- Ты, Фрэд, слышишь, в Нью-Йорке сегодня арестовали Майкла Коровьефф, какого-то русского шпиона, он покушался на их Президента…
- С нас пример берут! Сколько наших президентов мы угрохали. - Фрэдди выпятил грудь. - Неграмотный бы, Билл. Не Майкл, а Ми-ка-ил - вот как надо говорить!
Распутин и "Казачок". Они больше ничего не знают о России, эти американцы, эти ниггеры, эти… Примитивы. Лишь пожрать и поспать. Больше ничего. Она третий год в Америке, и… Больше - ничего?!
Пой, Любка. Пой! Если ты не сдохла под забором, если ты не кинулась с моста и не утонула к чертовой матери, если тебя запихнули сюда, в этот вонючий бар, в этот дрянной ресторанишко, и велели жить, и заставили петь - так пой же, пой, дорогая! Пой! Это одно, что тебе осталось. Пой хорошо! Пой лучше всех! Пой так, чтобы эти толстые рыла, худые лица-осколки, черные и шоколадные хари, бледные маски - все раззявили вопящие в восторге рты, все исходили слюной, все поддавались твоему соблазну и кричали: браво, Любка! Браво, голубка! Еще! Еще!
И она наддавала. И она вертелась на носке, на пятке. И она наполняла голосом прокуренный, продымленный, гудящий зал. И она раскланивалась, посылала воздушные поцелуи.
"Ну до чего смешна!.."
"Фрэдди, а если сбрить ей рыжую шевелюру к дьяволу, как думаешь, оригинально будет?!.."
"Ка-за-чок!.. Ка-за-чок!.."
И она совсем не ожидала, что дверь отлетит под ударом сапога, и в зал ворвутся люди с пистолетами в руках, и наставят пистолеты на ужинающих, на жрущих и пьющих, на тискающих на коленях и в темных углах полуголых девочек - за отдельную плату, конечно, - и кое-кто выхватит из карманов тоже пистолеты, чтобы отстреляться, а им выстрелить не дадут, сразу уложат на месте, - и она, певица бара "Ливия", рыжая русская девчонка - откуда?.. с Брайтона?.. из Челси?.. из Чайна-тауна?.. - будет стоять на сцене, оглушенная выстрелами, и прижимать руку ко рту, загоняя внутрь себя звериный, отчаянный вопль.
Она впервые видела, как убивают людей.
Тот, кто ворвался первым, ражий детина в широкой, громоздкой кожаной куртке, уложил тремя выстрелами троих мужчин в баре. Поднялся женский визг. Голые девки попадали на пол, зажимали ладонями уши, закрывали затылки руками. Детина хищно огляделся вокруг, увидел обалдевшую от выстрелов Джулию, вспрыгнувшую на сцену, к русской, прицелился и выстрелил. Люба смотрела, как белокурая стриптизерша, задирая ноги, падает, падает, медленно, страшно, как в плохом кино, судорожно обнимая металлический шест закинутыми за голову руками.
- Бандиты! - закричал Билл басом. - Ложись, ребята!
- Нам нужна твоя касса! - крикнул рослый ниггер, сжимая в руках тяжелый "руби". - Раскошеливайся!
Это страна, где больше всего любят деньги, подумала Люба, раскрыв рот, наблюдая со сцены, как медленно, вразвалку, везя ноги по полу, Билл пошел к кассе бара. Им нужны только деньги, больше ничего. Да ведь и ей нужны деньги! Ей нужны деньги, чтобы выжить. И этим ребятам с пистолетами - тоже для того, чтобы выжить! Значит, они ровня. И она - нищая, и они - нищие. Только зачем они стреляют?! О, зачем?!.. Не надо, ребята… Не надо…
- Не надо! - крикнула она по-русски, заслонясь рукой от наведенного на нее черного дула.
Рослый негр показал белоснежные зубы. "O, red girl, - оскалился он, - o, funny girl". Он пошел к ней, вытянув руки, скрючив, как черные когти, пальцы. Она попятилась. Негр, изловчившись, запрыгнул на сцену. Теперь они оба были на сцене - он и она. Они играли свой спектакль. Люба попятилась. Ниггер пошел на нее, как в танце. Они танцевали танец смерти. Танец крови. Танец страха.
Она скосила глаза во тьму зала. Где Черный Фрэд, ее хозяин?! Фрэда не было. Они его убили, подумала она, а сейчас убьют ее. Она присела на корточки и завизжала на высокой ноте: а-а-а-а-а! Ниггер шагнул к ней, грубо подхватил ее под мышки. Она забилась в его руках, затрясла ногами. Он крепко прижал ее к себе, будто бы она была вещь, тюк с тряпьем, и понес к выходу. Билл стоял у кассы, белый как полотно, дрожащими руками отсчитывал бандиту дневную выручку.
- Певичка, - сказал негр, больно встряхивая ее, - ишь ты, певичка. Под всех ложишься, певичка, или только под хозяина?.. Мне споешь, ладно?.. После… потом… Ну, да ты всех нас позабавишь…
- Шит, - пробормотала она, вдавясь лицом в грубую свиную кожу его промасленной куртки. - Ю из шит.
- Ах, я дерьмо, - лиловые толстые губы ниггера расплылись в издевательской ухмылке. - Так я ж тебе, рыжая курица, покажу, какое я дерьмо.
Ражий детина, ворвавшийся первым, выстрелил в люстру, качавшуюся в табачном дыму под потолком. Посыпались хрустальные осколки. Они сыпались, как стеклянный снег, на руки и лица живых, на плечи, руки, ноги и лица убитых, валявшихся там и сям на полу бара.
Бандиты утащили ее за гаражи. Туда, за те проклятые гаражи, которых она так боялась, еще с тех пор, как Фрэдди первый раз привел ее в "Ливию". Она так и знала, что она помрет там, за этими клятыми гаражами. Так и есть, они волокут ее туда. Тот, дюжий главарь, еле дышит. Так запыхался. Так скорей хочет отдохнуть. И ниггер, что ее тащит под мышкой, тоже хочет отдохнуть. Они все хотят отдохнуть. А Билла убили или нет?! Не оглядывайся назад, Любка. Никогда не оглядывайся назад. Назад оглядываться опасно.
Они утащили ее за гаражи, и она уже знала, что они сделают с нею. Она процедила им по-английски: лучше кончите меня сразу, сволочи. Ведь это так просто - пулю в лоб, и делу конец. Ниггер рассмеялся, кинул ее на асфальт. Будто бы она была тряпка, а не человек. Перед ее лицом, прямо перед ее закинутым лицом, близко, светилась под полной высокой Луной дверь гаража, железная дверь, вся в надписях, царапках, непристойностях, граффити, грязных узорах, подобных пятнам на коже сифилитика. Они все, скопом… Нет… Нет, это все ей снится… "Не надо, не надо", - шептала она по-русски. Один, высокий, черный призрак, от него еще так сильно пахло потом и дешевым дезодорантом, расшвырял всех. Посмотрел в лунном свете на ее искусанные губы. "Все вон отсюда!" - заорал надсадно. Наступила тишина. Странная, неземная тишина. Будто бы все это было далеко, на Луне. Холодная ночь. Осень. Холодный, в изморози, асфальт под полуголой спиной. Она запомнит эту изморозь на всю жизнь. Она запомнит это черное, ночное лицо, что нависало над ней, поднималось и опускалось. Лицо призрака. Она плющилась под живой, жестокой тяжестью. Глядела на Луну. Старалась глядеть на Луну. Кусала губы, из губ текла по подбородку кровь. Она слизывала ее языком. Ее одежду, что для выступления в баре купила ей Дженнифер, чужие руки разорвали на куски.
- Ты, крошка, - прохрипел, вонзаясь в нее, черный человек. - Спой мне русскую песню, бэби.
Девочка, смуглая мулаточка. Как дети появляются на свет? Холодной ночью. Помня родильной дрожью холодную ночь зачатия. Асфальт, весь в изморози, под содрогающейся, расцарапанной материнской спиной.
А она тоже была еще девчонка. Совсем девчонка Любка была. Рыжая брюхатая Любка Фейгельман. Она таскала свой тяжелый, как гиря, живот и шептала себе, слизывая слезы с губы: я все равно вырвусь. Я все равно вырвусь. Все. Равно. Вырвусь. Из этого ада. Я поднимусь. Вершина будет моя.
Девочка, куда мне тебя девать. Ты же такая хорошенькая, девочка. Я отдам тебя в чужие руки. Я тебя забуду. Ты никогда меня не узнаешь. У тебя будет чужое имя. У тебя будет чужая жизнь. Я никогда не вспомню о тебе.
Я никогда не вспомню о муках, что выкручивали мои мышцы; хлестали их живота наружу, как молнии. Что такое пуповина? Кровавая веревка, что связывает того, кто настиг, и того, кто убегает. Ты - мой грабитель, дочь. Ты - мой бандит. Ты ограбила меня, взяла у меня кусок золотой жизни. И удираешь с ней. И, может быть, вернешься когда-нибудь, чтобы забрать все до крохи, все остальное. Потому что тебе жизнь нужнее, чем мне. Тебе станет нужна моя жизнь. И все, что я в ней наживу.
Ты захочешь поживиться мной, как добычей?.. А я буду далеко. Очень далеко. Так далеко, что ты даже не узнаешь, кто я и где я.
…Ночь на корабле была лунной, как и та, давняя, когда ее изнасиловали на пустыре, за гаражами, близ бара "Ливия", сволочные ниггеры, наглорожие бандиты. Корабль шел быстро и бесшумно, разрезая носом тишайшую водную гладь. Океан спал под Луной, успокоенный, ласковый, как спящий опасный, хищный зверь. Пена вилась серебристыми струями у форштевня, вода чуть слышно журчала, плескалась внизу. Люба, после концерта в нью-йоркском порту, решила не лететь в Россию самолетом, а плыть через Атлантику: хоть раз проплыть через Атлантику, а не проторчать десять часов в бизнес-классе дурацекого скучного "Боинга" - это было несравненно романтичнее! Ах, как же это было романтично! В Москве она скажет небрежно Люцию: ах, Люций, друг мой, я играла в бильярд даже в сильную качку… Все загибались от морской болезни, а я - хоть бы хны! Я пила вино в "Салоне Паризьен", это такое корабельное кафе, ну, знаешь, вроде французских бистро, на шестой палубе, ох там и винцо дают, когда штормит, оно так хорошо пьется… Не поймешь, что тебя качает - море или выпивка… Очень удобно…
Она не могла спать. Она выходила на прогулочную палубу, отправлялась на нос корабля, медленно, как сомнамбула, садилась в шезлонг, погружалась в мягкие волны текучих, струистых, бесцельных мыслей. Она вспоминала свою жизнь. У нее была такая бурная, бешеная жизнь. Ей, после той ночи за гаражами, после той давней ноябрьской ночи, приходилось заново привыкать спать с мужчинами: она не могла с ними спать. Она ложилась в постель, вскакивала, кричала: "Я не могу!.. Я не могу, не могу…" Любовники уходили от нее. Любовники не понимали. Был один, что пожалел ее, что ее понял. Рене, он всегда понимал ее. Он был так деликатен. Лучше врача. К врачам она тоже обращалась, да все впустую. Что-то в ней после той ночи хрустнуло, надломилось, хрупнуло, как стекляшка под сапогом, сломалось безвозвратно.
Мужчины. Ей было плохо, больно с ними. Она плакала, уткнувшись лицом в подушку. Они гладили ее по голове. Вздыхали. И уходили, уходили. И тогда ей стали нравиться женщины. Как это произошло? Она не помнит, какую из сонма девиц на подтанцовках она обняла первой; ответила ли девица на ее развязную ласку; а сердце ее готово было выпрыгнуть из груди, потому что она желала настоящей ласки и настоящей любви, она засыхала, она была молода, все в ней тянулось к другому, живому, к близкому, теплому и красивому. Мужчины, женщины. Какая разница? Первый раз она нарвалась на опытную, прожженную и веселую лесбиянку, девочку на бэк-вокале, Катюшку Вершинину, которую она называла на американский манер - Кэтрин. Кэт показала ей в постели чудеса. Она опьянела. Она подумала: отчего это женщины так тянутся к мужчинам, дурочки, ох и глупые, ведь есть наслаждение гораздо более утонченное, есть ласка, проникнутая невыносимой нежностью, воздушым полетом, светящейся китайской рисовой пудрой, звездным светом. "Ты Млечный Путь, - шептала ей Кэт, кусая ее ухо, целуя шею, - ты звезда, я шла по пустыне много дней и ночей, чтобы увидеть тебя". И все закрутилось. Слухом полнилась земля. Шила в мешке невозможно было утаить. Девочки стали меняться, как в калейдоскопе. Странно, женские ласки помогли ей вернуться и к чувству мужчины. Она не отвергала поклонников. Она стала благосклонна к мужчинам. Она, даря им себя, жалела их; ей был смешон их восторг, и она говорила себе холодно, в разгар самых страстных объятий: "Он, бедненький, всю жизнь будет гордиться, что спал с самой Любой Башкирцевой".
А корабль шел, взрезал носом спокойный океан, и океан был живой белой, серебристой рыбой, и чешуя ее блестела розово-серебряно под полной Луной, и корабль был - нож, он взрезал океану брюхо, и Люба, откинувшись в шезлонге, дремала, вспоминала, хмурилась, бормотала, напевала: "Ах, шарабан мой, американка…" Да, она была американка, а снова стала русская. И она не заметила, как к ней подошел, подкрался к ее шезлонгу сзади матрос. Морячок, русский морячок. Корабль шел ровно и, казалось, набирал ход, и они будто парили в невесомости над серебрящимся океаном. "Леди отдыхает?.." - хрипло спросил морячок по-русски. Ах, русский корабль, океанский лайнер, под названием "Эсмеральда", весь роскошный, весь фешенебельный, весь only for white, только для белых, владеющих пригоршнями золота, россыпями камешков и счетами в швейцарских банках. Обслуга по высшему разряду. "Да, представьте, леди отдыхает, - голос Любы был холоден, как полоска стального лунного света за бортом по холодной воде, - и матрос тоже не прочь отдохнуть?.." Она несла чушь. Она играла с беднягой, как кошка с мышью. Слово за слово, кокетливый взгляд за взглядом, она сама завлекла его. Ночь на корабле, холодные звезды высоко в небе над гладким, как китайская вышивка гладью, холодно дышащим океаном. Морячок сел на доски палубы у ее ног. Взял ее руку в свою. "Вы… такая красивая!.." Боже, сколько раз она слышала эти слова. Те, кто насиловал ее тогда, за гаражами, не говорили ей таких слов. Они не говорили никаких слов. Они мяли, рвали ее, как ветошь, рвали ей рыжие волосы, как красную тряпку, подминали ее под себя, как тесто. Живое тесто. Ну когда она, наконец, перестанет думать об этом. И о том ребенке, что зачало ее чрево после той ночи.
Она наклонилась из шезлонга к морячку, сивому парню лет двадцати, должно быть, из питерского порта, из Гавани, и поцеловала его очень нежно. И он встал с палубы, дрожа, и взял ее на руки - тоже очень тихо и нежно. Так тихо, что она услышала, как журчит вода за бортом.
Она шепнула ему номер своей каюты. А он, упрямец, понес ее в свою.
Он нес по кораблю глубокой ночью знаменитую русскую эстрадную певицу к себе в каюту, и дрожал от желания, и она улыбалась ему, и звезды сыпались на них с иссиня-черного неба, как рыбья чешуя.
И они были вместе. И это была ее ночь на корабле. Это было так удивительно и нежно, так таинственно, так непохоже на все, что было у нее в жизни когда-либо и с кем-либо. У нее были мужья - в России и в Америке, - у нее были любовники и любовницы; но этот морячок сильными руками распахнул перед ней черные железные ворота, не поддававшиеся ей, ржавые двери того гаража, - и шепнул: входи, здесь чудо, здесь рай. Ее тело размягчилось, стало литься под его руками, как воск; он снял тельняшку, снял штаны и плавки, и она гладила его тело, сияющее в темноте, как китайский розовый агат. Она думала игриво: ну, поспит с морячком, у нее моряков еще в жизни не было, ну, развлечется!.. - а получалось что-то совсем иное. Когда, слившись, они крепко обняли друг друга и замерли, слыша, как неистово, будто пьяные колокола, бьются их сердца, он шепнул ей у самого ее рта: "Я люблю тебя". Сколько раз ей говорили эти слова! Она потеряла им счет. Она смеялась над ними. А тут, когда он, пронзив ее собой, ей это сказал, у нее из глаз внезапно потекли слезы, она крепче обняла его - и ее выгнула такая судорога боли, сладости, покаяния и счастья, что она потеряла сознание.
Они были вместе всю ночь, и она забыла все. Она забыла, что плывет из Америки в Россию, что возвращается на родину. Она забыла, что она Люба Башкирцева, поп-стар, и чувствовала себя просто счастливой женщиной. Ночь закончилась совсем странно. Когда рассвело, морячок обнял Любу еще раз - крепко, уже отчаянно, - и сказал тихо: "Я знаю, кто вы, леди. Ты - птица высокого полета, ха-ха… Мне до тебя не долететь. Я хочу тебе подарить кое-что, один пустячок. Чтобы ты помнила меня". Он полез под койку, выдвинул чемодан, порылся в нем - и протянул Любе на ладони сгусток брызжущих цветных искр. Она взяла в руки ослепительное, сверкающее. У нее, жены алмазного босса, глаз был наметан на драгоценности. Она сразу поняла, что брильянты настоящие.
"Ты даришь мне такую ценность?.. Откуда это у тебя?.. Это твое?.. Или…" Он усмехнулся, отвел ей прядь волос со лба. "Украл. Я вор номер один. Я граблю банки и взламываю сейфы. Не спрашивай меня ни о чем. Это теперь твое, и все. Носи… и помни меня".
Она надела колье на голую шею, он сам помог ей застегнуть его. Она сидела на корабельной койке, привинченной болтами к стене, в каюте безвестного морячка, где за иллюминатором плескалась близкая вода и тени и блики от просвеченной солнцем воды ходили по потолку, - а ведь она даже не узнала его имени.
Она поцеловала его. "Спасибо. Я всегда буду носить эту вещь. Я буду помнить о тебе". Вот так поиграла ты в любовные игрушки, пока продюсер дрых в своей каюте, первый помощник капитана нес вахту, а корабль все шел и шел на норд-норд-ост. Она обняла матроса и прижалась губами к его пухлым юношеским губам, чувствуя, как лицо ее опять становится мокрым, будто политым соленым дождем.
Морячок подарил, в припадке любви, в утро прощанья, Любе Башкирцевой то алмазное колье Риты Рейн, которым Канат Ахметов, подловив в порту русского матроса, расплатился за свой переброс из Нью-Йорка в Петербург. Если бы не Люба, сидевшая в шезлонге, глядевшая в ночной океан, матрос никогда бы не расстался со случайной побрякушкой. Вертя колье в руках, он думал: вот ему крупно повезло, такой фарт, только бы этого грязного дядьку, что сидит там, в трюме, за ящиками, боцман не накрыл, а так - все обойдется!.. Дядька наверняка слямзил такую богатую штучку… Но та ночь и его перевернула. У него никогда не было еще такой женщины. Он понимал: надо совершить поступок. Он понимал все - что это настоящие камни, не подделка, что их можно продать ювелиру, сдать в банк, выручить за них большие деньги, купить матери под Выборгом новый дом, сделать отцу новый протез, операцию на больном сердце и всякое такое, еще много всяких вещей можно было бы наделать на эти камешки, - и все-таки он подарил их. Мужчина, если он мужчина, всегда делает то, что надо, прощаясь с женщиной навсегда. Иначе не бывает.
Люба потом носила это колье, не снимая. Она очень любила его. Евгений не раз спрашивал: откуда у тебя такая дивная вещица? "Купила в Нью-Йорке, у Саймона", - пожимала она плечами, улыбалась: нравится?..
В питерской Гавани они тогда сошли по трапу на землю оба - Любовь Башкирцева и Канат Ахметов. Они были рядом. В толчее и гомоне прибывших. В радостной толпе встречающих.