Во всех рабочих кабинетах в редакции творилось одно и то же. Каждая телеграмма, каждый листок бумаги, которые попадали на стол помощника редактора, содержали в себе отпечаток трагедии, нависшей над страной. Даже судебные протоколы отражали интерес к "Четверке". В одном описывалось разбирательство дела о ночной драке, устроенной подвыпившим юношей.
"Мой мальчик всегда был добрым и честным, – в слезах говорила его мать на суде. – Все эти ужасные рассказы о четырех иностранцах! Это они его таким сделали".
Суд счел это смягчающим обстоятельством.
И лишь сам сэр Филипп Рамон, человек, наиболее всего заинтересованный в развитии ситуации, хранил молчание.
Он отказался разговаривать с журналистами, отказался обсуждать возможность убийства даже с премьером, а на письма от восхищенных его мужеством соотечественников, которые приходили изо всех уголков страны, ответил объявлением в "Морнинг пост", где просил своих корреспондентов не слать ему открытки, поскольку они все равно отправляются в мусорную корзину.
Подумывал он и о том, чтобы в той же газете заявить о своем намерении провести законопроект через парламент, какую бы цену ему ни пришлось за это заплатить. Единственное, что его удержало, это опасение, что такой шаг посчитают слишком театральным.
Лишь с Фалмутом, на плечи которого как-то сама собой легла забота об обеспечении его безопасности, министр иностранных дел был необычайно любезен и однажды приоткрыл этому проницательному офицеру свою душу, душу человека, который живет в постоянном страхе за жизнь.
– Как вы полагаете, суперинтендант, опасность действительно существует? – повторял он по нескольку раз в день, и офицер, ревностный защитник непогрешимых полицейских сил, успокаивал его очень убедительно.
"Ведь зачем, – задавал он сам себе вопрос, – пугать человека, который и так уже напуган до смерти? Если ничего не случится, он увидит, что я был прав, ну а если… если… в этом случае он все равно не сможет назвать меня лжецом".
Сэр Филипп вообще был очень интересен детективу, который тоже раз или два не сумел сдержать в себе это чувство. Как-то министр, человек очень проницательный, перехватив полный любопытства взгляд офицера, спросил его напрямик:
– Вам интересно знать, почему я, зная об опасности, до сих пор не отказался от законопроекта? Что ж, вы, наверное, удивитесь, но я не чувствую опасности и даже не могу ее себе представить. Я никогда в жизни не думал о физической боли и ни разу не испытывал ее, даже несмотря на то, что у меня слабое сердце. Я просто не могу осмыслить и понять, что представляет собой смерть и что она несет: страдание или спокойствие. Я не согласен с Эпиктетом в том, что страх смерти якобы является следствием нелепого представления, будто мы знаем, что нас ждет по ту сторону, хотя на самом деле нет никаких оснований предполагать, что там нас ждет положение худшее, чем нынешнее. Я не боюсь умереть… Я боюсь умирать.
– Совершенно верно, сэр, – пробормотал сыщик, который хоть и относился с большим участием к переживаниям министра, но из вышесказанного не понял ни слова. Что поделать, он был не из тех людей, кто может по достоинству оценить меткое определение.
– Но, – продолжил политик (разговор происходил в его рабочем кабинете на Портленд-плейс), – хоть я и не могу представить себе процесс умирания, я очень хорошо представляю и даже знаю по опыту, к чему приводит утрата доверия на международном уровне, и у меня нет желания портить будущее из-за боязни того, что может в конце концов оказаться какой-нибудь ерундой.
И данное суждение прекрасно иллюстрирует, что нынешняя оппозиция с готовностью назвала бы "мучительными метаниями достопочтенного джентльмена".
А суперинтендант Фалмут, с лица которого не сходило очень внимательное выражение, в душе позевывал и думал, где он мог слышать имя Эпиктет.
– Я принял все меры предосторожности, сэр, – вставил детектив, когда излияния на какое-то время прекратились. – Я надеюсь, вы не против, если несколько моих ребят побудут рядом с вами недельку-другую? Если позволите, два-три офицера будут находиться в доме, когда вы бываете здесь, и, разумеется, в министерстве будет дежурить отряд.
Сэр Филипп возражать не стал и позже, когда они вместе ехали в Вестминстер в закрытом бруме, понял, почему перед ними и по бокам постоянно держатся несколько велосипедистов, и почему на дворцовый двор сразу следом за их брумом въехало еще два экипажа.
В положенное время, перед почти пустым залом заседаний в палате общин сэр Филипп поднялся со своего места и заявил, что он наметил следующее чтение законопроекта об экстрадиции (политических преступников) на вторник через десять дней.
В тот же вечер Манфред встретился с Гонзалесом в саду возле северной башни и повел разговор о том, как сказочно красиво у Хрустального дворца при ночном освещении.
Гвардейский оркестр играл увертюру из "Тангейзера", и со временем речь у друзей зашла о музыке.
А потом:
– Что Тери? – спросил Манфред.
– Сегодня Пуаккар с ним возится. Достопримечательности показывает. – Оба мужчины рассмеялись. – А вы? – поинтересовался Гонзалес.
– А у меня был интересный день. В Грин-парке я повстречался с одним милым наивным сыщиком, и он спросил меня, что я думаю о нас самих!
Гонзалес прокомментировал какой-то пассаж в соль миноре, и Манфред закивал в такт музыке.
– У нас все готово? – спокойно спросил Леон.
Манфред все еще кивал и негромко насвистывал мелодию. С заключительным аккордом оркестра он замолчал и принялся аплодировать музыкантам вместе с остальными слушателями.
– Я выбрал место, – сказал он, хлопая в ладоши. – Нам лучше вместе туда пойти.
– Все уже там?
Манфред посмотрел на товарища, и глаза его блеснули особенно ярко.
– Почти все.
Оркестр грянул национальный гимн. Мужчины встали и обнажили головы.
Толпа, окружавшая эстраду, рассеялась во мраке, Манфред и Гонзалес тоже собрались уходить.
Тысячи маленьких огоньков, мерцая, освещали окрестности, и в воздухе стоял сильный запах газа.
– На этот раз воспользуемся другим способом? – не заявил, скорее, спросил Гонзалес.
– Однозначно. Другим, – решительно ответил Манфред.
Глава IV. Приготовления
Когда в "Ньюспейпер препрайетор" появилось объявление, гласящее, что "Продается старое надежное цинко-граверное дело с превосходным новым оборудованием и запасом химических реактивов", все, кто ориентируется в печатном мире, сразу же сказали: это мастерская Этерингтона.
Для человека постороннего цинко-граверная мастерская – это постоянное жужжание пил, свинцовая стружка, шумные листы металла и большие яркие дуговые лампы.
Для посвященных цинко-граверная мастерская – это место, где произведения искусства воспроизводятся фотографическим способом на цинковых пластинах, которые впоследствии используются для печатных целей.
Люди, действительно хорошо осведомленные, знают, что мастерская Этерингтона – это худшая из цинко-граверных мастерских, в которой производятся самые низкокачественные картины да еще по цене выше средней.
Предприятие Этерингтона (по распоряжению властей) продавалось вот уже третий месяц. Но, отчасти из-за того, что оно находилось не на Флит-стрит (а на Карнаби-стрит), отчасти из-за ужасного состояния оборудования (что говорит о том, что даже официальные ликвидаторы бессовестно лгут, подавая рекламу о продаже), до сих пор не поступило ни одного предложения о покупке.
Манфред, съездив на Кэри-стрит в суд по делам о несостоятельности, из разговора с конкурсным управляющим, ведущим это дело, узнал, что мастерскую можно либо взять в аренду, либо выкупить, что в любом из вариантов заинтересованное лицо сразу вступает в право пользования, что на верхних этажах там располагаются жилые помещения, которые служили пристанищем для нескольких поколений смотрителей здания, и что для гарантии достаточно будет лишь указать банк покупателя.
– Странный тип, – сказал управляющий на собрании кредиторов. – Он думает, что заработает состояние, продавая фотогравюры Мурильо по бросовым ценам тем, кто ничего не смыслит в искусстве. Он сказал мне, что собирается организовать для этого небольшую компанию, и как только это случится, он полностью выкупит предприятие.
И действительно, в тот же день Томас Браун, торговец; Артур В. Найт, джентльмен; Джеймс Селкерк, художник; Эндрю Коэн, финансовый агент, и Джеймс Лич, художник, прислали регистратору акционерных обществ прошение о создании компании с ограниченной ответственностью для ведения фотогравюрного дела, для чего каждое из вышеперечисленных лиц подписалось на акции предприятия в объеме, указанном напротив каждого из имен.
(Кстати сказать, Манфред был очень неплохим художником).
И за пять дней до второго чтения законопроекта об экстрадиции компания вступила в право собственности нового предприятия для подготовки к ведению дела.
– Много лет назад, впервые приехав в Лондон, – сказал Манфред, – я узнал, что самый простой способ скрыть свою личность – это сделаться врагом нации. К словам "ограниченная ответственность" здесь питают огромное уважение, ну а такое важное занятие, как руководство компанией, здесь вызывает подозрение в той же мере, в какой привлекает внимание, но и вызывает не меньше подозрений.
Гонзалес отпечатал небольшой аккуратный проспект о том, что "Синдикат художественной репродукции" начинает работу первого октября, еще одно небольшое объявление о том, что "работники не требуются", и краткое дополнение, гласившее, что все заинтересованные лица будут приниматься исключительно по предварительной записи и все письма следует адресовать управляющему.
Здание, где размещался синдикат, имело совершенно не привлекательный вид. Это был обычный дом с плоским фасадом и глубоким подвальным помещением, со старым оборудованием, оставленным обанкротившимся гравером. На первом этаже располагались конторы, забитые ветхой мебелью и старыми бумагами.
Здесь были полки со старыми печатными пластинами, полки с покрывшимися пылью счетами, полки, заваленные всем тем мусором, который скапливается на рабочем месте клерка, получающего оклад с опозданием.
Второй этаж занимал цех, на третьем находился склад, а на четвертом, самом интересном этаже, были установлены огромные фотографические камеры и мощные дуговые лампы, столь необходимые для дела.
На этом же этаже в глубине здания были расположены три комнатушки, в которых некогда проживал смотритель.
В одной из них, спустя два дня после вступления во владение зданием, собрались четверо из Кадикса.
Осень в этом году наступила рано. На улице хлестал холодный дождь, но огонь, горящий в камине, выполненном в георгианском стиле, наполнял скромное помещение теплом и уютом.
Это была единственная комната, которую очистили от мусора. В нее снесли всю лучшую мебель в доме, и сейчас на покрытом чернильными пятнами письменном столе, занимавшем всю середину комнаты, стояли остатки весьма недурного, если не сказать роскошного обеда.
Гонзалес читал маленькую книжицу в красной обложке, а на его носу красовались очки в золотой оправе. Пуаккар что-то рисовал, примостившись на углу стола, а Манфред курил длинную тонкую сигару и изучал список цен химической фабрики. И лишь Тери (или, как кое-кто предпочитал называть его, Симон) не занимался ничем, сидел с угрюмым видом у камина и глядел на беспокойные маленькие языки пламени.
Разговор шел вяло, обрываясь часто и надолго, как это бывает, если голова каждого занята своими мыслями. На этот раз внимание к себе привлек Тери, когда, неожиданно резко отвернувшись от огня, спросил:
– Сколько еще меня здесь будут держать?
Пуаккар, оторвав глаза от своего рисунка, заметил:
– Сегодня он уже третий раз об этом спрашивает.
– Говорите по-испански! – отчаянно вскричал Тери. – Мне уже надоело слышать этот новый язык. Я его не понимаю, и вас я не понимаю.
– Вам придется дождаться, когда все будет закончено, – отчеканил Манфред на звучном андалузском наречии.
Тери зарычал и повернулся к камину.
– Я устал так жить, – буркнул он. – Я хочу сам ходить по городу, без сопровождения… Я хочу домой в Херес, где я жил свободным человеком… Я уже жалею, что уехал оттуда.
– Я тоже, – спокойно произнес Манфред. – Хотя не очень… Надеюсь, ради вашего же блага, что не пожалею об этом сильнее.
– Кто вы такие? – после секундного замешательства взорвался Тери. – Чем занимаетесь? Почему вам так хочется убивать? Вы что, анархисты? Что вы на этом заработаете? Я хочу знать!
Ни Пуаккара, ни Гонзалеса, ни Манфреда не огорчила резкость их пленника. Чисто выбритое, остроскулое лицо Гонзалеса поморщилось от удовольствия, он прищурил холодные голубые глаза.
– Превосходно! Идеально! – пробормотал он, ощупывая взглядом лицо Тери. – Острый нос, небольшой лоб и… articulorum se ipsos torquentium sonus; gemitus, mugitusque et parum explanatis…
Физиономист мог бы продолжить данное Сенекой описание человека в гневе, но тут Тери вскочил и окинул всех троих сердитым взором.
– Кто вы такие? – медленно произнес он. – Почем мне знать, что вы делаете это не за деньги? Я хочу знать, почему вы держите меня, как преступника, почему не разрешаете читать газет, почему запрещаете самому выходить на улицу и разговаривать с теми, кто знает мой язык? Вы сами не из Испании, ни вы, ни вы… Ваш испанский… да, но вы не из той страны, которую знаю я. Вы хотите, чтобы я убил… но не говорите как…
Манфред встал и положил ему на плечо руку.
– Сеньор, – ласково произнес он, заглядывая ему в глаза, – прошу вас, умерьте пыл. Я еще раз заверяю вас, что мы не убиваем ради выгоды. У каждого из этих двух господ, которых вы видите перед собой, состояние превышает шесть миллионов песет, я еще богаче. Мы убиваем и будем продолжать убивать, потому что все мы пострадали из-за несправедливости, от которой закон не смог защитить нас. Если… если… – на какое-то время он замолчал, продолжая смотреть на испанца серыми глазами, потом продолжил: – Если мы убьем вас, это будет первый случай подобного рода.
Издав свирепый рык, Тери вскочил и прижался спиной к стене. Смертельно побледнев, он, словно загнанный волк, переводил взгляд с одного на другого.
– Меня… Убить меня! – задыхаясь, просипел он.
Никто из троих не пошевелился, только Манфред опустил протянутую руку.
– Да, вас, – сказал он, кивнув. – Для нас это будет нечто новое, поскольку до сих пор мы убивали только во имя справедливости… А убить вас было бы несправедливо.
Пуаккар смотрел на Тери с жалостью.
– Именно поэтому мы и выбрали вас, – пояснил он. – Дело в том, что мы не можем полностью исключить из наших планов предательства, вот мы и подумали, что лучше уж это будете вы.
– Поймите, – мягко продолжил Манфред, – ни один волос не упадет с вашей головы, если вы будете верны нам. К тому же вы получите награду, которая даст вам возможность жить в… Вспомните девушку из Хереса.
Безразлично пожав плечами, Тери снова сел, но руки его дрожали, когда он сунул в рот сигарету и чиркнул спичкой.
– Мы вам предоставим больше свободы… Вы будете выходить на улицу каждый день. Через несколько дней мы все вернемся в Испанию. В Гранаде в тюрьме вас называли молчуном… Мы надеемся, что вы таким и останетесь.
После этого для испанца разговор продолжился на тарабарском языке, поскольку остальные перешли на английский.
– С ним хлопот очень немного, – сказал Гонзалес. – Теперь он одет как англичанин, так что внимания к себе не привлекает. Ему не нравится каждый день бриться, но это необходимо, и, к счастью, у него светлые волосы. Больше всего его злит, что я не разрешаю ему разговаривать на улице.
Манфред заговорил о деле.
– Я пошлю Рамону еще два предупреждения, и нужно, чтобы одно из них он нашел прямо у себя дома. Он мужественный человек.
– А что Гарсиа? – полюбопытствовал Пуаккар.
Манфред рассмеялся.
– Я видел его в воскресенье вечером… Милый старичок, пылкий и прирожденный оратор. Я сидел в глубине небольшого зала и слушал его речь (на французском) в защиту прав человека. Это был Жан Жак Руссо, Мирабо, просвещенный Брайт, а аудитория в основном состояла из юнцов-кокни, которые пришли туда, чтобы потом рассказывать знакомым, что побывали в храме анархизма.
Пуаккар нервно побарабанил пальцами по столу.
– Скажите, Джордж, почему такие вещи никогда не обходятся без банальности?
Манфред рассмеялся.
– Помните Андерсона? Когда мы заткнули ему рот кляпом, привязали к стулу и сказали, почему он должен умереть… Когда в полутемной комнате не было ничего, кроме умоляющих глаз приговоренного, мерцающего приглушенного света лампы и вас с Леоном и несчастной Клариссой в масках. Вы стояли молча, а я читал смертный приговор… Помните, как в эту минуту в комнату из кухни снизу донесся запах жареного лука?
– А вспомните цареубийцу, – подхватил Леон.
Пуаккар кивнул.
– Вы имеете в виду корсет? – уточнил он, и остальные двое засмеялись.
– От жизненной прозы невозможно отделаться, – вздохнул Манфред. – Бедный Гарсиа, от которого зависят судьбы наций, и любопытные девицы из окрестных лавок; трагедия и запах лука; выпад рапиры и китовый ус корсета… Они неразделимы.
Все это время Тери курил сигарету за сигаретой и смотрел на огонь, подперев голову руками.
– Возвращаюсь к нашему делу, – сказал Гонзалес. – Я полагаю, больше мы ничего не можем сделать до… того самого дня?
– Ничего.
– А после?
– Наши художественные репродукции.
– А после? – повторил Пуаккар.
– Есть дело в Голландии, а именно, Херман ван дер Биль, но там ничего сложного. Предупреждать его надобности нет.
Пуаккар посерьезнел.
– Я рад, что вы заговорили о ван дер Биле, за него давно уже надо было взяться… Через Хук ван Холланд или через Флиссинген?
– Если будет время, через Хук, конечно.
– А Тери?
– Я о нем позабочусь, – легкомысленно произнес Гонзалес. – Мы с ним поедем по суше, в Херес… Там, где девушка, – улыбнувшись, добавил он.
Объект их разговора докурил десятую сигарету и, тяжело вздохнув, выпрямился.