- Ну что ж, - развел он руками, - остается только самосуд. Выхода нет, и получается, я не зря говорил о своих с ножичками.
Мы выпили за то, чтобы земля Эдику была пухом, потом еще раз и еще… Часа за два обе бутылки да и тарелки опустели.
Велта позвонила подруге, где находился ее пацаненок с болонкой.
Понемногу хмель брал свое. И, как обычно, когото особенно тянуло излить душу, а другой молча слушал.
Язык развязался у Гунара, и он рассказал любопытную историю о себе. О том, как в начале своей рыбацкой жизни работал мукомолом на среднем рефрижераторе. Я понял, что в мире существуют галеры, именуемые СРТ или БМРТ, и рабы, называемые Гунарами.
В пятидесятиградусную жару он молол рыбу на старой, сотни раз ремонтированной мельнице, в которой от перегрузки все время забивало шнек. Пока он ломиком раскупоривал его, мешок переполнялся мукой, и нужно было успеть ухватить его за горло и длинной иглой зашить суровыми нитками. Но и этого мало: наполненный мешок он оттаскивал в другой конец трюма и укладывал в штабель. За смену следовало намолоть около трехсот мешков - значит, триста раз нагнуться, взять груз на плечо, оттаранить его в другой конец трюма.
Ему тогда было двадцать два, и это стало первым экзаменом на трудовую зрелость, как любил говорить помощник капитана.
Однажды во время сильнейшего шторма его вместе с мешками и деревянными настилами мотало по трюму, и ни одной живой души рядом. Все люки задраили, и он остался в темнице. Без воды, без сигарет. Перекатывало по ребристым настилам, и не было сил побороть земное притяжение. Уже с жизнью прощался…
От воспоминаний лицо Гунара покрылось испариной, словно он опять оказался в том трюме. На щеках набухли желваки, рука, которая держала сигарету, чуть заметно дрожала.
Но Гунар знал меру. Выговорившись, он враз прекратил излияния и стал показывать путанку. Потом мы пошли с ним к речке ловить раков. В одних трусах и пьяненькие. Хотя ко мне это не относилось вообще-то - моя печень довольно быстро расщепляет алкоголь, был бы только гальюн рядом. Практически я никогда не пьянел, что, по мнению наставников, было немаловажно в моем деле.
Я тоже мог кое-что рассказать Гунару, но стеснялся при Велте особо распускать хвост. Но когда на речке мы остались одни, я все же кое-что рассказал о себе. Откровенность требует взаимности, к тому же он и сам спросил: кто я, где тружусь, кто мои родители и так далее. Но внутри меня всегда срабатывает какой-то клапан: не могу открывать душу, хоть убей.
Мне не хотелось ни сетовать на судьбу, ни козырять прошлым. И хотя я сразу же проникся к Гунару уважением, но его судовая мельница и связанный с ней рабский труд - ничто в сравнении хотя бы с той ночью, когда мы похищали видного деятеля одной национально-освободительной организации, которая была как кость в горле. Против нас, двадцатки спецназовцев, дралась охрана из ста пятидесяти головорезов. Но мы все равно вождя утащили и не потеряли ни одного своего. Потом ответственность за этот инцидент взяло на себя (естественно, по предварительной договоренности с нами) другое нацдвижение, а мы остались в тени, как и положено.
Не мог я в припадке пьяной откровенности рассказывать о себе: мол, смотри, Гунар, какая горькая выпала мне судьба - родителей не помню. Может, они были замечательные, а может, из самых последних, кто знает - умерли своей смертью или же убил их какой-нибудь Заварзин. Просто не знает этого никто. Рос в детдоме, оттуда - в профтехучилище, где из меня сделали плохонького слесаря-инструментальщика. Потом - служба на границе, в героическом Бресте. Вот, собственно, и вся моя жизнь. Никакого просвета. Не мог же я ни с того ни с сего рассказать рыжему, как после армии ко мне подкатилась одна влиятельная служба и незаметно прибрала к рукам. Сыграв на моей врожденной любви к авантюрам, послали в спецшколу, откуда выходят законченные зомби.
К стыду своему, я нередко думаю о том, что, наверное, у моих родителей было что-то неладно с генами.
Расскажи я Гунару, что был в Никарагуа, Мозамбике, глотал болотную жижу в Камбодже, разве он не посчитал бы меня фантазером, лжецом? А и поверь он - уважения ко мне не добавилось бы, не такой это человек. Скажи я ему, что, не считая работы с винчестером, я своим ножом перерезал глотки как минимум двенадцати террористам, которые, естественно, выступали против сочувствующих нам и зависимых от нас фронтов, движений, организаций национального освобождения, - что он, возликовал бы?
Разве понял бы меня этот бесхитростный человек, если бы я поведал, как однажды на Рижском вокзале в Москве подошла цыганка погадать и как она рвала когти, когда дотронулась до моей руки? Она взяла ее в свои ладони и тут же отбросила, словно обожглась. Цыганка с силой толкнула меня в грудь. "Уходи, сатана, сгинь, дьявол!", - закричала она на весь вокзал. И убежала…
Мы были убийцами, а командование внушало, что мы, если не голуби, то перелетные птицы мира. Мы убивали, резали, душили парашютными стропами, а нас награждали. Нас уверяли, что "уничтожение активной боевой единицы противника" - не убийство. Это долг, который, не считаясь ни с чем, мы должны выполнить. Разве мог я у тихой речки, где туман и вода, как парное молоко, рассказать вдруг такое пусть и симпатичному, но по существу чужому человеку?
Я смотрел на небо, на бриллиантики звезд, и хотелось встать на колени и спросить у них - какова цена жизни? Сколько граммов человечности я мог бы в себе обнаружить, если бы встал на весы вечности? Какие я мог найти слова, чтобы частокол букв не скрывал, а передал то, что творилось во мне? Никто не влезет в мою шкуру, чтобы увидеть начавшийся распад. Я еще был зомби, но уже зомби-еретиком, в груди которого начинает теплиться, говоря высоким стилем, священный огонь. И как признаться Гунару, что после того, как я увидел его сестру, весь мир изменился разом, словно кто-то встряхнул калейдоскоп и стеклышки создали совсем новый, абсолютно неповторимый узор…
…Мы поймали с десяток небольших раков. Но рыба не ловилась, и когда после очередного заброса путанки остались пустыми, мы развесили на кустах сетку и пошли в дом отогреваться.
Появилась еще бутылка самогонки, но дальше двух стопок дело не пошло. Мы сидели с Гунаром друг против друга - он дымил без передыху, прикуривая от предыдущей сигареты, а я сидел и смотрел, как он курил. И каждую секунду был настороже - нетерпеливо ждал появления Велты. Но она все не шла, а я продолжал купаться в клубах дыма, отдаваясь бездумному ожиданию.
В какой-то момент Гунар, словно рассуждая сам с собой, сказал:
- А может, подбросить Заварзину наш адресок?
- Интересная мысль, - без энтузиазма откликнулся я. - А что потом?
- Узнают красавцы, где Велта прячется, прилетят мигом, а мы их тут за жабры. У меня есть ружье, ракетница, найдется и еще что-нибудь… И это не будет превышением обороны. Веришь ли, руки зудят, хочется взять их за гланды.
- Ты думаешь, что они совсем уж придурки и всей шоблой приедут в Пыталово и примутся штурмовать твой дом?
- А куда им деваться? Это в их стиле, они ж ребята азартные…
- Ошибаешься. Могут кликнуть откуда-нибудь из Казани или Москвы наемников, от которых редко кто уходит. Заварзин сам пачкать руки не любит.
- Тогда какого хрена они за нами увязались?
- Пока нагоняют страху и ищут нору, где прячется лиса. И нам с тобой нужно сделать так, чтобы этот процесс затянулся у них как можно дольше. Когда уеду, ты постарайся от Велты далеко не отходить. Какое-то время и днем придется посидеть за закрытой дверью. Если что-то изменится, дам знать сразу же. Идет?
- Вообще-то прятаться я не привык, но ты вроде бы говоришь дело. Только в случае чего я их на мушку возьму…
Из другой комнаты вышла Велта. Наши глаза встретились, и я не стал отводить взгляда. Однако она коротко посмотрела на меня, потом еще раз и, показалось, с каким-то оттенком заинтересованности.
- Мне нравится, что вы спокойны, - сказала она. - По крайней мере, это вселяет надежду. И если уж судьба нас свела, могу ли я надеяться, что вы нас не бросите на полдороге?
Я увидел, какими напряженными сделались ее глаза и как напряглась шея у Гунара. Я держал паузу. Обдумывал, как бы ободрить.
- Не сомневайтесь. Это и не в моих интересах. Я уже Гунару сказал, что буду звонить и обо всем ставить вас в известность.
Она подняла глаза. В них - надежда вперемешку со страхом и каким-то новым ощущением. Во всяком случае, казалось, что в ее глазах появился новый оттенок жизни.
Вдруг с моего языка сорвалось:
- Сколько же всего вас, Подиньшей?
- Шестеро - три брательника, одна сеструха осталась в Балви и вот она, - Гунар кивнул в сторону Велты. - В люди вышла только Велта, хотя родилась последней - поскребыш. И, видно, все, что было хорошего у матери, досталось ей…
Велта зарделась и вскочила с дивана.
- Ишь, стеснительная какая, сейчас начнет психовать.
Но она только покачала головой и незлобиво сказала:
- Комплименты, братец, у тебя какие-то дебильные…
- Да ты не заводись, сестренка, - Гунар пьяно полез к ней целоваться. - Давай-ка еще по одной пропустим и… спать…
Мы так и сделали: выпили по рюмке, Гунар пошел спать, а мы с Велтой остались за столом и о чемто говорили. О каких-то пустяках - о серьезном не говорилось. И без того было чему давить на психику. Но все время я чувствовал, что между нами какая-то стена.
После недолгого сна я разбудил Гунара, и мы попрощались. У него была такая помятая физиономия, что еще долго я потом улыбался.
Через два с половиной часа я уже был в районе Елгавы, а еще через сорок минут - в Тукумсе, откуда без проблем добрался до Юрмалы, до пансионата "Дружба".
Я не верю в резкие, как удар приклада в плечо, изменения человека. Конечно, какие-то подвижки в нас случаются после потрясений, таких, например, как смерть… Но вот чтобы так, что называется, на ровном месте, почувствовать, как сбрасываешь прежнюю кожу и без видимой причины начинается страшная маята - такого со мной еще не было. Чего уж там - я подхватил корь, которую воспели поэты всех времен и народов. Эх, Велта, зачем я тебя встретил? Жил ведь спокойно, если, конечно, о моей жизни можно сказать так.
Но вот что странно: я почувствовал страх, которого не испытывал в самых безвыходных ситуациях, когда не раз на карту ставилось все. Страх не только за нее, но и за себя - ведь теперь я и сам стал себе дороже.
…Снилась церковь - красного кирпича, с тремя разрушенными куполами. Я все пытался нащупать где-то поблизости лежащий винчестер, но рука впустую блуждала по чему-то липкому и скользкому.
Без двадцати три я проснулся и прислушался: не мог понять, день или ночь. Не зажигая света, отдернул штору - темно. Значит, спал, не раздеваясь, чуть ли не сутки.
На море спокойно, в гостинице - тишина. Мысли текли, как смола по стволу дерева, - медленно сворачиваясь и вновь пластаясь на ровных участках коры. И в этой скомканности мыслей пришла отчетливая уверенность - что-то изменилось, мечется во мне. Вроде бы проросло что-то новое - или старое, родом из детства. Вывод элементарный: каким-то образом я должен отречься от себя. От того, который убивал и отнюдь не страдал угрызениями совести. Но я тут же понял и другое, и тишина это подтвердила: чтобы от себя отречься, нужно былое отринуть. А это пока мне не по силам…
Выпил пива, но оно не затуманило мозг, и я еще битый час лежал с закрытыми глазами и следил за вереницей причудливых ассоциаций.
На следующий день я никуда не пошел. Погода была не два, не полтора - то выглянет на часокдругой солнце, то снова наплывут тугие кучевые облака. Слонялся без дела, пил пиво "Монарх", заедая засохшим сыром, щелкал грецкие орехи. Иногда выходил на веранду и, сидя в жестком кресле, подолгу смотрел на море.
До встречи с Сухаревым оставалось не более двух часов, когда я начал собираться. Долго сидел над листом бумаги, сочиняя письмо Заварзину. Передать его должен этот контролер, этот сукин сын, готовый за десяток долларов продать мать родную. Впрочем, чего уж там - мы одной породы: только он продается за мелочь, а я - за тысячи. Его грехи неизмеримо меньше моих, любой Божий суд простит, меня же мигом отправит в пекло.
Наконец рука моя вывела: "Старик, передай Сухарю ответ: готов ли ты навсегда отказаться от В.К. "Да" или "нет" - большего от тебя не жду. Стрелок". Заварзин наверняка знает мою кличку и поймет, от кого послание.
Без десяти шесть подъехал к Главному управлению полиции и на самой границе со служебной автостоянкой припарковал свой "ниссан". Здесь вряд ли могли меня подстерегать орлы Рэма. До железнодорожного вокзала, где должна состояться встреча, рукой подать.
Я не верил Сухареву и потому шел на свидание со всеми предосторожностями.
Заметил его первым: он нервно прохаживался возле подземного перехода и все время поглядывал на часы. Его, видно, тяготила предстоящая встреча со мной.
Подошел со стороны предварительных касс, сзади. Остановился в трех шагах и негромко окликнул: "Сухарик, я здесь!" Он оглянулся, и на его лице я прочел страх. Что могло напугать?
Я завел его за угол, и мы остались одни. Но не было никакой гарантии, что в любой момент ктонибудь не выйдет из-за угла и не воткнет под ребро перо. Поэтому я не медлил.
- Передай эту писульку Заварзину, - и я протянул Сухарю сложенный вчетверо клочок бумаги.
Сухарев застыл, стал озираться, однако руку за ним не протянул.
- Не могу, - сказал он, и я подумал, что у него схватило желудок. - Нас сейчас трясет МВД, и если пронюхают…
- Кому ты, дерьмо, нужен? Бери цидульку, а это на успокоительные микстуры, - я демонстративно повертел у него перед носом пятидесятидолларовой купюрой.
Сухарь покрылся нервной испариной. Обычно контролеры делали все, о чем их просили, за мелочевку…
- Что я еще должен для тебя сделать? - спросил он, когда письмо и купюра оказались зажатыми у него в кулаке.
- Получишь ответ в любой форме, а я тебе через день позвоню. Но учти, если вздумаешь играть на двоих, в похоронное бюро отправляйся сам.
- Что ты, Стрелок, городишь?! За такой гонорар обычно играют в одну калитку… А если он не возьмет письмо? Мало ли, подумает, что это подстава, - ветерок колыхнул "внутренний заем" - жидкий зачес, которым Сухарев тщетно прикрывал большую плешь.
- Скажи сразу - письмо, мол, от Стрелка, и он поймет. А не возьмет, так хрен с ним, тем хуже для него.
Сухарь поднял свои выразительные, как у мороженого судака, глаза и вперился мне в лоб. С обычными для него, но мучительными для собеседника паузами выдавил:
- У него с собой мобильник, можешь свободно в СИЗО позвонить. Если нужен номер, узнаю…
- Это оставим на десерт, а пока передай письмо и получи ответ.
Расстались без рукопожатия.
Я отправился на главпочтамт и позвонил в Пыталово. Ответила Велта, и по модуляциям ее голоса я пытался определить ее отношение ко мне. Но это совершенно пустое занятие, ибо я и так понимал все.
- Как там у вас дела? - единственное, что я придумал спросить.
- Все так же, сидим в затворничестве.
Это хорошо, подумал я, если пытается шутить, значит, не все так страшно.
Мне не о чем было говорить, и я, буркнув, что позвоню еще, повесил трубку.
Стало совсем одиноко, какая-то невыразимая будничность давила душу.
От нечего делать решил пойти пострелять.
До оружейного магазина, где работает мой знакомый Робчик, езды чуть больше десяти минут.
Все было на месте - и сам магазин, и охрана из ополченцев, и сам Роберт, выставив вперед свой могучий живот, встретил меня, как родного. По идее, он должен на меня заявить куда следует или хотя бы поинтересоваться - зачем такая прорва патронов для винчестера?
Но он коммерсант - я ему даю латы, он мне - две коробки патронов. Обмениваемся рукопожатием и разбегаемся.
…Однако сумрак и сырость бомбоубежища, которые еще недавно действовали успокаивающе, сейчас сработали в другую сторону.
Без прежней нетерпеливой дрожи в руках я распеленал карабин и без малейшего интереса начал пристрелку. Душа витала в иных пределах. И тем не менее, стрелялось по-прежнему: подряд пять девяток и столько же десяток.
Поскольку спешить было некуда, я разобрал винчестер и с превеликой тщательностью вычистил его. Я не жалел масла и замши, которой в конце чистки протер затвор и всю поверхность карабина.
Не знаю, откуда эта последовательность - презрение, сострадание и разрушение. Первые два пункта я сразу же приложил к себе: презрение к банде Заварзина, сострадание к ней, разрушение - еще впереди.
Сутки отлеживался в своей норе и читал дневники Льва Толстого.
Необъяснимая, по-садистски навязчивая идея читать святого и тайно умиляться, до слез. Все, кроме этого, было таким же неважным, как шум ветра, колыхающего кроны сосен. Я читал: "Ум возникает только из смирения. Глупость - только от самомнения".
Я отложил книгу и подумал: когда летит пуля, она рассекает не только воздух, но и пространство, время. Открывает страшную по глубине прореху. И когда достигает цели - живого тела, то не в эту ли прореху и отлетает душа? Когда-то я думал о себе как о первоклассном стрелке - самомнение? Но откуда взяться смирению? Сколько ни шарил в сумеречных углах сознания, нигде не нашел. Наверное, я какойто выродок, мутант, говоря современным языком. Возможно, понемногу схожу с ума, но не страдаю от этого. Пройдет, думал я, прислушиваясь к нарастающему шуму волн.
Не выдержав внутренней сумятицы, вскочил с кровати и, как был, в одних трусах, побежал к воде.
Лето явно перешагнуло середину и уже прикладывало холодные компрессы к земле. Вода обожгла икры ног, затем крапивкой прошлась по ляжкам. Я нырнул и долго с открытыми глазами плыл, касаясь животом дна.
…Спал как убитый и без сновидений. А проснувшись, обнаружил в себе желание побывать дома. Если меня там ждут, что ж, быстрее все кончится. Хотелось переменить белье, взять носки, рубашки и даже повязать галстук. Свой парадный костюм тоже надо забрать и надеть для нее…
В пределах своего квартала поехал с оглядкой. Мой дом - обыкновенная девятиэтажка, пятый этаж, средний подъезд.
Остановился чуть дальше за двумя другими домами и к своему пошел пешком.
В подъезде, как всегда, гуляли сквозняки и пахло кошками. Лифтом не воспользовался, устремился бегом по лестнице. Не останавливаясь на своем этаже, добежал до последнего. Подъезд пуст, и опасности вроде бы ждать неоткуда.
Я спустился снова вниз и замер перед своей дверью. Прислушался, осмотрел замок - над ним еле поблескивал листик скотча.
Я открыл замки и вошел. Рука лежала на рукоятке пистолета.
На кухне попахивало газом - я знал, что краник над плитой чуток пропускает. Но это не опасно, я постоянно держу форточку открытой. Осторожно ступая, я толкнул ногой дверь в ванную. Пусто и сухо. В комнате тоже все было на своих местах. Легкая пыль лежала на полировке секции и телевизора.
Я подошел к окну и через тюлевую занавеску стал осматривать привычную панораму города.
Ничего не изменилось - солнце, зелень и лениво ползущие по улицам троллейбусы…
И вдруг мой взгляд совершенно непроизвольно метнулся к стоящей напротив девятиэтажке, к квадрату темного окна на правой стороне фасада.