Московский душегуб - Афанасьев Анатолий Владимирович 18 стр.


– Много у тебя в голове чепухи, юноша, но в чем-то твоя горячность мне по душе, – генерал угостил его "Мальборо" из серебряного портсигара. – Честно говоря, редко нынче встретишь молодого человека со столь возвышенным образом мыслей. Похвально, похвально…

Но ты, полагаю, и сам не только о курьерской карьере мечтал?

Иван покраснел:

– Да это так, временно, оглядеться немного.

– Хорошо, я тебя запомню. Пока ступай…

Ближе к вечеру его вызвала Шмырева, заведующая отделом. На ней было новое темно-синее платье, добытое, судя по покрою, из бабушкиных сундуков, – с многочисленными оборочками и бисерной отделкой. Это платье ее бабушка, скорее всего, носила, когда была на сносях, но и оно не могло смирить могучую грудь Ирины Карповны, грузно покачивающуюся над столом.

– Ну-ка, чем это ты так очаровал господина Мещерякова? – без всяких предисловий спросила заведующая.

– Я?! – удивился Иван, привычно загипнотизированный ее сексуальной мощью, на которую ему открыл глаза друг Булат.

– Не прикидывайся, мальчишечка. Он только что звонил.

– Да мы сегодня познакомились. Поговорили минут пять у него в кабинете. Конечно, я не знал, как себя вести. Великий человек! Как он разоблачил всех этих вонючих гебистов. Ничего не боится. Я перед такими людьми преклоняюсь. А чего он от меня хочет?

Ирина Карповна сняла очки и положила их перед собой. У Ивана не первый раз возникло подозрение, что она их носит для маскировки. Без очков глаза у нее были молодые, ясные, откровенные.

– Хочет тебя к себе забрать. Тебе это надо?

– Мне у вас хорошо.

Ирина Карповна вылезла из-за стола и прошлась по комнате, как бы прогуливаясь. В кабинете сразу стало тесновато. Иван сжался на стуле, стараясь занимать как можно меньше места. Ее роскошное, до пола, платье при каждом шаге потрескивало, как небо перед грозой.

Начальница явно была чем-то взвинчена. Если друг Булат не врал, то, вероятно, замысливала какую-то непристойность. Иван приготовился защищать свое человеческое достоинство, но сомневался, что это ему удастся.

Она остановилась прямо перед ним и важно огладила ладонями тугие бока.

– Может быть, я совершила глупость, когда приняла тебя на работу, – задумчиво произнесла она. – Надеюсь, впоследствии мне это зачтется.

– Вы о чем, Ирина Карповна?

Она почти прислонилась к его коленям, он нее исходил чарующий, свежий аромат лаванды.

– Со временем, я думаю, у тебя, мальчик, отрастут огромные клыки, как у рыси. Ты действительно относишься к Мещерякову так, как говоришь?

– Я никогда не лгу.

Ирина Карповна вернулась за стол, и это его огорчило.

– Странный ты юноша, однако. Любопытно бы знать, какие мысли бродят в этой невинной головке…

Да, Ваня, да. Все, что происходит в этом доме, да и во всей стране, – это лишь прелюдия к главным событиям, которые скоро грянут. Придет кто-то неизвестный, кого мы не знаем, и начнет нас всех судить. Но уверяю тебя, это будет не Мещеряков. Кстати, если перейдешь к нему в отдел, жалованье у тебя повысится ровно вдвое.

– Я за длинным рублем не гонюсь.

– Хорошо, так ему и передам.

* * *

Жизнь у Мещерякова складывалась по пословице: хоть горшком назови, только в печку не ставь.

В тридцать девять лет получил генеральские погоны.

В органах ему было хорошо, но профессионалы его не жаловали. Да он и сам вполне трезво оценивал свои способности. Верный ленинец, сын верноподданных родителей (отец высокопоставленный чиновник МИДа), он горбатил карьеру на преданности начальству, но был себе на уме. С приходом Горбачева одним из первых почувствовал, что пора делать финт ушами. Отходный маневр исподволь готовил давно, и перестройка не застала его врасплох. Еще многие коллеги, которые привыкли смотреть на него свысока (разведчики, мать их за ногу!), в тревожном изумлении протирали глаза, а Мещеряков уже дал два огромных разоблачительных интервью журналу "Огонек", где объявил, что наконец-то прозрел. Откупной (от прогнившего режима) матерьялец он накопил изрядный, но в первых публичных выступлениях отделывался общими фразами и пышными декларациями (нарушения прав человека, общечеловеческие ценности и прочая чепуха), подобно тогдашним народным витиям. Из партии выскочил лихим чертиком, с опережением даже известных актеров, и не путем ублюдочной неуплаты членских взносов, а с помпой, с открытым забралом, с публичным преданием анафеме проклятых большевиков. Он крупно рискнул и крупно выиграл. Ставкой была голова, в награду получил всенародное признание. Следующие два-три года прошли в счастливом угаре: в беспрерывном мотании по заграницам, под вспышки телекамер, в цветах и шампанском.

Вдобавок Мещеряков передружился, считай, со всеми фаворитами заядлого суматошного времени, начиная от важного, философски накачанного Гаврюхи Попова, с его абсолютным завораживающим цинизмом, и кончая неистовым Гдляном, которого опасался по наитию.

Хлебнул, хлебнул праздника по уши, но где-то к девяностому году настороженным хребтом почуял знобкий ветерок новых перемен. Слава Богу, делать еще один акробатический кульбит не понадобилось, на что у него, обласканного фортуной, пожалуй, не хватило бы сил. На ту пору случай вывел его на человека, в котором он прицельным взглядом партийного службиста сразу угадал окончательное благополучное обеспечение судьбы. На одной из пышных презентаций в Доме кино его познакомили с известным спонсором и покровителем искусств Елизаром Суреновичем Благовестовьм, и тот пригласил его на уик-энд в свой загородный дом, где после небольшой приватной беседы, похожей на конкурсный экзамен в аспирантуре, предложил обыкновенную деловую сделку: ты мне информацию, а я тебе денег столько, сколько сумеешь потратить.

– Причем, – благодушно заметил на памятной встрече Благовестов, – учти, Паша, ты столько не стоишь. Я мог бы купить тебя в десять раз дешевле. Считай, это мой дачный каприз.

Мещеряков не обиделся, он давно не придавал значения оскорбительным словам, памятуя все ту же пословицу о горшке. С тех пор лишь один-единственный раз он попытался ослушаться навсегда обретенного благодетеля. Как-то через своего человека Благовестов передал ему указание, чтобы он затаился, не мозолил глаза людям, не лез в телевизор и газеты, а жил смирно и незаметно, как сверчок. Как раз началась августовская дележка, всходили новые имена, на политическом театре кукол менялись декорации. Мещеряков и сам понимал, что следует переждать. Поддался все же на уговоры очаровательной трещотки, курочки с телевидения и выступил в какой-то модной демократической тусовке. Ничего особенного не говорил, лишь скупо посетовал на разброд и шатания в общественном организме, но – высветился, нарушил приказ. Расплата была быстрой и немудреной. Вечером два дефективных подростка подстерегли в подъезде и так наломали бока, что целую неделю отлеживался на полатях. Позвонил Благовестов и посочувствовал:

– Ах, Паша, слышал, приболел ты чуток? Как же так, не бережешь себя! Немолодой ведь уже человек.

– Бес попутал, Елизар Суренович. Больше не повторится.

Действительно, не повторилось. Да и черт с ней, со славой, с публичностью. Есть вещи более значительные и даже более привлекательные для нормального человека. Дом, семья, любовь. Все это требовало постоянных подпиток. Семья у Мещерякова к шестидесяти пяти годам образовалась не одна, а три, и это если не считать озорных молоденьких сожительниц, которым он любил пощипывать перышки. Все, кому он покровительствовал, были обуты, одеты и жили припеваючи. Дети получали образование в самых престижных учебных заведениях, двое сыновей уже управляли собственными фирмами, старшая дочь вышла замуж за англичанина и укатила в Ливерпуль, другая крутилась под его крылышком в отделе лицензий, и у нее был открыт собственный счет в Женеве; любимому внучку Петрику он спроворил американское подданство, – и все это обходилось недешево, но он был чадолюбивым отцом, и ему было чем гордиться. Случился, правда, горчайший прокол с младшей дочерью от третьей жены, семнадцатилетней красавицей Жаннет, в которой он души не чаял.

Бедняжка отравилась героином и в одночасье померла.

Он не простил недосмотра ее матери, распустехе и засранке Дарье Дмитриевне, озабоченной только светскими развлечениями, и резко сократил ей содержание до пятисот долларов в месяц. Вдобавок решил с ней развестись и прикупил резервную двухкомнатную квартирку на Садовом кольце.

Исподволь, потихоньку, как истинный патриот отечества, начал Мещеряков задумываться о том, какое духовное наследство, кроме материального, оставит он своим детям, внукам и правнукам. Так уж повелось на Руси, что единым хлебом сыт не будешь, и уж кому-кому, а Мещерякову было что завещать потомкам. Интересных мыслей и наблюдений накопилось предостаточно, и было бы обидно, да и безнравственно, уносить их с собой в могилу. Постепенно в нем вызрело решение, что он должен и не просто должен, а обязан написать книгу воспоминаний, книгу-заповедь, в которой все его дела и свершения предстанут в истинном историческом аспекте. Конечно, сейчас этим занимались многие столпы общества, но все они поголовно преследовали корыстные цели, и читать их лживые, претенциозные книжонки было отвратительно. Правды о нашем бурном, сложном времени еще не сказал никто, и Мещеряков чувствовал, что призван восполнить этот пробел. У него были уже составлены план книги и даже разбивка по главам (юность, отрочество, политическая зрелость, восхождение на Олимп власти), но дальше этого не пошел. Загвоздка была небольшая, но чувствительная: Бог не дал ему писательского таланта. Как и все, кто управлял страной, при составлении служебных справок, не говоря уже о больших программных выступлениях, он пользовался сноровкой штатных помощников, всей этой писучей нагловатой государственной челяди, которая умела нанизывать слова как-то так ловко, что получалось впечатление ума и значительности. Тут была какая-то роковая загадка, которую нелегко было разгадать. Сами по себе эти никчемные людишки не представляли ничего путного, серая, гомонливая канцелярская и журналистская шушера, падкая на деньги и хозяйскую ласку, но вот поди ж ты: на бумаге ухитрялись из любой брехни слепить конфетку. Разумеется, Мещеряков им не завидовал и не воспринимал их таланты всерьез, каждому свое: одним властвовать, другим вести летопись их деяний, – беда была в другом. Ни к кому из штатных умельцев он не мог обратиться за помощью, потому что это непременно стало бы известно Благовестову. Одного урока с тремя переломанными ребрами генералу вполне хватило.

Появление в их смрадной конторе впечатлительного, скромного белокурого юноши Мещеряков воспринял как перст Божий. В последующие встречи прощупал его основательно и убедился: да, это то, что нужно. Грамотный, покладистый, книжный мальчик, из него можно веревки вить, к тому же пописывает стишки. Мещеряков заставил его почитать: что-то невразумительное про луга, поля и долины, но трогательно и складно. Именно литературно. Наконец, он взял быка за рога, запер дверь в кабинет, угостил мальчика сигаретой и сказал:

– Вот ты все отказываешься, Ваня, перейти ко мне в отдел, не пойму почему, но предложение, которое хочу сделать, тебя, полагаю, все же заинтересует. Ты умеешь хранить секреты?

– Еще бы! – сказал Иван.

– Но все-таки сначала ты должен поклясться. Это дело государственного масштаба.

– Клянусь жизнью своих детей, – торжественно произнес юноша. Мещеряков поморщился. Он не терпел этой современной развязной моды о самых серьезных вещах говорить с этакой незамысловатой иронией, но ничего не попишешь. Теперь все надо всем гогочут, и пошла эта зараза, конечно, с телевидения. Сперва это было идеологически оправданно: лучшим способом развеять нелепые романтические коммунячьи мифы были издевка, сарказм, но впоследствии, к сожалению, глумливая манера все высмеивать начала, как ржавчина, разъедать и высшие принципы человеческих отношений, к примеру, уважение к старшим по званию и по возрасту. От этого теперь приходилось страдать не только на службе, но и в семье. Не далее как вчера десятилетний Петрик огорошил его невинным вопросом:

– Дедуля, а ты не "совок"?

Пришлось выпороть малолетнего остроумца, хотя это далеко не лучший метод воспитания.

Иван Полищук, которого генерал намерился к себе приблизить, был далеко не худшим экземпляром подрастающей смены, но и в его речах нет-нет да и проскальзывала искорка цинизма. Однако когда Мещеряков поделился с ним задумкой и объяснил, какую роль тому предстоит сыграть в благородном начинании, на чистом юношеском лице отразилось искреннее восхищение.

– Достоин ли я, Павел Демьянович?! Справлюсь ли? – вымолвил он, раскрасневшись.

– Ничего сверхсложного, – успокоил его Мещеряков. – Работать будем по такой схеме. Я наговариваю мысли, рассказываю всякие эпизоды, а ты записываешь на диктофон. После немного обработаешь, придашь тексту, так сказать, литературную оправу – на то ты и поэт, – и готово! Учти, заодно подработаешь. Заплачу аккордно.

– Бог с вами, Павел Демьянович, – воскликнул юноша. – Какие могут быть деньги. Почту за честь прикоснуться… Это я вам должен платить за то, что учите, обратили внимание…

Вечером пожаловался матери и Нине:

– Мамонты не вымерли, они правят миром в новом обличье.

Домашняя обстановка была нездоровой. Матушка, как обычно после Алешиного визита, денно и нощно молилась и плакала, и Нина Зайцева замкнулась в себе и даже по магазинам перестала ходить. Целыми днями бродила по квартире нечесаная, неприкаянная и дожидалась ночи. Ночью приходила и пила его кровь. Она сказала, что заставит его полюбить или умрет.

– До меня же ты как-то продержалась, – возразил Иван.

– Неужели у тебя нет ни капли сочувствия, чудовище?

Такое упрямство его удручало.

– Но ты же не можешь жить у нас вечно? Вдруг кто-то спохватится.

– Скажи, чем я тебе не подхожу?

– Почему не подходишь? Ты красивая, добрая, веселая. Я о такой девушке всегда мечтал. Это я тебе не подхожу. Тебе нужен другой мужчина. Постарше возрастом, более солидный. Чтобы тебя обеспечивал.

– Ты думаешь, я дрянь?

– Почему обязательно дрянь? Сейчас ни в ком; не разберешься.

– Тебе не нравится, что я с другими спала?

– Почему не нравится? Сейчас все друг с другом спят. А что еще делать?

– Попробуй выгони, увидишь, что будет!

Она терзала его сердце.

Глава 15

В конце августа Сидоров прислал досье, не все целиком, а небольшую часть, ту, что касалась Благовестова: три толстых папки с копиями документов, писем, фотографиями и выписками из прокурорских дознаний.

Полночи Алеша Михайлов наслаждался занимательным чтением. Материалы были систематизированы по периодам. Самый мощный и активный этап деятельности Благовестова падал на семидесятые годы, когда Алеша еще пешком под стол ходил. Комментарии, сделанные на тетрадных страничках дотошным Сидоровым, напоминали кровавый криминальный роман. Благовестов представал перед восхищенным Алешей как человек с тысячью лиц, наподобие Аркадия Райкина, неутомимый, коварный, мудрый, беспощадный собиратель подпольной империи. С ним никто не мог тягаться. Всевышний его хранил. Из каждой свары, после очередного нашумевшего уголовного дела, когда головы авторитетов лопались, как гнилые тыквы, и взволнованные народные судьи объявляли сокрушительные приговоры, Елизар Суренович поднимался еще более могущественным и целеустремленным. Это был паук, который из каждой порванной ячейки ухитрялся вытягивать еще более тугую и прочную сеть. К восьмидесятым годам его благоденствие стало непоколебимым, а липкой паутиной подкупа и шантажа были повязаны не только крупные финансовые воротилы (якутские алмазы, рыбные промыслы, Сахалин-нефть), но и государственные чиновники первого звена в разных республиках, чьи имена не сходили со страниц газет…

К середине ночи Алеша отложил папки и задумался.

Он курил и глядел в окно на звездное небо за приподнятой малиновой шторой. Старый пес Сидоров оказал ему великую услугу, развеял его наивные иллюзии. Никому не справиться с Елизаром при жизни. Его и мертвого трудно будет одолеть. Он из тех редких людей, кого раны омолаживают.

Насте тоже не спалось, и она принесла мужу кофе.

Они часто так встречались среди ночи у него в кабинете для самых задушевных разговоров. Алеша усадил ее рядом с собой.

– Я долго смотрела на тебя, – сказала Настя, – а ты меня не замечал. Не люблю, когда у тебя такое лицо, О чем ты думал?

У Алеши был счастливый брак, он женился по любви, и ему встретилась женщина, каких на земле больше нет, но была в этом прекрасном браке одна несуразность: он не мог быть откровенен с женой. Это мало его заботило, потому что он вообще не знал, что такое быть откровенным с другим человеком.

– Ты что-то хочешь сказать? – спросил он.

– Хочу, но боюсь. Это очень важно.

– Я догадываюсь.

– Конечно, догадываешься. Но дело в том, что я больше не буду делать аборт.

– И когда?

– Совсем скоро, через шесть месяцев.

Была и вторая несуразность в их счастливом союзе: они спали вместе, при случае ели из одной тарелки, но он был не властен над ее душой. В сущности, их отношения ничуть не изменились с той давней автобусной остановки, где они познакомились и где Настя в раздражении толкнула его на мостовую под летящий грузовик.

Алеша нагнулся и поцеловал ее теплые губы:

– Что ж, ты будешь хорошей матерью.

– Но будешь ли ты хорошим отцом?

– Никогда об этом не думал. А что такое – хороший отец?

– Наверное, это у всех по-разному. Заранее не угадаешь.

– Зато в себе ты уверена?

– Что ты, совсем наоборот.

Он снова потянулся к ней с поцелуем, но она его отстранила.

– Ты чего?

– Ничего, – ее улыбка была настороженной.

– Кстати, – сказал он, – раз уж заговорили о пустяках. Когда мы в последний раз занимались любовью?

Чего-то я не помню.

– Спохватился! Года полтора назад.

– А чей же ребенок?

– Ребенок твой. Ты как-то забежал в спальню между двумя налетами.

Алеша отпил кофе, потянулся к сигаретам.

Назад Дальше