Земля обетованная - Дэвид Хьюсон 2 стр.


Мы семь лет не выезжали из города, с тех пор, как поженились. Не было ни времени, ни денег. Иногда это ее раздражало. Но не слишком. Она прожила здесь большую часть своей взрослой жизни. Она знала, что этот город вызывает мутацию в крови.

– Бирс? – спросила Мириам в то последнее утро, будто откликнувшись на мои мысли, как умела только она.

У меня в руке чашка кофе. В этот раз он не получился у нее таким вкусным и успокаивающим, как обычно.

Я взглядываю на Мириам, наслаждаясь интимным моментом. На ней длинное свободное хлопчатобумажное платье с глубоким вырезом. Обнаженные руки покрылись загаром, ведь она много времени проводит в саду с ребенком. Такие платья она обычно носит дома. Ее лицо, смуглое и красивое, испанского типа, совершенно безмятежно. Глаза – цвета дорогого шоколада, прекрасные глаза. В них столько интереса, внимания, а в ее присутствии – любви. Мириам – на редкость привлекательная женщина. Ни разу не бывало, чтобы мужчины на улице не проводили ее взглядом. Она не верит, когда я говорю ей, что прежде всего обратил внимание на ее глаза. В тот раз я шел в школу, чтобы разобраться с мелкой кражей. Ей показалось забавным, когда я вызвал ее из класса, чтобы поговорить об этом.

Неважно, верит она мне или нет, но это правда. Я готов вечно смотреть в ее глаза.

Мой взгляд устремлен в сад. Он выглядит красивее, чем когда-либо. Мы въехали сюда, взяв ипотечный кредит, который едва могли себе позволить. Это был первый городской район в Эдеме. Мириам нашла дом в списках агентства и упросила администрацию спасти его от сноса, договорилась о ссуде. Мы долго расплачивались. Это время казалось бесконечным, нас выжали до капли. Когда наконец мы стали владельцами, она рассмотрела каждый уголок дома. Его построили в середине девятнадцатого века. Она отреставрировала дерево и штукатурку, сняла современную краску, вернула дому скромный первоначальный облик особняка среднего класса. Протекающий здесь ручей дал название тупику, в котором и стоял наш дом.

Оул-Крик.

В ту последнюю ночь в большой спальне мне показалось, что я слышал сову. Она ворочалась, скрежетала длинным клювом; ухала на крыше. Аборигены Покапо говорили, что птицы – все птицы – предвестники смерти, курьеры между нашим и загробным мирами. Применительно к совам я и сам готов был в это поверить. Позже той ночью я слышал, что птица вернулась с какой-то добычей, маленьким животным, взвизгнувшим, когда сова порвала его и проглотила живьем в нескольких футах над нашими головами. Мы лежали на большой железной кровати, на мягком матрасе, прикрытые тонкой простыней, потому что ночь была жаркая.

Иногда хорошо, когда медленно. Иногда – когда быстро. Сегодня…

Мириам ничего не слышала. Это сон. Наверняка сон. В наши дни нет никаких сов. На Оул-Крик только наш дом. В тридцати футах отсюда – брошенный склад. Там тридцать лет ничего не хранят. По другую сторону стоит маленькая двухэтажная фабрика. Днем на ней работают иммигранты, в основном нелегалы. Они шьют дешевую одежду и сумки, которые продают на местном рынке в Сент-Килде. Никто из них не смотрит мне в глаза, хотя я их не трогаю. И все же они знают. Все знают. Такая наша работа. Анонимно копом быть нельзя.

Первые несколько месяцев с заднего двора я тачками вывозил хлам – металлолом, старую ванну, сгнившую мебель. Мириам возвращала к жизни старые растения. Казалось, у нее волшебные руки. Пока я работал, она смастерила качели для ребенка, сделала маленький увядший городской участок своим садом.

Спустя три года августовским утром терпеливая работа по излечению старых растений дала плоды: Мириам поставила на стол яблоки в новой вазе из оливкового дерева. Она купила ее у иммигрантов. Рики был еще маленьким и не мог есть сырые фрукты, поэтому она сварила их и протерла. Сидя на высоком стульчике у кухонного стола, мальчик со счастливым смехом съел их. Яблоки впитали в себя городской запах, их не удавалось от него отмыть. Впрочем, вслух об этом никто не обмолвился. Дом и сад были нашим миром, хотя за сто пятьдесят лет окружающее пространство совершенно изменилось.

Ручей течет теперь в подземной трубе, его вода испорчена промышленными стоками. В результате бесконтрольного, беспорядочного строительства поля и сады за Оул-Крик исчезли (уцелела лишь наша старая яблоня). В районе выросли уродливые многоэтажные дома и низкие, мрачные помещения, мастерские и пивные, из дверей которых выглядывают наркоторговцы в поиске клиентов.

В саду за яблоней какое-то движение. Что там такое? Обзор закрывают тяжелые ветви с зелеными, набирающими силу, но пока еще кислыми мелкими яблоками. Плоды похожи на игрушки, свешивающиеся с рождественской елки.

– Где Рики? – спрашиваю я.

Молчание. Так у нас бывает перед ссорой. Я в недоумении.

– Ты никогда меня не слушаешь.

– Ну пожалуйста, – говорю я в изнеможении. – Где Рики?

Я смотрю на нее – она не отвечает. Мириам не похожа на себя. И комната тоже какая-то другая.

В саду движется тень. Сейчас я вижу ее яснее. Похоже на человека. Должно быть, он перелез через высокий проволочный забор, через шиповник и жимолость и пробрался в наш маленький рай.

– Оставайся здесь, – говорю я и встаю из-за стола.

Палец нечаянно цепляет кофейную чашку. Жидкость выливается мне на руку. Она не горячая и не холодная.

Я отворяю толстую деревянную дверь. Современную. Настоял на этом: безопасность необходима. Выхожу из дома и оглядываюсь по сторонам.

Сад кажется роскошнее, чем когда-либо. Яблоня вся в цвету и в крошечных плодах размером с вишню. Вокруг зеленый папоротник и фенхель, на грядках, в конце забора, рядом со старой стеной и упрятанным в бетонную трубу ручьем, поднимаются остроконечные артишоки.

Я иду вперед и на мгновение останавливаюсь возле трубы. Слышу, как внутри ревет вода. Я озадачен, что-то меня тревожит. Споткнувшись, стараюсь удержаться на ногах и оглядываю сад, дом, все вокруг.

Кто-то, возможно, вошел внутрь, пока я не видел. Такие оплошности бывают непоправимы.

Почувствовав недоброе, – оглядываюсь. Дверь кухни открыта нараспашку.

Я никогда ее так не оставляю.

Поднимаю глаза ко второму этажу, комнате Рики, где стоит его большая кровать с белоснежными простынями. Ее окна выходят в сад, потому что здесь меньше шума. Наши окна смотрят на главную улицу Де Вере, и спальня сотрясается, когда посреди ночи по улице проходит тяжелый грузовик и набирает скорость перед горой, поднимающейся к северу от Сент-Килды.

Двойные окна открыты. Любимая игрушка Рики – пластиковые дельфины, танцующие на голубых картонных волнах, – тихонько покачивается в незаметном бризе. И пока я на нее смотрю, игрушка начинает вдруг крутиться, быстрее и быстрее.

Я закрываю глаза и пытаюсь дышать. Ветра нет. И воздуха почти нет, лишь пыльный городской смог. Невозможно поверить, что в нем есть кислород.

Снова смотрю на дом, стараюсь включить мозги, проклинаю себя за медлительность. В кухне никого нет. Это странно. Она была там, а Рики спал наверху в кровати. Она бы его не побеспокоила, если бы на то не было причины.

Впервые я ощущаю настоящую тревогу. Кровь стынет в жилах, зубы стучат от страха.

Мне становится холодно, страшно холодно под жарким солнцем. Впрочем, это не имеет значения: Мириам поднялась наверх, и это странно. И я слышу: это не стон, не зов о помощи. Это кричит Мириам, и ее голос полон ярости, гнева, какого я не слышал за всю совместную жизнь.

Она кричит изо всех сил. Я не представлял себе, что она может так кричать.

И уж если она так кричит на кого-то, то только на меня.

Я побежал по направлению к кухне. Когда я оказался на полдороге к двери, что-то упало, что-то очень тяжелое, и обрушилось всей своей массой на мою голову. Оно падало и падало, пока не дошло мне до горла и не ударило по телу.

Я свалился на колени и беззвучно всхлипнул от боли, от страшной, жестокой, нестерпимой боли. Мгновение я думал только о себе, а не о них.

Мгновение.

Я вытянул руку. Увидел на ней кровь, густую и красную Она капала с запястья на кончики пальцев.

– Мириам… – говорю я.

И больше ничего, потому что сверху послышались другие звуки, другие шумы.

Стоны и медленные, тупые удары, что-то твердое и тяжелое, бьющее по плоти и костям. Голос Рики, ее голос. Я хочу подняться с земли, я полон ненависти и жажды мести. Если бы только я мог двинуться, если бы у меня были силы спасти их.

Голос Мириам становится тоньше, громче, достигает крещендо и умолкает.

В поле моего зрения попадает кровавый ручей, кровавое пятно спускается на меня с невидимого неба.

Я опрокидываюсь назад, беспомощный, обнаруживаю, что лежу на полу в старой кухне, на керамических плитках, которые она собрала на свалке, а потом, возмущаясь человеком, который их выбросил, терпеливо выложила на кухонном полу.

Я смотрю в потолок, а он – безупречно белый – смотрит на меня. Мириам белила его сама, но сейчас я смотрю на него сквозь кровавую пелену, застилающую мне глаза.

Все закрывает нога, она обрушивается мне на лицо, снова и снова, возле глаз.

Я ничего не чувствую. Ни о чем не думаю, слышу лишь отчаянный крик сверху…

– Папа, папа, папа!

Сейчас я хочу умереть. В голову пришла сумасшедшая мысль.

Их трое.

Мысль новая. Все долгие годы заключения я пытался извлечь хоть какие-то воспоминания из черного болезненного прошлого, однако напрасно копался в пустом колодце незнания. Сомневался сам в себе.

Мое поведение приводило их в ярость – судью, присяжных и даже бывших друзей.

Я не хотел признаться сам себе, я себя наказывал. Не мог спать ночами. Закрывал глаза и видел их лица такими, какими они были, когда я собрался с силами и приполз по лестнице наверх. Лежал, собирая силы. Не мог добраться до телефона. Не знаю, сколько времени прошло, когда к дому, гудя сиренами, подъехали полицейские автомобили. Полиция высадилась в наш тупик между заброшенным складом и маленькой фабрикой на окраине новорожденного города.

Я не мог рассказать им, что произошло, потому что я просто не знал. Я не знал, жертва ли я или исполнитель, как думали они.

– Вас трое, – бормочу я, а мои отекшие и пересохшие губы едва шевелятся. – Трое…

– "Вас трое". Что, скажите на милость, это означает?

Я по-прежнему лежу на твердом плоском хирургическом ложе, в том же белом медицинском одеянии, которое носил в камере смертника. Это место было другим. Здесь есть окно, в него заглядывает летнее солнце. Я вижу высокий забор и караульную вышку с тремя воронами на крыше. В отдалении, со стороны Вермонта, что-то вроде небоскребов и сверкающих башен. Они не такие, какими я их запомнил. Ведь в тюрьме Гвинет я провел двадцать дна года, в отделении, предназначенном для людей, осужденных на смерть. Я и понятия не имел, как выглядит сейчас город.

Ломаная линия монолитных офисных высоток с логотипами различных фирм, похожая на поставленные вертикально могильные плиты, исчезла, как только я начал припоминать низкие, закопченные офисные здания, которые, как мне казалось, должны были стоять на этом Месте. В поле моего зрения вошел чернокожий человек в темно-синем костюме. Он склонился надо мной и отстегнул ремни, привязывающие меня к столу.

Его голос показался мне знакомым.

– Стэплтон? Неужто ты?

В горле болезненно пересохло. Голова кружилась. Я не знал, сплю я или нет, и как мне это выяснить.

– Что? Ну а кто еще? Кто, кроме меня, вляпается в такую работу? Ну что ты там бормочешь? Соберись.

Ремни упали. Я приподнялся и уселся на край кровати. В руках пульсировала боль. Я взглянул. Катетера больше не было. Все, что видел, – след от укола на вене и желтый синяк вокруг него. Мартин-медик с белой шевелюрой и яркими голубыми глазами, должно быть, не доделал свою работу, пока я был без сознания. Рядом со мной был Стэплтон, человек, который когда-то ездил рядом со мной на полицейском мотоцикле, худой черный человек из Сент-Килды. У него за плечами – темное прошлое, но он постарался заработать авторитет на службе. В результате его повысили, и перевели от нас.

– Долго я был в отключке?

Стэплтон глянул на свои часы.

– Три часа. Тебя не развязывали, чтобы ты ненароком не упал и не разбился.

– Если бы это случилось, я никогда бы не проснулся.

– Ты на свою беду всегда был слишком быстр. Они просто хотели сделать все, как следует. Эти ребята обучены убивать людей, а не оживлять. Поэтому им требовалась помощь специалиста.

Я сильно ущипнул его за руку.

– Эй! – заорал Стэплтон. – Что ты делаешь?

– Проверяю: снишься ты мне или нет.

– С тебя станется. Такие, как ты, могут засунуть таких, как я, в свои дурацкие сны.

– Ты меня даже не поприветствовал, Стэп.

– Заметил?

Вид у него был грустный. Впрочем, веселым он никогда и не был.

– Что я делаю здесь. Что?…

Стэплтон яростным взглядом заставил меня замолчать.

– Говорю я, а ты слушай. Тебе чудом выпал второй шанс, чтобы выпутаться. Вероятность невелика, но она есть. Мне плевать, как ты на это посмотришь. Сейчас я тебе кое-что скажу, а потом уйду. Решение за тобой. Поведешь себя умно либо окажешься в дураках. В любом случае никому, кроме тебя, до этого нет никакого дела.

Он вынул из кожаного кейса пачку документов. Я заинтересовался. Стэплтон, которого я знал до того, как он оставил службу, никогда не носил кейс. Бумаги он возил в полиэтиленовом мешке. Сейчас он отобрал несколько листов, просмотрел их, подал мне и уселся на металлический стул возле окна.

– Подпишешь и можешь уйти отсюда сегодня. Свободен. Это – замечательная сделка. Лучшее, что тебе может выпасть.

Он постарел. Сильно. "Все мы постарели", – подумал я, хотя в те редкие моменты, когда я смотрел в пластиковое зеркало в тюремных душевых, больших перемен я не видел. Тюрьма остановила мои часы во многих отношениях. Когда я сюда попал, мне было двадцать девять, сейчас – пятьдесят два. Остальной мир занимался Своими делами, не зная меня, не интересуясь мною, становился старше, в то время как я проходил через все круги предсказуемых эмоций: непонимания, гнева, страха и наконец тупой покорности. Возможно, последнее Чувство меня до какой-то степени и сохранило. Стэплтон был на год моложе меня, однако в его некогда черных полосах появились седые пряди. Длинное печальное лицо обрюзгло. Под грустными глазами повисли мешки. Он был примерно моего роста, чуть ниже шести футов, высокий, мускулистый, подтянутый. Иной раз, когда мы дежурили с ним на дороге в полицейской форме, то путали куртки, у нас был один размер. Мне нравился этот человек. Мы работали с ним вместе два года, прежде чем его сделали детективом, и тогда он совсем от нас ушел. Кажется, и он хорошо ко мне относился.

Но это было тогда. Раньше. Сейчас мы с ним одеждой бы не обменялись. Он располнел, над ремнем выпирал живот. Грудь, напротив, провалилась, как это бывает у стариков. Когда он взглянул на меня, я заметил в его глазах зависть. Не думаю, что он старался ее скрыть.

У нового Стэплтона появилась еще одна причина ненавидеть меня.

– Я думал, меня признали виновным, – сказал я.

– Это закон, Бирс. Не справедливость. Улавливаешь разницу? Ты сам меня учил этому. Помнишь?

Стэплтон брал взятки от наркоторговцев, которых мы должны были привлекать к ответственности. Однажды я застал его на стоянке в доках Йонге. После видел, как тип, который ему платил, покидал место преступления в блестящей новенькой спортивной "тойоте". Я прочел ему короткую лекцию, подкрепляя слова действиями, о честности, о том, что такое настоящий коп, даже если большинство тех, кто нас окружает, не соответствуют этому высокому статусу. Тогда я его пронял. Это не было трудно. В нем сохранилось то, к чему можно было пробиться, и в этом я убедился.

Я взял у него бумаги и посмотрел на них. Страница за страницей юридической белиберды, словесная игра абстрактного и действительного, через которую нам каждый раз приходилось продираться, прежде чем отправиться в суд.

На трех страницах мне надо было поставить свою подпись.

– Что это?

– Отказы. Документы, в которых ты отказываешься от своего права подавать на кого-либо жалобу – на мэра, начальника полиции, судей, юристов, тюремщиков, на меня, на всех – в обмен на возможность выйти отсюда.

Я смотрел на бумаги, стараясь вникнуть в детали.

– Зачем?

У Стэплтона дернулся кадык. Он поднялся. Если бы не живот, то он бы не выглядел толстым. Ему было заметно не по себе. Вопрос был неизбежным, но отвечать на него ему не хотелось.

– Что значит "зачем"? Неужели тебе трудно засунуть свою гордость куда подальше, принять подарок и уйти?

– Нет. Если я помню правильно, это был твой способ действия. Пока я тебя от него не отучил.

– О господи! Неужто ты опять прочтешь мне лекцию? И это после всего, через что прошел? После статьи, которую на тебя повесили? Прошу покорно.

Он встал передо мной.

Я крепко взялся за лацкан его пиджака. Материал был намного лучше, чем в то время, когда мы с ним вместе работали на улицах.

– Мне нужно знать, – сказал я очень осторожно.

В ответ получил взгляд, который двадцать лет назад научился понимать, и он ясно говорил: "Да ведь ты уже знаешь, подлец, брось прикидываться".

– Что, продолжим прежние игры? – пробормотал Стэплтон. – Скажу прямо, я здесь не для того, чтобы тебя уговаривать. Не для того, чтобы убеждать тебя в том или в другом. Я просто курьер от людей, которые по неизвестным мне причинам прониклись к тебе сочувствием. Это ясно?

– Да, – сказал я. – Надеюсь, что никогда более не увижу твою противную морду.

Его рот немного скривился. Я вспомнил, что в нем не так. У Стэплтона раньше над верхней губой были тонкие усики. Сейчас на этом месте топорщилась грубая седоватая щетина.

– Полагаю, из твоей предположительно поврежденной памяти не выпало воспоминание о Фрэнки Солере?

Имена. Лица. Иногда они быстро приходят на память. Иногда кажется, я в жизни их не слыхал. Это имя оказалось знакомо.

– Наркоман, – сказал я. – Мы взяли его летом восемьдесят третьего года. "Мы" – это ты и я. Вооруженное ограбление совместно с Тони Моллоем. Мы гнались за ними по мосту Де Сото, пока у них на хайвее не кончился газ. Они не оказали сопротивления, насколько я помню. Двенадцать месяцев условно.

Солера и Тони Моллой работали сплоченной командой. Они входили в один из отрядов контрабандистов, промышлявших на верфи наркотиками и прочим товаром. Когда представлялся случай, они действовали вдвоем.

– И что?

– Позавчера Солера умер в госпитале. Рак прямой кишки, если тебя это интересует. Он помучился, так что, возможно, Бог существует. Мы с ним говорили. О том, что случилось на Оул-Крик. О других вещах. Мы думали, что, возможно, ты и он…

Я просто посмотрел на его больное лицо. Стэплтон понял.

– Ты говорил, что их было трое, – напомнил он.

– Ты сам сказал, что я бредил. Сколько мне еще повторять? Ни черта не помню.

"Почти", – добавил я про себя.

– Да, ты это говорил. Тем не менее он сознался. Сказал, что это был он.

– А Моллой? Он на воле или в тюрьме?

– Не знаю! Думаешь, нам нечем больше заняться? К чему гоняться за призраками прошлого?

Назад Дальше