Кирилл не задавал вопросов, не интересовался отцом и даже про деда с бабушкой спросил только однажды, когда мать привезла ему банку выращенных дедом ягод. В душе молодого человека не было ни жалости к самому себе, ни обиды за грубо прерванную самостоятельную жизнь, ни малейшего намека на скорбь по утраченной любви. Он никого не винил за все произошедшее не потому, что это стало осознанным решением, оформившимся в результате некоего процесса умозаключений, а по простой причине полного своего равнодушия к прошлой жизни и к людям, населявшим ее. Эта ситуация будто бы подразумевала выработку в поведении и сознании Кирилла некоего нового условного рефлекса, который отказывал всему, абсолютно всему, что было раньше, в праве присутствовать в продолжающейся физической жизни юноши.
Прежде улыбчивый обладатель замечательных "девичьих" ямочек на людях прекратил улыбаться вообще, и это "на людях" распространялось на весь внешний мир и его представителей, за исключением лечащего врача – к. м. н. Курилина А. Г. – именно так представляла эскулапа-душеведа табличка на дверях рабочего кабинета.
Анатолий Григорьевич, весельчак и балагур, стал своеобразным толмачом между матерью и сыном и, изменяя своей постоянной привычке тонко подтрунивать над временем, пациентами и собой, без-эмоционально транслировал перед Кириллом материнские опасения, предложения и заботы во время их ежедневных встреч. О многом мать просила по телефону, находя предлог обратиться к добрейшему доктору с очередной просьбой довести до сведения сына что-то невысказанное при личной встрече. Набор этих сообщений не отличался особым разнообразием, и о чем бы в начале ни заходила речь, все это в конечном итоге сводилось к одному – матушка желала примирения между отцом и сыном, супругом и ребенком, а ее заветной мечтой стало возвращение блудного отпрыска в отчий дом.
Ни доктор, ни пациент не заостряли внимания на столь странной манере мамы-Марковой общаться с сыном. Просто сложился своего рода ритуал начала их встреч, в котором Курилов принимал участие из-за широкого трактования знаменитой клятвы Гиппократа, а его подопечный Марков – в силу новообретенной привычки выслушивать абсолютно все, что желает озвучить любая обращающаяся к его вниманию особа. Грустное своеобразие момента заключалось в полном понимании Анатолием Григорьевичем простейшей истины: все, что он так старательно пересказывал Кириллу, родительница могла бы сообщить самостоятельно. И даже напрямую обратиться к его пациенту с просьбой о примирении и возращении. Но…
Апатичная и равнодушная реакция Кирилла на любую просьбу матери была предопределена. То, о чем Маркова-мама лишь интуитивно догадывалась, для него, практика со стажем, было очевидно. Он прекрасно понимал: женщина, находящаяся в трудной ситуации, мать, разлученная со своим ребенком, совершила единственно верный в создавшейся ситуации поступок, прибегнув к его посредничеству. В то же время он с грустью исполнял свою печальную обязанность, поскольку, опять же в силу профессионального опыта, видел в поведении мадам Марковой неблаговидную сочетаемость природного эгоизма и инфантильности в той ее разновидности, что так свойственна женам больших начальников, вынужденным все время пребывать в тени своих мужей.
Лишь слабенький лучик скромно мерцающей надежды, которую профессионалы от психологии и психиатрии относят на погост жизненных разочарований, светил Курилову в кромешности конкретной ситуации вокруг семейства Марковых. В глубине души доктор надеялся на пробуждение неулыбчивого принца, резонно полагая, что сделанный именно Кириллом шаг навстречу способен скорректировать поведение его родителей и водворить благостную атмосферу мирного сосуществования, в которой уже никогда не найдется места идеологическому противостоянию и репрессивным мерам, что бы ни происходило с членами этого самого семейства.
И, поскольку открыться в этих своих чаяниях он не мог ни пациенту, ни родительнице, он терпеливо выполнял свой добровольный долг, часто повторяясь при пересказе родительских предложений.
Вот эта самая частота и натолкнула в конечном итоге Кирилла на размышления о месте будущего его проживания, состоянии его гардероба и добыче средств к существованию. Чем ближе подходил день выписки, тем больше юноша сосредоточивался на этих вопросах, но без сколько-нибудь заметного волнения и беспокойства. Успокоенный Анатолием Григорьевичем, что находившиеся при нем двести одиннадцать рублей купюрами различного достоинства и семьдесят восемь копеек мелкой монетой будут возвращены законному владельцу, Кирилл больше уделял внимания правильному распоряжению этой суммой на первых порах, нежели каким-то другим проектам.
К тому же, подобное настроение отвлекло Кирилла от его первичного состояния, в которое он был погружен по обретении здравого ума. Юношу перестали беспокоить его впечатления от перемещений во времени и пространстве, а также все, что против воли принуждало сравнивать его пребывание в этом мире с альтернативными вариантами существования. Несмотря на медикаментозную составляющую курса, на более серьезные и радикальные вмешательства в деятельность центров головного мозга, которые и составляли суть прогрессивной бехтеревской методики, все пережитое и увиденное вне рамок второй половины двадцатого столетия полностью сохранилось в памяти Кирилла.
По природному наитию Кирилл ни разу не обнаружил этого в беседах с Куриловым, удивительно трезво решив, что, кроме него самого, об этом знать никому не стоит. К тому же, путешествия его не прекратились. Они стали лишь более редкими и менее четкими. Менее четкими во всем, что касалось сюжетной связности событий, яркости красок и полноты ощущений. В прежней силе осталась лишь связь с Женькой, и опять же – интуитивно, в этом сохранившемся временном ручейке Кирилл увидел свой дар, в чем-то схожий с возможностями медиума. Он на физическом уровне ощущал свои обретенные способности и свою принадлежность к тому явлению, о котором так много слышал или читал и в реальное существование которого не верил. Определенный парадокс: не верил до сих пор, несмотря на полученные доказательства и на непрекращающиеся контакты с Невским. Он даже выводил Проспекта на разговоры об этом, но тот, как всегда, уклонялся от прямого обсуждения, а описанная свидетелями и литературой медиумная реальность, противореча конкретным ситуациям его перемещений, только усугубляла это неверие.
* * *
Кирилл не вел счет времени, но по противной дрожи в коленках понял, что настала пора отдохнуть. Он поднял голову, огляделся. Метрах в пятнадцати по направлению его движения аллея сворачивала налево. Юноша удовлетворенно улыбнулся и поспешил вперед. Там, за поворотом, в тени пышных кустов стояла самая уединенная скамейка бехтеревского садика. У большинства гуляющих пациентов клиники она популярностью не пользовалась как раз по этой самой причине – плотно обступившие скамейку кусты создавали нечто вроде зеленого грота, с достаточно низким, вечно шелестящим сводом и стенами, что для большинства здешних обитателей, испытывающих в массе своей тревожные состояния, было необсуждаемым негативным моментом.
Он резко свернул налево и остановился. Скамейка, против обыкновения, была занята. На ней, вальяжно развалясь и картинно выставив вперед распрямленную правую ногу, сидел один из самых известных драматических актеров Ленинграда. Достаточно молодой человек, едва ли полных тридцати лет, он внешне совершенно не соответствовал своим годам. Одутловатое лицо с рано обозначившимися брылами – признак устойчивого алкоголизма, желтоватого цвета кожа – свидетельство неважной работы печени, и мелкий тремор в красивых, нервных, как у музыканта, руках…
Кирилл не раз встречал его на прогулках и, зная знаменитость в лицо, равнодушно проходил мимо. Таковы были здешние правила, оставлявшие популярность человека, сколь бы велика она ни была, там, за периметром больничной ограды. Но актеру это было либо не известно, либо задевало его честолюбие. Каждый раз, когда во время прогулки он оказывался рядом с кем-нибудь, он вздрагивал всем телом, обращая испуганный и одновременно выжидательный взгляд к встреченному. Кирилл помнил об актерской реакции на посторонних, он сам несколько раз становился причиной трепетного колыхания этого рано обрюзгшего тела.
Предвкушение приятного отдыха моментально испарилось, а на поиск альтернативного решения требовалось некоторое время.
– Я, вообще-то, не кусаюсь! – обратился актер к Кириллу своим отменно поставленным голосом. Вышло это у него вальяжно, по-барски, как у персонажа из пьес Островского в традиционной для русской театральной школы трактовке образа.
– Присаживайтесь, мой юный друг! – он сменил позу на более скромную и жестом указал на свободное место.
Кирилл нерешительно сделал несколько шагов в сторону скамейки.
– Сомнения – удел людей действительно несчастных. Неужели вы несчастны?
– Это из какой-то пьесы? – для Кирилла, общавшегося в последнее время только с матерью и Куриловым, театральные модуляции актера были резковаты на слух, казались ненатуральными, вычурными и вызывали откровенное раздражение.
– Отнюдь, захотелось живого разговора. Ну же, смелее!
Кирилл присел на скамейку.
– Вы давно здесь? – интерес сценической звезды казался искренним. Но тщательная, театральная мелодичность интонации смутила Маркова.
– А вы?
Актер конфузливо промолчал.
– Вы не похожи на душевнобольного, – спустя минуту констатировал актер.
– И вы не похожи.
– Правильно, актеры не бывают душевнобольными, они бывают сумасшедшими, – задумчиво проговорил сосед и добавил: – Если они настоящие актеры. Не желаете? – он жестом фокусника извлек из такого же, как и у Кирилла, халата плоскую фляжку с коньяком. – Правда, ни закусить, ни чего другого – не имеется. Только если занюхать этой замечательной ботаникой, – он эффектным жестом сорвал веточку сирени, растер в пальцах листья и смачно нюхнул зеленую кашицу. – Ар-р-р-ромат! Так не желаете?
Кирилл отрицательно покачал головой.
– Жалко. Не привык я, человек публичный, к одинокому распитию. Впрочем, если вы не будете возражать, то я… – и он встряхнул фляжкой.
Коньяк весело булькнул. Звук вышел забавный, и Кирилл улыбнулся.
– Итак, отказываетесь?
Кирилл кивнул.
– Окончательно и бесповоротно?
– Да! – Марков буквально выдохнул это короткое слово.
И тут же молниеносное движение актерской руки обезглавило фляжку, раздался все тот же веселый булькающий звук. Через мгновение содержимое фляжки исчезло в драматической утробе.
– Надеюсь, пациент Марков воздержался от коньячного соблазна?
Голос Курилова прозвучал неожиданно близко. Кирилл вздрогнул и поднял глаза. В метре от скамейки стоял Анатолий Григорьевич, одетый в безукоризненно белый халат, а рядом с ним – гость из прошлого, Вадим Иволгин, покачивал одной рукой высокую детскую коляску на белых шинах.
– Вы, уважаемый нарушитель режима, будьте добры, следуйте за мной, а вас, молодые люди, оставляю наедине. И знаете, Кирилл, если у вас сегодня не появится охоты для вечернего нашего разговора, не беспокойтесь. Просто не приходите, и все. Я пойму.
Курилов бережно подхватил под руку быстро охмелевшего лицедея и, поддерживая шатающуюся фигуру, увлек его в направлении больничного корпуса.
Улыбающийся Иволгин подкатил свое сокровище к самой скамейке.
– Здравствуй, Кирилл!
Выздоравливающий приветственно кивнул головой и тихо ответил:
– Привет… Вадим.
– Я ненадолго, нам с Верочкой еще домой добираться. – Домовой привстал и заглянул в коляску. Удостоверившись, что дочь спокойно спит, он понизил голос до полушепота, удачно попав в интонацию Кирилла: – Посмотреть не хочешь? – короткий кивок головой в сторону коляски.
– Красивая, – равнодушно, не поднимая головы, ответил Кирилл.
– Кто? – классическое недоумение Иволгина: удивленный взгляд и часто моргающие ресницы.
– Коляска…
– Ты не хочешь разговаривать? Извини. Твой врач сказал мне, что без предупреждения приходить не стоило, но видишь, – Вадим вновь кивнул на коляску, – пошли на прогулку и – увлеклись.
В этот момент Иволгина-младшая недовольно и капризно проплакала некую просьбу.
Заботливый папаша тут же склонился над коляской, отработанным жестом служителя таможни ревизовал состояние пеленок и, убедившись в неверности своего предположения, приступил к успокоительному покачиванию гэдээровского чуда на пружинных рессорах.
– Бубу-бубу-бу-бу-бу! – в исполнении Домового даже немудреная колыбельная классика звучала как "смерть меломанам".
Кирилл поднял голову. Противостоящее солнце слепило глаза до слез, и даже низкий свод зеленого грота их нисколько не защищал. Видимая узнаваемость Вадима растворилась в подвижном и струящемся золоте солнечных лучей, на чьем фоне его фигура трансформировалась в черный силуэт, увенчанный стрельчатым готическим нимбом, свечение которого и было нестерпимым.
Кирилл плотно смежил веки. Его внутреннее зрение без труда распознало знакомые виды перемещения: мириады крохотных фосфоресцирующих звезд-огоньков, рассыпающихся и уносящихся в абсолютную густую темноту; вязкое сопротивление встречного эфира, указывающее на происходящее движение; ставшее привычным ощущение невесомости собственного тела.
Внезапно возникли мир и свет, лишенные предметной наполненности, четких контуров и красок. Неясный гул, слитый из огромного количества механических шумов и звуков, полностью блокировал слух, и только тело, продолжавшее ощущать свою невесомость, указывало на продолжение процесса перемещения.
Резкая вспышка ярчайшего белого цвета и медленное, словно специально заторможенное, сравнение – огонь – возникли одновременно и полностью переключили внимание Кирилла на внешние процессы. Огонь становился менее ярким, на глазах превращаясь в шелковое, радужно переливающееся полотнище, заполняющее собой все видимое пространство. Но и это видение просуществовало недолго. Яркие цветовые растяжки стали сливаться в насыщенные краски существующей реальности, в бесчисленные, хаотически движущиеся цветные пятна, которые вскоре стали обретать узнаваемые формы. В постепенно сложившемся пазле Кирилл увидел перед собой залитый солнечным светом немощеный дворик провинциального городка. Юноша осмотрелся.
Он стоял у раскрытого слухового окошка на чердаке трех– или четырехэтажного дома, и летнее солнце, проникающее через оконный проем, освещало сохнущее на веревках белье. И справа, и слева от Кирилла уходили в окна чердачного помещения шпалеры белоснежных простыней. Он посмотрел на лежащий внизу дворик. Свежая зелень лип, бешено промчавшаяся наискосок двора кошка. И… Ни единого звука. Как в немом кино – только пленка цветная, да полное отсутствие публики, фоно, тапера и экранных титров. Распахнувшаяся, окрашенная зеленой краской дверь домового подъезда привлекла его внимание. Показалась широкая спина человека в черной, перетянутой кожаными ремнями форме, и буквально через мгновение он увидел, как двое светловолосых крепышей выводят в залитый солнцем дворик Дим-Вадима. Иволгин с понурой головой и заведенными за спину руками покорно следует за конвоирами.
Ботинки на толстой подошве, трикотажные гетры и суконные штаны до колен – странный наряд – привлекли внимание Кирилла. Отсюда, с высоты чердака, невозможно рассмотреть выражение лица, но темные пятна – это, несомненно, следы побоев. К группе вышедших подъезжает камуфлированный смешной автомобиль, в котором Кирилл узнает знаменитый армейский вариант первого "Фольксвагена", а дальше…
Внезапно один из крепышей странно вскидывает руки и снопом валится на пятнистый, круто обрезанный автомобильный капот. И тут же, сначала чуть слышно, но с каждым мгновением нарастая все более и более, в этот странный мир солнечного провинциального дня, костюмированного Домового и клонированных эсэсовцев врываются звуки. Уши закладывает от близких снарядных разрывов, минного воя, сухого стрекота автоматных очередей. Вот водитель смешного автомобильчика ткнулся высоким арийским лбом в пластмассовую баранку руля, и визгливая нота клаксона добавилась к звукам невидимого боя.
Вот уцелевший эсэсманн, не успевший добежать до спасительного дровяного штабеля, валится на охристую бархатистую землю двора, и желтые фонтанчики рикошетов отмечают пустую работу невидимого Кириллу ствола.
Он видит, как некто, одетый как Домовой, перекинул за спину диковинный автомат с горизонтальной планкой магазина и помогает Вадиму освободить связанные руки. По их широко раскрывающимся ртам, нервным и торопливым движениям Кирилл понимает – они спешат, но куда, зачем, о чем перекрикиваются между собой эти двое – это остается неизвестным. Все покрывает шум ближнего боя. Наконец Иволгин свободен, растирает затекшие запястья и поднимает счастливо улыбающееся лицо к солнцу. Но залетная очередь вспарывает пиджак на освободителе Вадима, вырывая куски ткани и окровавленной ваты, и обладатель странного автомата кулем оседает у ног Домового.
Лицо Вадима искажается гневной гримасой, он суетливо озирается и, сняв с завалившегося на капот убитого эсэсовца автомат, начинает длинными очередями строчить, выкрикивая нечто, по-прежнему неслышное, Кириллу в этой разнокалиберной какофонии. В тяжелом, подпрыгивающем и неуклюжем беге продолжающего строчить из автомата друга Кирилл внезапно обнаруживает сходство со знаменитыми бондарчуковскими кадрами, когда сам маэстро в роли Безухова мечется по полю брани с замковым пистолетом в руке…
И Кириллу становится спокойно. Он закрывает глаза, лицо приятно холодит свежий поток воздуха. Это ощущение – предупреждение, сигнал, знак. И он это не столько знает, сколько чувствует. Кирилл мысленно собирается и, готовый ничему не удивляться, поднимает веки.
Они стоят лицом к лицу, Марков и Невский.
– Кирилл, ты знаешь этого человека?
– Да.
– Если сможешь, там, в вашем времени, огради его от участия в поисках, обещаешь?
– Ты уже говоришь "в вашем"?
– Сейчас речь идет не обо мне, а о твоем знакомом.
– Ему грозит опасность?
– Нет, только испытания, которых он не заслужил.
– Вадима бывает порой очень сложно вести и контролировать, он по-своему непростой и упрямый человек. Я не совсем уверен, что найду возможности и силы удержать его. Женька, со мной сейчас происходят странные вещи. Я стал другим, абсолютно другим человеком. Во всем, в каждой мелочи, в каждом ощущении я чувствую новизну и необычность, даже тело будто заново привыкает к своему существованию. Но самое удивительное – это знание, что пока не окончатся эти изменения, мне придется избегать и сторониться общения с людьми. Дурацкое получилось объяснение, но другого нет. И если с Иволгиным у меня ничего не получится, то, сам понимаешь…
– Прошу тебя, постарайся…