместе уехали в Россию. Через Стокгольм, если вас интересуют подробности.
- В России вы продолжали видеться?
- Я жила в Москве и Зиночку встретила лишь в позапрошлом году. На Невском, совершенно случайно. Она шла с большой корзиной, а в корзине - младенец. Сын. Она его Чикой называла, но вообще-то настоящее имя Саша, Александр. Помню, она мне тогда ужасно обрадовалась. Поставила корзину на тротуар, простынку откинула. Гордая, прямо светится вся. А младенец чистенький, здоровый, лобастый такой. Я даже удивилась, что ему всего восемь месяцев. Потом уж сообразила, что просто он рядом с Зиночкой большим казался. Она ведь крошечная. Знаете, как про нее шутили? Подъезжает пустая пролетка, и оттуда выходит Казароза.
- Сын жив? - спросил Семченко.
- Если бы так! Первый раз он еще прошлой зимой заболел. Зашла как-то к Зиночке на Кирочную - занавески опущены, темно. Чика в кроватке лежит. Глазки завязаны, на губах пузырики пены. Ужасно, когда дети болеют. Хуже нет… Я тогда еле достала шприц для впрыскиваний, и все обошлось, но через год он умер от той же болезни.
- А с Алферьевым она к тому времени уже рассталась?
- Давайте не будем о нем говорить.
- Понимаете, - сказал Семченко, - у меня есть основания думать, что Зинаида Георгиевна погибла вовсе не случайно.
- Значит, и вы это предвидели? Тогда я вас тоже спрошу: вы любили ее? Ну не отвечайте, не надо… Я думаю, что случайных смертей попросту не бывает. Мы ведь как считаем? Какая-то болезнь, допустим, от нее смерть. А на самом деле все наоборот: не смерть от болезни, а болезнь от смерти.
- Как так? - не понял Семченко.
- Должен человек умереть, тогда и появляется болезнь. Только к детям это не относится.
- Но Зинаида Георгиевна была здорова… Или нет?
- Когда умер Чика, она долго болела. Что-то с горлом. Потом поправилась, но после болезни у нее изменился голос. Вы же слышали ее раньше… Голос у нее всегда был небольшой, но с какой-то волнующей мягкостью тембра. А теперь словно трещинка в нем появилась - махонькая, не всякий и заметит, и тем не менее она совсем перестала петь, перестала бывать в театрах и в тех домах, где собираются люди театра. А в нашем кругу это все, конец. И знаете, когда я узнала это вчера, то даже не очень удивилась… Господи, о чем я? Какое удивление? Ну, не могу выразить. Ужас, боль, все это было, да, но для всех ее смерть - чудовищная нелепость, а я знала Зиночку раньше и теперь чувствовала: что-то должно с ней случиться. Не в этот раз, так в следующий. Не здесь, так в Петрограде. Где угодно! Нехорошо это говорить, нельзя, но, честное слово, я будто ждала чего-то подобного. Ведь ее голос - не просто голос, как у вас или даже у меня. Голос - это ее душа. Вы понимаете, о чем я? И не в голосе трещина-то появилась… Я понятно говорю?
- А как она оказалась в этой поездке?
- Да я, дура, ее и вытащила! Я! Думала, пусть попробует в провинции выступить, если в Петрограде не хочет. Чуть не силой вытащила. Сама договорилась обо всем, контракт на подпись к ней домой принесла. Она из дому-то почти не выходила, не виделась ни с кем. Питалась морковным чаем и сухарями. Разве друзья иногда чего-нибудь подкинут. Ее многие любили - актеры, режиссеры. Она умела выслушивать их, понимать, умела говорить с ними о них самих. В талантливых людях из нашей среды это редко встречается, все о себе норовят. Но в последнее время она стала другая. Ее ничто не интересовало. Шторы в комнате опустит, сядет за стол и сидит часами. А на столе гипсовый слепок Чикиной ручки. От одного этого с ума можно сойти.
- Выходит, из-за вас она сюда приехала, - безжалостно уточнил Семченко, понимая уже, что Милашевская сказала правду, и Алферьева в городе нет.
Она кивнула:
- Да… Если на то пошло, я больше вашего виновата.
- А с Алферьевым Зинаида Георгиевна давно рассталась?
- Вскоре после смерти Чики. - Милашевская изучающе оглядела Семченко. - Вам голову после тифа обрили? Или сами, из принципа? Сейчас многие ваши из принципа наголо бреются, как монгольские монахи.
- Не имеет значения, - сказал Семченко.
- А когда вы с Зиночкой познакомились, у вас еще были волосы?
Зачем вам это знать?
- Так, нормальное женское любопытство… Странно, что она мне о вас никогда ничего не говорила. Видимо, и я была для нее недостаточно близким человеком. Может быть, из-за вас она и согласилась поехать в этот город, а я тут ни при чем?
- Может быть, - вставая, сказал Семченко.
- Я ведь до последней минуты не верила, что она поедет. - Милашевская тоже поднялась. - У вас остались ее пластинки, фотографии? У меня есть лишний снимок с ее портрета. Яковлев рисовал. Зиночка стоит в пустыне, окруженная дикими зверями, а в руке держит клетку с райской птицей. Так он ее голос изобразил, в виде птицы… Хотите, пришлю?
- Хочу. - Семченко записал ей в книжечку адрес редакции, попрощался и шагнул к двери, прислушиваясь, не слыхать ли погони.
- Подождите, - остановила его Милашевская. - Вы еще не обо всем спросили, я знаю. Спрашивайте, спрашивайте.
- О чем?
- Не притворяйтесь. Я женщина и все прекрасно вижу. Ведь вам же хочется, чтобы я рассказала об Алферьеве…
9
В соседнем номере ворковал репродуктор. Под окном, у светофора, скрипели тормозами машины.
И где теперь эта картина, снимок с которой он, Семченко, полвека носит в своем бумажнике?
Яковлев, как он выяснил позднее, был известный художник, в начале двадцатых годов эмигрировал во Францию, служил в фирме "Ситроен" и прославился путевыми зарисовками, сделанными во время автопробега по Северной Африке. Альбом с этими зарисовками Семченко видел в Лондоне: пустыня, пальмы в оазисе, берберы в белых бурнусах стоят возле автомобиля, верблюд лижет влажную от росы парусину палатки, величественный шейх, окруженный свитой, наблюдает, как меняют проколотую шину; Оран, Алжир, Константина. Но больше всего запомнился один лист - "Продавец птиц". Уродливый старик сидит на краю базара, вокруг него множество клеток с птичками, а в самой красивой, стоящей у его ног, прижалась лицом к соломенным столбикам-прутикам крошечная, не больше ладони, печальная женщина.
В дверь постучали. Семченко быстро сел на кровати, сунул ноги в ботинки и лишь потом сказал:
- Входите, не заперто.
Вошла Майя Антоновна. Через пять минут она уже вынимала из портфеля, раскладывала по столу окрытки и письма в ярких конвертах, рассказывала, что их кружок ведет регулярную переписку с двенадцатью зарубежными клубами и вот-вот сам должен получить статус клуба. На открытках были красивые иностранные города, снятые преимущественно летом, памятники. Изредка попадались пейзажи.
- Очень интересно, - говорил Семченко, равнодушно разглядывая весь этот пестрый заграничный хлам. - И о чем же вы пишите?