Московский душегуб - Афанасьев Анатолий Владимирович 22 стр.


– Да, Вань, а ведь это только начало, – взгрустнул мужчина, чье лицо обросло теперь какими-то розовыми висячими складками. – Степаныч за проводами пошел.

План у нас такой. Будем тебя к току подключать. После Степаныч тебе яйца оторвет, это его любимая процедура. Ну и так до бесконечности, сколько сдюжишь. Полагаю, часа на два тебя еще хватит, но не больше.

– Что вы от меня хотите?

– Да все то же. Фамилию, адрес. Или наоборот: адрес и фамилию.

– Чью фамилию?

– Кто тебя послал, Вань?

– Куда послал?

Вернулся Степаныч, в самом деле, с мотком двужильного провода. Оголенный конец ловко закрутил Ивану за ухо, другой сунул в розетку…

Опять он лежал на топчане, но в каморке был не один. В ногах сидела, пригорюнясь, миловидная женщина в белом халате. Сознание на сей раз возвращалось туго, и поначалу он решил, что это, скорее всего, не женщина, а мимолетный фантом из продолжающегося кошмара. Для проверки поднес к глазам левую руку, которая, как ни странно, двигалась и была от пальцев до кисти перебинтована – белая пухлая французская булка.

– Вы кто? – спросил Иван, не узнав свой голос.

– Лежи, лежи, миленький… Я врач, обыкновенный врач. Зовут Елена Павловна.

– Вы почему здесь?

– Дежурю… Тебе было очень плохо… Какие звери, Боже мой, какие звери!

Женщина кого-то ему напоминала: то ли матушку, то ли Нину Зайцеву. У нее был сочувственный взгляд, но тон она взяла фальшивый, чрезмерно сострадательный. Этот тон не для подвала.

– Елена Павловна, вы не могли бы дать водички попить?

– Водички нельзя, миленький! Запретили водичку.

Какие звери, Боже мой! Ты же совсем мальчик!

Она пересела поближе, склонилась над ним и провела пальцами по щеке. Он нее пахло духами.

– Больно тебе?

– Нет, ничего. Который час?

– Вечер уже, поздний вечер, – она достала из кармана халата шоколадку "Сникерс" в надорванной обертке. – Вот, покушай, станет легче.

Иван покорно принял шоколадку, сунул в рот, откусил, но разжевать не смог, закашлялся. Кашель вывернул его наизнанку, и тут же наступило окончательное просветление. Он дергался на топчане, как в падучей, а Елена Павловна бережно обнимала его за плечи, гладила по спине и наконец прилегла рядышком.

– Вот и хорошо, миленький, вот и славненько. Дай тебе губки вытру. Обними меня. Успокойся, закрой глазки. Боже мой, какой же ты хрупкий! Хочешь, сниму халатик?

От слез и кашля Иван плохо ее видел, но чувствовал – она как-то почти на него взгромоздилась.

– Мы можем вообще раздеться, миленький, – горячечно прошептала. – Вряд ли нас потревожат до утра.

– Пока не надо, – сказал Иван. – Если бы водички попить, тогда другое дело.

– Чего они, звери, к тебе привязались? Чего от тебя требуют?

– Если бы я знал!

– Я слышала про какую-то бомбу. Они тебя подозревают? Но это же глупо. Разве можно подозревать такого милого, хрупкого мальчика. Тебе сколько лет?

– Восемнадцать.

– Боже мой! Да ты скажи им все, скажи. Даже соври. Иначе не отстанут. Я их знаю. Они хуже зверей. Мы для них не люди. Они такие ужасные. Будут по косточке ломать, живого не отпустят. А у нас такие сладкие, нежные косточки…

Она была, конечно, намного опытнее Нины Зайцевой, и ее поглаживания, потискивания, ее возбужденное дыхание все-таки пробудили в нем ответное напряжение.

– Вам очень хочется, да, Елена Павловна?

Она вдруг села, судорожными движениями освободилась от халата, распахнула кофточку. Тяжелые розовые груди выпрыгнули наружу, точно два светящихся волшебных шара. Глаза лучились безумием похоти.

– Не бойся, миленький, не бойся! Хоть будет что вспомнить перед смертью.

– Вы умираете?

Елена Павловна сдавленно хихикнула, но не успела ответить. Дверь отворилась, и в каморку влетели двое мужиков: давешний мучитель Степаныч, в том же темно-синем замасленном халате, а второй незнакомый, но тоже какой-то неприятный. Вдвоем сдернули Ваню с топчана, как репку с грядки, и швырнули на пол. Молчком, дружно посапывая, взялись месить его ногами, перепинывая друг дружке, точно отрабатывая футбольный пас. Но били вполсилы, не трогая лица. Экзекуция продолжалась недолго, Иван даже не успел отключиться, хотя было как-то муторно. Так же быстро футболисты сгинули, не произнеся ни слова. Елена Павловна помогла ему перебраться обратно на топчан. Ее обнаженные полные груди пылали солнечным светом.

– Зверье, истинное зверье! – бормотала сквозь слезы. – Никакой на них нет управы. Как распоясались, а?

Убийцы проклятые! А ты возьми и открой им чего хотят. Ну, не всю правду, краешек. Пусть подавятся, гады!

Каждая жилка у Ивана молила о покое.

– Да я разве против? Из одной благодарности, как ко мне все здесь относятся, но чего они хотят? Вы хоть объясните, Елена Павловна.

Опять ее сноровистые руки тискали его бока, игриво проскальзывали к паху.

– Скажи им про бомбу, скажи, миленький… Скажи, кто направил, подучил. Небось такие же негодяи, как эти. Все они одинаковые, все окаянные. Дай губки твои разбитые поцелую, дай!

Поцелуй ее был так же пылок, как прикосновение к раскаленной плите.

– Скажи им про бомбу, миленький!

– Конечно, скажу, – пролепетал Иван, погружаясь в обморочную одурь. – Но про какую бомбу? Мне же никто не объясняет. У меня мозги отсохли. Попить бы водички глоточек…

На сей раз ее трепетные усилия почти привели к победному концу. Она заботливо приспустила ему брюки, самозабвенно любуясь несчастной восставшей плотью.

Иван наблюдал за происходящим как бы со стороны, немного стыдясь и тихо горюя.

– Изверги, палачи! – стенала Елена Павловна, отчего-то запутавшись в собственной юбке. – Сейчас тебя утешу, миленький, потерпи немного. Леший забери эту бомбочку…

Но опять не успела с утешением. Ворвались мужчины, дико гогоча, сдернули его с топчана, шмякнули об пол. И так им было привольно, весело (да и можно понять), что Степаныч не удержался и со сладострастным хряком саданул ему каблуком в причинное место.

Спасительная не быть обрушилась на Ванечку черным взрывом.

Когда очнулся, то был один и дверь в каморку чуть-чуть приоткрыта. Резко тряхнул головой: нет, не снится, действительно щель в двери и оттуда, снаружи, яркий свет.

Иван полежал немного, ожидая в истоме, какую очередную подлянку ему приготовили, какая новая мука впереди. Но мир словно вымер, ниоткуда ни звука, ни шороха. Иван осторожно ощупал себя правой рукой, приподнялся и заправил рубашку в штаны. Попробовал сесть, и это ему удалось. Через сколько-то времени доковылял до двери и выглянул в коридор. Никого, пусто.

"Где-то они непременно ждут, но надо идти", – подумал Иван. Шаркающим, стариковским шагом, стараясь не шуметь, миновал коридор и знакомую дверь, за которой его допрашивали. А вот и обыкновенная лестница, как в любом подъезде, ведущая наверх. В полном недоумении начал по ней подниматься. Он задыхался, живот распирало так, что ноги приходилось ставить враскорячку. Но дошкандыбал до первого этажа и вскоре очутился на улице. Ночной простор открылся перед ним. Тесная улочка, обставленная приземистыми особняками, запихнутыми в глубь дворов. Кованые высокие ограды. Место где-то в центре Москвы. Или в Петербурге. У обочин припаркованы в основном иномарки и несколько "жигулят". Один из "жигуленков" – метрах в двадцати от Ивана – вдруг помигал фарами. Больше никого на улице не было, значит, именно его подманивал. Иван огляделся: бежать некуда. Что вправо, что влево – машина в два счета догонит. Да и зачем бежать?

"Жигуленок" просигналил еще и еще раз. Иван побрел к машине, гадая, какую особую казнь ему так изысканно готовят. Кокнут прямо в машине или куда-нибудь отвезут? Но его ждал приятный сюрприз. В салоне сидел только один человек за баранкой, и этот человек был – Башлыков.

– Садись, Вань! Ты чего как вареный?

Иван еле впихнул на сиденье свое новое стопудовое тело.

– Добрый вечер, Григорий Донатович.

– Добрый вечер, сынок!

Башлыков включил зажигание и медленно тронул машину с места. Минут пять они в полном молчании колесили по каким-то переулкам, пока не съехали на набережную, где Башлыков удачно вписался в черный треугольник под липами и заглушил мотор.

– Что с рукой? – спросил он.

– Пальцы размозжили. Попить у вас нету?

Башлыков перегнулся на заднее сиденье, разворошил там какие-то тряпки и достал литровую бутылку пепси.

Жидкость, прохладная и жгучая, потекла в глотку упругими слитками, и пока Иван давился, чмокал и обливал себе рубашку, Башлыков поддерживал бутылку за донышко.

– Не торопись, Вань. У меня вторая в запасе.

Юноша отдышался, смахнул с глаз слезинки.

– Теперь можно жить.

– Сигарету хочешь?

– Хочу.

Башлыков сунул ему в губы зажженную сигарету.

Иван прижимал к груди недопитую бутылку.

– Прости, Вань, за недосмотр, – сказал Башлыков.

– Какой же это недосмотр. Вы же понимали, что они меня сразу вычислят.

Башлыков хмыкнул недоверчиво:

– Так ты полагаешь, я все это специально подстроил?

– Как вы здесь оказались? И почему меня отпустили?

– Ага. Значит, ты думаешь, я тебе устроил что-то вроде проверки? Так?

– А как иначе?

– Накладка другая, Вань. С Мещеряковым слыхал что приключилось? – спросил и жестоко, нехорошо улыбнулся Башлыков.

– Нет.

– Дуба дал предатель.

– Как это? Вы же говорили…

– На дачу ему позвонили ночью, сообщили, что кабинетик отбомбили. Он ринулся на кухню за каплями, по дороге и преставился. Сердечко отказало. Изработался мотор.

– Павел Демьяныч?

– Ты какой-то чудной сегодня, Вань. Вроде не все слова до тебя доходят. С чего бы это? Напугался сильно?

– Но как же так, пошел за каплями?..

– Бывает, сынок. Жадность твоего наставника погубила. У него, оказывается, в сейфе чего-то было захоронено ценное. Валюта или камешки. Еще не знаю. По оплошности легкую смерть послал ему Господь.

Иван допил бутылку и поставил себе под ноги.

– Открыть вторую?

– Не надо. Мне что теперь делать?

– Хороший вопрос. Сейчас отвезу тебя к доктору, руку полечим. Потом месячишка на два упрячу, пока все уляжется.

Глава 18

Случай всесилен, но Елизар Суренович в него не верил. Жизненный опыт убеждал его в том, что надежда на случай – это уловка бездельников, чей разум вечно в полудреме. Сила желания – вот что определяет поступь судьбы. Отнюдь не случай дал ему власть над людьми.

А природная, неукротимая жажда повелевать. И уберег от смерти на узкой загородной дороге тоже не случай, а умение взлетать.

Он не верил и в старость. Само по себе это пустое слово. Что такое старость? Физиологическое увядание, чреватое необратимостью. Но где доказательства этой роковой необратимости? То есть доказательства, разумеется, были, и самые очевидные: хотя бы наличие, кладбищ, куда ежедневно свозили бренные останки изжившихся людей; но Елизара Суреновича это не убеждало.

Чем, в сущности, отличается старческая вековая немощь от обыкновенной усталости крепкого человека к исходу рабочего дня? Разве что протяженностью во времени.

Восстановительные процессы, энергия пробуждения так же неисчерпаемы в человеческом организме, как весеннее обновление в природе. В этом он убедился на себе.

После аварии, когда все внутренние органы, изуродованные злодейской встряской, отказались служить, он все же перемогся, перетерпел и дождался дня, когда вдруг начал заново неудержимо молодеть. Вернулись истомные ночные грезы, поредел пульс, налились новой крепостью мышцы. Чтобы проверить себя, Елизар Суренович согласился на доскональное обследование. Изумленные врачи лишь разводили руками: суперсовременные аналитические приборы давали такие показания, по которым выходило, что ему никак не может быть более пятидесяти лет.

Никто из приближенных не замечал, что с ним происходит, кроме голой Маши Копейщиковой. Задолго до обнадеживающих признаков она угадала в нем возобновление мужской доблести, и однажды, приметя его полыхнувшие озорным огнем глаза, просто нырнула к нему под одеяло. Елизар Суренович простодушно, играючи выполнил мужскую повинность. Потом, правда, слегка осоловел:

– Ты все же, Маша, дисциплину какую-то соблюдай. Не лезь без команды. Я же не отрок сизокрылый.

Маша уже бодро поставила поднос с завтраком у него на груди, но видно было, что чем-то ошарашена.

– Хотела как лучше, – извинилась она. – Для здоровья полезно.

– Чего полезно, чего нет, не тебе решать. Ишь, тоже лекарь нашелся! Ступай отсюда и жди вызова, срамница!

Нет, думал Благовестов, покойную Ираидку эта пышнотелая молодка не заменит. Вот, пожалуй, единственная окаянная примета старости, которую не сбросишь со счета. С возрастом все труднее подобрать дубликаты тем, кто когда-то был дорог, а после скрылся с глаз навеки. Каждое новое лицо заведомо вызывает неприязнь. Сравниваешь с прежними, дорогими и ясными лицами, приноравливаешься к нему, и все кажется, что у подмены бельмо на глазу. Маша Копейщикова всем хороша: голая, расторопная, кряжистая, любезная – да чужая. Что-то есть в ней стылое, даже опасное. Зачем прислал ее Грум? Откуда выкопал?

Разумеется, он давно ждет случая, чтобы вцепиться в ляжку, хотя ближе его, по духу, по разуму, не осталось у Благовестова человека. В том прельстительно-зловещий парадокс жизни, что смертельный удар всегда наносит ближний: сын, брат, жена, друг. Была бы охота, а у Грума она есть. Не таким он уродился на свет, чтобы до скончания века играть вторые роли. Однако особенно остерегаться его не стоит. При всех своих незаурядных способностях не хватает бедолаге решающего качества, которое отличает владыку от простого смертного: не умеет ради пустяка, ради каприза поставить на кон собственную жизнь. Чужие жизни, пожалуйста, сколько угодно, но не свою. Береженого Бог бережет – вот его главная заповедь, а по этому правилу крупных выигрышей не бывает. Ну и другое, не менее важное: ключик от его души, как сердце Кощея, надежно упрятан в малахитовую шкатулку, а где та шкатулка – ведает один Благовестов. Оба они об этом знают. Случись что с хозяином, и грешная тайна визиря в ту же секунду всплывет наружу. Тайна же эта такого свойства, что лучше о ней не вспоминать, особенно перед сном.

И все же, как писал советский поэт, и все же! Зачем Грум подослал Машу Копейщикову? Вряд ли просто для косвенного надзора. Для чего же тогда? Не иглу ли с цианидом приблизил к его боку в ожидании благоприятного момента?..

На кухне изнывал в лютой похоти верный телохранитель Петруша. Вернее, не на кухне – туда ему ход Маша давно перекрыла, – из темного коридора донесся скорбный плач униженного любовника:

– Все видел, Машка, все видел! Как с хозяином кувыркалась. Ему, значит, можно, а мне, значит, нет!

Маша снизошла до ответа:

– А ты как хотел, обезьяна? Хотел наоборот?

– Зачем наоборот? Не надо наоборот. Больно смотреть мне. Ревную я.

– Так не подглядывай, дурашка.

– Не могу не подглядывать. Это любовь!

У Маши было хорошее настроение, смеясь, она сунула в коридор, в темноту руку.

– На, целуй, любовничек!

Петруша так страстно лобызал ее пальчики, по одному заглатывая, что постепенно вытащился целиком на кухню. Черные очи его отливали багрянцем.

– Хватит, хватит! – Маша вырвала руку. – Ишь, обжора какой. Ну ладно, присядь, нацежу стаканчик.

От неожиданного благоволения и от кошмарной близости вожделенной, царственной плоти Петруша, примостясь на стуле, впал в каменное оцепенение.

Поднесенную стопку проглотил чуть ли не с лафитником.

– Хороший, Петруша, хороший! – Маша, дразнясь, погладила его по бритой головке.

– Не мучь меня, женщина! – прохрипел он.

– Я бы, может, и рада, да как же хозяина обманывать? Стыдно ведь.

– Он мне хозяин, не тебе, – бухнул Петруша.

– Ты про что? – Косоватые глазки под спутанной челкой вдруг остро, ярко блеснули, как два жала.

– Сама знаешь.

– Ага, выходит, не только подглядываешь, но и подслушиваешь? – Маша уперла руки в бока, куда девалось минутное благорасположение. Разъяренная фурия, готовая к прыжку, оказалась перед ним. – И что же ты еще вынюхал, мразь козлиная?!

Петруша внутренне напрягся, но не смалодушничал.

– Лучше нам не ссориться, – сказал он. – Лучше полюбовно.

Маша нагнулась к нему, прошипела:

– Запомни, вонючка: твоя жизнь теперь как тонкая ниточка. Дерну – и оборвется. Пшел вон, пес!

Уходя, он получил коленом под зад, но из коридора огрызнулся:

– Зачем дерешься?! Сама пожалеешь.

Часа через два, подмененный другим охранником, Петруша встретился в пивной с Колей Фомкиным, с которым их дружба крепла: они пили вместе пиво уже третий раз и почти побратались. Петруша понимал, как ему повезло. Впервые его глухое одиночество в чужом городе рассеялось солнышком приязни. Коля хотя и был обыкновенным русским "ваньком", но понимал страдания влюбленного сердца с полуслова, потому что сам много страдал. Он поведал побратиму жуткую историю о своей любви. У Фомкина была невеста, которую он боготворил. Она была дворянского роду, балерина и фотомодель. Конечно, родители красавицы были против ее выбора, потому что для них он был пустым местом. Там и другие женихи, покруче его, получали отлуп. Среди них был даже один техасский магнат, сорокалетний плейбой. Но Фомкин со своей невестой преодолели все препятствия, в том числе свирепое сопротивление родителей, купили себе обручальные кольца и обговорили день тайного венчания. О дальнейшем Фомкин рассказывал, не сдерживая рыданий и перемежая трагическую исповедь солидными порциями спиртного. За день до венчания он нагрянул к невесте без предупреждения, чтобы похвалиться свадебным нарядом, который справил себе в московском филиале Кардена. Костюм обошелся ему, к слову сказать, в восемьсот баксов. Каков же был его ужас, когда он застукал прелестную избранницу в объятиях негроидного типа с золотой серьгой в ухе. Но самое неприятное случилось потом. Когда он взашей вытолкал развратного негра из квартиры, надавав ему затрещин, и потребовал у невесты хоть каких-то нормальных объяснений, несчастная девица, вместо того чтобы покаяться, набросилась на жениха с немыслимыми упреками. Обозвала его животным, деревенским пеньком и держимордой, который из-за дурацкой мужской ревности разрушил ее карьеру. Оказывается, поганый африканец с серьгой был бродвейским продюсером, знаменитым шоуменом и приехал к ней единственно затем, чтобы заключить выгоднейший контракт на летние гастроли в Панаму.

Обескураженный Фомкин ехидно поинтересовался, что неужели для того, чтобы заключить контракт, обязательно надо ложиться в постель? После чего с любимой невестой случилась натуральная истерика и она чуть не вьщарапала жениху глаза, обозвав его при этом хамом.

Назад Дальше