Это был смехотворный самообман – Богу, конечно же, будет недосуг разбираться, сам он открыл тайну исповеди своим старым недругам или сделал это через кого-то… Да он и сам видел в этом фортеле мало смысла, разве что, воспользовавшись своим планом, он получал возможность избежать непосредственного контакта с людьми, которых искренне не любил… Точнее, это они, эти люди, всю жизнь не любили отца Силантия и постоянно отравляли ему существование. Батюшка поднялся по широким, кое-где уже проросшим несмелой травой каменным ступеням и вступил в притвор. Уже здесь, в притворе, в нос шибало свежей краской. Этот въедливый дух перебивал даже застоявшийся запах ладана, заставляя нос отца Силантия морщиться: как-никак это был храм Божий, а не скобяная лавка. Впрочем, раздражения батюшка по этому поводу не испытывал, а если бы и испытывал, то непременно успокоился бы, просто посмотрев на стены восточного нефа, с которых уже были убраны леса, громоздившиеся теперь по левую руку от входа, в западном нефе. Леса тихонько поскрипывали, живописец работал истово, словно дрова на морозе рубил, так что шаткие подмости ходили под ним ходуном.
Батюшка осенил себя крестным знамением, подошел к лесам и задрал голову. Разглядел он, впрочем, немного, отсюда ему были видны только грязные доски помоста да то появлявшийся в поле зрения, то снова исчезавший из вида тощий зад живописца, с которого пустым мешком свисали широкие, замызганные краской рабочие штаны. За работой художник напевал, совсем тихонько, но отец Силантий слышал как летучая мышь и сумел разобрать отдельные слова. Он тихонько вздохнул и снова перекрестился. Богомаз, уйдя, как видно, в работу с головой, монотонно и немелодично напевал себе под нос "Мурку", напрочь позабыв, где находится. Перекрестясь, отец Силантий пожал плечами: он давно убедился в том, что верить в Бога можно по-разному.
Круглосуточное буханье лбом в пол не всегда означает веру, а распевание блатных песен под сводами храма далеко не во всех случаях говорит о безверии.
Художник был, конечно, тот еще фрукт, но зато какие росписи выходили из-под его кисти! Этот человек носил Бога в душе.
Отец Силантий громко откашлялся в кулак. Песня оборвалась на полуслове, маячивший над головой у батюшки зад скрылся, и на его месте появилась голова, похожая на портрет Карла Маркса из школьного учебника истории. Сходство портил только цветастый платок, по-пиратски повязанный вокруг головы, да размазанное пятно зеленой краски на левой щеке.
– А, батюшка, – сказал богомаз. – А я вас и не заметил.
– Здравствуйте, Анатолий Григорьевич, – по-мирски приветствовал живописца отец Силантий. – Спуститесь-ка, поговорить надо.
– Может, сами подниметесь? – предложил живописец. – Посмотрите, как работа идет, заодно и поговорим.
– Нет уж, сын мой, – с достоинством ответствовал отец Силантий, – годы мои уже не те, чтобы по стенкам лазить. Да и разговор у меня такой.., не для Божьего храма.
– Ага, – сказал похожий на Карла Маркса Анатолий Григорьевич, – ясно. Один момент.
Наверху забренчали споласкиваемые кисти, леса зашатались, и вскоре живописец уже был внизу – невысокий, субтильный, в заляпанном краской черном комбинезоне и старых кедах. Самой значительной частью этого тщедушного тела выглядела, несомненно, голова с живыми карими глазами, смотревшими пытливо и слегка насмешливо. Первое время этот взгляд смущал отца Силантия, но потом батюшка привык: в этом не было злого умысла, просто живописец смотрел так всегда и на всех, даже в зеркало.
– А вы заметили, отец Силантий, – заговорил богомаз, – что в наше время с каждым днем становится все труднее найти место, где два человека могли бы спокойно поговорить, не боясь чужих ушей? И что все меньше становится разговоров, которые можно вести при посторонних? Мы все время говорим: это не телефонный разговор, по почте это посылать нельзя, это разговор не для Божьего храма… Тоска! Как вы полагаете?
– На все воля Божья, – смиренно и расплывчато ответствовал отец Силантий, беря богомаза за рукав комбинезона и деликатно увлекая к выходу из храма.
Они обошли церковь справа и уселись на прогретый солнцем штабель сосновых досок, сложенный за сарайчиком-времянкой, в котором строители хранили инструмент и материалы. Место здесь было тихое, укромное, со всех сторон защищенное от ветра и посторонних взглядов. Отец Силантий самолично позаботился о том, чтобы строители, возводившие крестильню, сегодня все до единого получили отгул, так что говорить можно было совершенно спокойно.
И не только говорить.
Отец Силантий, покряхтывая, открыл "молнию" принесенной с собою сумки и поставил на теплые занозистые доски бутылку водки, присовокупив к ней сверток с едой. Анатолий Григорьевич наблюдал за его манипуляциями, приподняв брови в веселом удивлении. Выпивать на пару с батюшкой ему было не впервой, но, как правило, это происходило по вечерам, после работы.
– Не рановато ли, отец Силантий? – поинтересовался он. – Утро все-таки.
– Утро, вечер, – проворчал батюшка, протирая рюмки полой рясы. – Какая разница, когда грешить? Сказано тебе: разговор у меня особенный… важный разговор.
– Да я же ничего и не говорю, – сдался богомаз. – Я, наоборот, своей жене всю дорогу толкую, что творческий человек просто обязан время от времени снимать стресс…
Продолжая говорить, он ловко откупорил бутылку и наполнил пододвинутые отцом Силантием рюмки.
– За что выпьем? – поинтересовался он, поднимая свою рюмку и свободной рукой мастеря себе бутерброд.
– Ни за что, – сказал отец Силантий. – Просто так выпьем. Для разгона.
– Тогда, значит, за здоровье, – сказал художник.
Выпили по первой, закусили, и отец Силантий, беря инициативу в свои руки, немедленно снова наполнил рюмки. Слегка окосевший с первой же рюмки богомаз свободно развалился на досках, вынул из нагрудного кармана комбинезона пачку сигарет и закурил, бездумно пуская дым в голубое небо и щурясь от солнца.
– Благодать, – сказал он, подставляя бледное бородатое лицо солнечным лучам. – Совсем тепло.
Птички поют…
Отец Силантий наблюдал за тем, как он курит, со смесью зависти и неодобрения. Он никогда не пробовал адское зелье, но порой его так и подмывало закурить: дьявол искал лазейки, пытаясь завладеть душой батюшки, и отец Силантий держался из последних сил.
– Вот что, Анатолий Григорьевич, – медленно сказал священник, когда они выпили по второй. – Не знаю даже, с чего начать – А вы начните с начала, – легкомысленно поссетовал богомаз, совсем уже укладываясь на доски и вытягиваясь во всю длину, подперев голову ладонью. – Или вовсе не начинайте, если в чем-то сомневаетесь.
Отец Силантий опять закряхтел, почесал указательным пальцем лысину и снова наполнил рюмки.
– Сомневаетесь, не сомневаетесь, – пробормотал он раздраженно. – Посмотрел бы я на вас на моем месте! Вы бы небось тоже сомневались…
– Да что случилось, отец Силантий? – садясь по-турецки, спросил художник. – Вы сегодня прямо сам не свой. Вы, часом, какую-нибудь вдовушку из прихода не.., того?
– Хуже, – сказал отец Силантий, залпом выпил свою рюмку и занюхал рукавом рясы.
– Хуже?! – поразился Анатолий Григорьевич. – Неужто вдовца?..
– Окстись, – сказал ему отец Силантий, – на баню лезешь. Думай, что говоришь. Я, можно сказать, душу погубить собираюсь, а ему хиханьки.
– Так, – сказал художник, тоже выпил, сделал длинную затяжку и выбросил сигарету. – Слушаю вас, батюшка.
И отец Силантий заговорил, словно бросился с обрыва в холодную воду. Он говорил долго, а когда закончил, ощутил странную легкость и пустоту внутри, словно был сосудом, из которого кто-то вылил наконец прокисшее вино. Дело было сделано, грех совершен, и пути назад закрыты, поскольку слово, как известно, не воробей.
– М-да, – после долгой паузы сказал богомаз, – тяжелый случай. Оружие, говорите? Вот же суки.., простите, батюшка.
Отец Силантий только вяло махнул рукой.
– А это точно? – спросил художник, на что священник лишь коротко пожал плечами – в самом деле, откуда ему было знать?
– Рукавишников-то мертв, – сказал отец Силантий.
– Да, – задумчиво согласился Анатолий Григорьевич, – это да… Да, отец Силантий, положение ваше тяжелое. Ясное дело, с вашим саном стучать в КГБ как-то некрасиво. Даже анонимно. Даже…
Он осекся, отводя глаза.
– Даже через посредника, – закончил за него отец Силантий. – Ну а что же делать?
– Да нет, все правильно, – сказал художник. – Вы правильно сделали, что обратились именно ко мне. Я человек приезжий, друзей и знакомых у меня здесь, кроме вас, нет, и покрывать мне некого. Сделаем. Так говорите, есть у них там специальный отдел, который этими делами занимается?
– Должен быть, – вяло сказал отец Силантий. – Раньше точно был, а теперь не знаю. Ты, Григорьевич, сам туда не ходи. Мало ли что… Позвони из автомата, скажи все по-быстрому, трубочку повесь и иди себе. Главное, в разговоры с ними не вступай: заметут.
– Ого, – сказал художник. – Вы прямо профессионал.
– Я-то? – переспросил отец Силантий. – Дерьмо я овечье, а не профессионал. Поп-алкоголик… Но все равно поп, а церковь, Анатолий ты мой Григорьевич, это тоже государство.., да и постарше оно будет нынешнего, в котором мы с тобой живем, опыта побольше, сноровки. С волками жить – по-волчьи выть. Давай-ка допивать, да и в разные стороны. Денег дать тебе?
– Обижаете, батюшка, – ответил художник, наполняя рюмки. – Напрасно обижаете… Так значит, говорите, оружие? Вот же суки, ну и суки…
* * *
Больше они об этом не говорили. Вернувшись из Москвы, Анатолий Григорьевич в ответ на вопросительный взгляд отца Силантия утвердительно кивнул и едва заметно пожал плечами – да, мол, позвонил, но что из этого получится, один Бог ведает, а нам сего знать не дано. В подробности он не вдавался, а батюшка не стал его расспрашивать. Ему было тошно и муторно, хотелось поскорее забыть эту историю и никогда не вспоминать.
Он прочел еще одну проповедь – острую, злую и горькую, направленную против церкви Вселенской Любви. Он говорил, отчетливо понимая, что впустую сотрясает воздух. Его слушали старушки, которые и без того плевались при одном упоминании сектантов. Те самые старушки, между прочим, которые благополучно отваживали от церкви молодежь своим злобным шипением и постоянными одергиваниями: не так оделся, не туда стал, не так поставил свечку." Его так и подмывало проехаться по этому поводу, но он сдержался: чего доброго, и эти подадутся в секту, и тогда будет он, отец Силантий, читать проповеди сам себе…
Утром он опять получил анонимку с угрозами и предложением собирать манатки и уносить ноги куда подальше. Это была уже пятнадцатая анонимка. Отец Силантий берег их, храня в отдельном ящике стола, как неоспоримые свидетельства того, что его работа не пропадает втуне. Он был рядовым в армии Господа, и эти грязноватые листки бумаги с коряво выведенными на них левой рукой угрозами и матерными эпитетами были его единственной наградой, его орденами. В минуты душевной слабости, когда ему хотелось бросить все и податься в монастырь, он садился в свое удобное кресло, открывал запертый на ключ ящик и перечитывал анонимки.
Жизнь сразу наполнялась смыслом: он мешал слугам дьявола делать их грязное дело, а большего в его положении нельзя было и желать. Это была слабая помеха, и это было слабое утешение, но все же лучше, чем совсем ничего.
К вечеру отец Силантий снова был пьян, а поутру с тяжким похмельным изумлением обнаружил, что в доме нечего есть. Умывшись и расчесав спутавшуюся за ночь бороду, батюшка облачился в мирское одеяние, выкатил из сарая велосипед, повесил на руль хозяйственную сумку и выехал со двора, держа путь в крапивинский гастроном, поскольку в магазине деревни Мокрое продуктов было немногим больше, чем в его собственном холодильнике.
Пять километров на велосипеде – сущий пустяк даже для такого велосипедиста, каким был отец Силантий. Дорога уже подсохла, и только в ложбинах грязь еще оставалась вязкой, норовя затормозить поступательное продвижение отца Силантия и повалить его на бок. Отец Силантий, впрочем, хорошо изучил нрав здешних дорог, и выбить его из седла было не так-то просто. Ехал он не торопясь, но дорога все равно отняла у него не более получаса, по истечении которого он прислонил свой видавший виды велосипед с обшарпанной рамой и заметной "восьмеркой" на переднем колесе к сваренному из чугунных труб поручню, тянувшемуся вдоль витрины гастронома.
Он вошел в магазин, кивая, раскланиваясь и осведомляясь о здоровье. Он знал здесь почти всех, и все без исключения знали его. Держа сумку на сгибе локтя, как домохозяйка, он принялся наполнять ее продуктами: килограмм макаронов, батон колбасы, две буханки черного хлеба и одна белого, пакетик черного чая, жестянка растворимого кофе, пакет сахару. Отец Силантий загружался основательно, чтобы не мотаться туда-сюда лишний раз.
Он немного поболтал с продавщицей в бакалейном отделе: как здоровье, как муж, оправилась ли после болезни матушка, и потратил не менее десяти минут на то, чтобы отразить атаку нового директора крапивинской школы, одержимого идеей провести экскурсию учащихся в храм Святой Троицы. Он считал, что тем самым внесет неоценимый вклад в дело воспитания подрастающего поколения. Этот новоявленный славянофил с отчетливым черносотенным душком не нравился отцу Силантию, и тот не понимал, куда смотрели люди, назначившие явного дурака и экстремиста директором школы. Ему стоило немалого труда деликатно втолковать этой дубине, что храм Божий, как и железнодорожное полотно, не является местом для игр и прогулок.
"Существует воскресная школа, – говорил он, – существуют службы, куда вход открыт и старикам, и молодежи… Кроме того, – сказал он, – что вы собираетесь показывать детям в недостроенном храме?
Единственное, что вы можете привить им, действуя подобным образом, это скуку и отвращение…" Он выразил готовность посетить школу и провести несколько бесед с учащимися разных классов, если у господина директора будет такое желание, и они расстались, недовольные друг другом.
Пристраивая потяжелевшую сумку на багажник велосипеда и продолжая здороваться и раскланиваться, отец Силантий вдруг подумал: а не написать ли сыну? Тот пять лет назад закончил Загорскую духовную академию и, в отличие от отца, быстро делал карьеру. Отец Оилантий про себя подивился тому, что вспомнил о сыне только теперь. Гриша мог бы посоветовать что-нибудь, а то и замолвить словечко где надо… Отвечая собственным мыслям, батюшка медленно покачал головой: сын принадлежал к новому поколению священников и был скорее политиком, чем служителем Господа. Порой отец Силантий с нехорошим холодком в душе начинал подозревать, что сын вообще не верит в Бога, а просто делает карьеру, оттолкнувшись от своего незадачливого родителя, как от трамплина. Что ж, пусть летит… Во всяком случае, поразмыслив, отец Силантий решил, что помощи от сына ждать не приходится, не станет он рисковать карьерой, да и чем, в сущности, он мог бы помочь? Нет, это была его, отца Силантия, война, его участок фронта, и он собирался стоять до последнего.
Отец Силантий, сметной в своей выгоревшей на солнце, ветхой брезентовой курточке и затрапезных мирских брючатах, совершенно не вязавшихся с длинной, уже основательно поседевшей бородой и остатками косматой, до плеч, шевелюры, взгромоздился в седло и, с натугой крутя педали, пустился в обратный путь. Ехать из Мокрого в Крапивино было сущее удовольствие: дорога почти все время шла под уклон, и езда не требовала никаких усилий, зато обратный путь, согласно законам физики или Божьему установлению, представлял собой почти непрерывный, хотя и пологий, подъем, преодолевая который отец Силантий всякий раз думал, что непременно надорвется и отдаст Богу душу где-нибудь на обочине, свалившись головой в кусты.
Примерно на полпути петлявшая полями дорога ныряла в перелесок и выбиралась из него уже в полукилометре от Мокрого. Кому и по какой причине понадобилось называть стоящую на холме деревню таким неподходящим именем? В колодцы здесь приходится опускать по двенадцать-пятнадцать бетонных колец, а кое-где и по двадцать, чтобы добраться до воды. Каждое кольцо высотой в метр, а бывают и по полтора, вот и считай, сколько до той воды, а они – Мокрое… Словно в насмешку.
Это была привычная, традиционная мысль, рождавшаяся у него всякий раз на одном и том же месте – там, где дорога, прежде чем нырнуть в лес, спускалась в неглубокую болотистую лощину, на дне которой стояла не просыхающая круглый год страшноватая лужа в берегах из липкой черной грязи. Создавалось впечатление, что эта мысль не рождается, а приходит извне, словно она постоянно жила здесь, в этой лощине, и коротала время в обществе свирепых комаров, поджидая одинокого путника, чтобы хоть несколько минут погостить у него в голове.
Отец Силантий недовольно фыркнул, с разгона проскакивая лужу. От таких рассуждений недалеко до веры в водяных и леших… Оглянуться не успеешь, как начнешь видеть кикимору за каждым кустом.
Натужно скрипя педалями, он выбрался из лощины. Здесь ему пришлось остановиться и некоторое время постоять, пыхтя и отдуваясь. Можно было, конечно, поступить по-другому – вывести велосипед из лощины на руках, а потом спокойно ехать дальше, но отец Силантий всякий раз поступал наоборот, давая работу своим старческим жилистым ногам. Это было для него своего рода проверкой на прочность, одним из многочисленных маленьких экзаменов, которые он устраивал себе с тех пор, как остался один. И, как всегда, экзамен был выдержан с честью… Вот только раньше, всего лишь год назад, ему не приходилось останавливаться, выбравшись из лощинки, и стоять, слушая, как загнанно стучится в ребра его усталое сердце. "Что ж, – спокойно сказал себе отец Силантий, – ты не молодеешь, дружок, да и пьешь ты, как губка, а это тоже не способствует укреплению здоровья. Тем не менее кое на что ты еще годишься.., к примеру, на то, чтобы с Божьей помощью перекрыть дорогу этой мерзости, которая пустила корни в Крапивино и пошла расползаться по округе. Ведь многие из тех, с кем ты сегодня говорил, ходят в этот их молельный дом, – с неприятным холодком под ложечкой подумал он вдруг. – И возможно, это кто-то из них, из тех, кто, вежливо улыбаясь, раскланивался со мной в магазине, вечерами развлекается, старательно выводя левой рукой грязные ругательства и угрозы в мой адрес".