Аргентинское танго - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 12 стр.


- Вы почему не поднимаете вашу рюмку, Мария? Тост мой не понравился? Или вы водку не пьете?.. Бросьте, мне Ваня сказал, что очень даже пьете.

Она очнулась. Повернула голову. Прямо перед ней стоял хозяин. Ким Иванович Метелица. У него было бледное, слишком бледное лицо. Рюмка слегка дрожала в руке. Она заставила себя улыбнуться. Глазами сказала ему: "Прошу, не вспоминайте, что было там, у Беера. Вы не видели этого. Забудьте". Его глаза ясно, твердо сказали ей: "Я не видел этого. Забыл".

- Выпьем, Мария?.. - Он поднял рюмку.

Она осторожно, как скорпиона, взяла со стола свою.

- За что?

- Три великих русских вопроса: что делать, кто виноват и за что, - он усмехнулся. Гости галдели, кое-кто уже опрокинул в рот водку, торопливо закусывал, поддевая на вилки снедь. Мария поймала глазами за дачным, богато накрытым столом веселое лицо Ивана. Иван улыбался ей, смеялся. Сделал ручкой. Рядом с ним сидела его мачеха, молодая жена Кима, беленькая женщина, с виду простушка, с овечьими кудерьками на висках, довольно хорошенькая - губки, глазки, все на месте. - За что, Мария? - Он склонился к ней, и она услышала его уже водочное, алкогольное дыхание. - За что мужчина влюбляется в женщину, Мария? За что она его не любит? За что она любит другого? Вообще - за что мы все так наказаны?

- Чем? - беззвучно спросила она.

Гости звенели рюмками, позвякивали ножами о тарелки; ветер трепал верхушки корабельных сосен, и они гудели, раскачиваясь тяжело, как корабельные мачты в бурю. Ким прозвенел своею рюмкой о ее рюмку, дрожащую в ее маленькой смуглой руке.

- Любовью.

Далеко, через лес, доносился свист бегущей электрички, перестук колес.

Она сама не поняла, как она вышла из-за стола, как, почему пошла за сосны, туда, за красные, горящие в лучах заката стволы. Скрыться от посторонних глаз, укрыться в чащобе, в бору. Она не знала тут и половины приглашенных. Это все были приятели Кима и Ивана, родня и знакомые его молодой жены. Она забрела за сосны, нашла тропинку, ведущую в лес; медленно пошла, побрела по ней. Ей не надо было пить так много водки. Много? Две рюмки? В Испании она пила красную "роху" кувшинами, и ничего. Это просто голова кружилась, голова болела. Красные круги плыли перед глазами. Она еще не осознавала, что после Школы оказалась в России. И теперь ей надо будет каждый день, каждый час ждать телефонного звонка. И резких, четких слов в трубке: "Это ты, агент V25? Здравствуй. Ты завтра летишь в Японию? У тебя первое задание в Японии, готовься. Для инструктажа приезжай по адресу, запоминай…"

Слишком кружилась голова. Мария обняла сосну, как человека. Как обнимала мужчину. Ивана. И тех, кто был у нее до Ивана. Их было не так много. Но всем, кто был с ней, всем было хорошо. Она могла и умела дарить любовь. А ей? Ей было хорошо? Или лучше, чем с Иваном, - никогда и ни с кем? Потому что она любит Ивана, да?

"За что Бог нас всех наказал - любовью?.. Да, кажется, так он сказал… Странный человек этот его отец… Странно так смотрит на меня… Не притворяйся перед самою собой, Мария, он смотрит на тебя так потому, что он хочет, он желает тебя… Ну и что, меня все желают… Особенно когда я танцую… Я вызываю танцем - желание… Я - всеобщая возлюбленная… Площадная Афродита… Афродита Пандемос… Меня все хотят, и этот мужик, состоящий из одних костей, жил и сухожилий - тоже… Меня волнуют его глаза… Его руки… Почему?.. Потому, что он похож на Ивана?.. Ну да, верней, это Иван похож на него…"

Она крепче обняла сосну. Ее платье прилипло к потекам душистой желтой смолы. Она стала оседать, не выпуская ствол, вниз, на траву, на сосновые иглы. Закрыла глаза. Странная музыка звучала в ее голове. И она не услышала, как сзади зазвучали осторожные, вкрадчивые, как у зверя, шаги, как к ней подошел человек. Она почувствовала только чужие горячие руки на своем затылке, на своей шее. И горячие губы приникли к ее шее. Целовали. Чьи-то зубы укусили в плечо. Шепот обдал кипятком ухо: "Милая, милая… милая!.. Мария…"

Она расцепила руки. Оторвалась от сосны. Попыталась повернуться. Мужчина, обнявший ее, крепко держал ее, не выпускал, прижимая ее спиной к своей груди. Он ничего не говорил. Она тоже молчала. Пылающие губы снова прочертили огненную дорожку поцелуев от ее затылка - по шее - к спине, к оголенному в летнем декольте хребту. Он не поворачивал ее к себе, будто бы не хотел быть узнанным. Что это не Иван, не игры Ивана - она поняла сразу.

- Пустите… кто вы!.. пустите…

Мужская рука просунулась ей под мышку, нащупала грудь. Шепот снова вонзился в ее ухо:

- Я с ума сойду… Никогда еще… ни одну женщину… никогда…

Она все-таки была танцовщица. Она ловко извернулась. Ей удалось проскользнуть под его рукой, вынырнуть из-за его плеча, как если бы она прыгала с вышки в бассейне - и вынырнула, и жадно глядела ввысь, вверх. Снизу вверх - на его лицо.

На миг ей показалось, что это Иван. На один миг.

Это был не Иван. Это был Ким. Его отец.

- И что? - выхрипнул он ей в лицо, схватив ее за запястье, заламывая ей руку за спиной. - Что, кричать будем? Мальчика позовем?.. Зови, зови. Собирай народ. Да только ведь Иван тебе не поверит. Он скажет: шлюха! Это она виновата! И… будет прав…

Ее глаза темно, страшно, как два черных провала, горели в лесных сумерках рядом с его лицом.

- Почему же? - вышептала Мария так же хрипло, - Почему он будет прав? Разве я завлекла тебя? Разве я захотела тебя?! Это ты меня захотел!

- Ты тоже хочешь меня. - Он крепче сжал ее руку. - Ты тоже хочешь меня! Еще и потому, что я - это он! Мы оба… твои! Знаешь, в твоей родной и любимой Испании есть такая старая сказка - женщина ведет на водопой двух быков, черного и синего…

- …и один из них должен быть принесен в жертву у самой воды, да?!.. И его кровь, жертвенная кровь должна стечь в текущую воду, чтобы у этой женщины было счастье… Знаю! - Мария дернула плечом, чтобы сбросить с себя его цепкую руку. Вечерело. Солнце горело красным янтарем лишь на самых верхушках сосен. Внизу, там, где стояли они, уже было темно и сыро, пахло сухой хвоей, маслятами. - Я знаю эту сказку! И что?! Кто-то из вас должен умереть, да?! А я должна достаться тому, кто останется жив?! Как вы все глупы, сволочи! Почему вы мне не даете жить! Пустите меня! Я люблю вашего сына! Не вас! Вы… мне…

Она не успела сказать: "противны". Ким одним властным движением привлек ее к себе. Заглянул прямо в глаза. И, не дав ей опомниться, не давая ей додумать: сейчас вопьется мне в губы губами, и я буду отталкивать его, вырываться, бороться с ним!.. - внезапно опустился перед нею на колени - как она, минуту назад, опускалась на колени перед сосной, обнимая ее.

- Деточка, родная моя… Самое дорогое в мире существо! - Его голос сошел на нет. Она стояла, возвышаясь над ним, коленопреклоненным, и с изумлением глядела на него, воздевшего лицо к ней. - Святая моя! Я не прикоснусь к тебе, если ты этого не захочешь. Я… никогда… Ты понимаешь, никогда!.. Но я не могу без тебя. Я идиот. Я влюбчивый идиот. Влюбчивым идиотам трудно живется на свете. Бабник всегда ищет женщину краше… лучше прежней… но я же не бабник, Мария, пойми, я не Дон Жуан… Я… я занимаюсь страшными вещами… Так все сложилось… Жизнь так сыграла, ха-ха… У меня нехорошая профессия… не дай Бог тебе… - Он на миг умолк. Пожирал ее глазами. У нее все сильнее кружилась голова, и она словно сквозь пелену слышала, что он ей говорит, тяжело дыша, сбиваясь, будто не стоял перед ней на коленях, а бежал, боясь не успеть. - Я слишком много видел плохого… И хорошее тоже - видел… Я - мужик… Понимаешь, я - мужик! А мой сын, хоть он и классный танцор, - хлюпик! Он маменькин… и папенькин сынок! Он - козявка! А мужик, Мария…

Он перевел дух. Задрав голову, он смотрел на нее, как верующие глядят на Мадонну в храме. Мария, что же ты стоишь как вкопанная? Погладь его хотя бы по голове. Улыбнись ему. Дай голодному кусок хлеба. Дай страдальцу кусок хлеба, Мария! Он же ждет! Ты же видишь, он ждет!

- Мужик, Мария, это не козявка. Он не будет хныкать, умолять… просить… ждать… Но он и не насильник, насиловать свою любовь он тоже не будет… Что сделает настоящий мужик, Мария?!.. Ты же испанка… догадайся!..

Он обнимал ее колени. У нее в горле пересохло.

Она не могла не ответить ему правду.

Она эту правду, мужскую, мужицкую, чуяла всей кожей. Эта правда текла и переливалась уже у нее под кожей, как кровь.

- Он… отобьет ее… Он влюбит ее в себя! Заставит полюбить…

- Верно. - Он, не вставая с колен, сжал руками ее руки. - Он победит ее любовь своей любовью.

- Встань…

Это вырвалось у Марии против воли. Зачем она сказала это! Шепнула… Она не смогла понять, как он вскочил, как пружиной подброшенный, как его лицо оказалось снова напротив ее лица. И вместе с последними лучами закатного красного солнца, в мохнатом и благовонном вечернем сосновом бору, он прижался губами к ее губам, и отдающимся и борющимся, и противящимся и влекущим, и открывающимся, как цветок, и возмущенно дрожащим: прочь! Поди прочь!

Он взял ее руку и положил себе между ног. Властно прижал. Не отрывая своих губ от ее губ, расстегнул молнию на джинсах. "Смотри, - говорила его рука ее руке, - какую силу, какое безумие ты выпустила наружу. Какое безумие тебя ждет. Ты мое счастье и мой ужас. А я - ужас твой. И его не умертвить уже. Не убить. Не загнать в кувшин спокойствия и благополучия и не запечатать сургучом. Перед нами - бездна, Мария. Видишь, как я сильно, страшно желаю тебя?!" Ее рука, тоже против воли - или следуя иному, тайному повелению - погладила огромный выступ чужой жизни, сжала, пальцы провели вверх-вниз по раскаленному, будто железному тугому стволу. Жизнь входит в жизнь. Так было всегда.

"Он - его отец, его отец, так нельзя, этого нельзя", - шептали ее губы. Он подался к ней ближе. Рука, прижимавшая ее к себе, осторожно задрала ей юбку, помедлила, будто молча спрашивая: можно? "О, можно, можно, - сказали ее безумные пальцы, говорящие с его плотью на языке огненного молчания. - Еще как можно. Ты же Иван. Только Иван, состарившийся на много лет. На целый век. На вечность. Ты мудрее Ивана, ты сильнее его. И ты будешь любить меня крепче. Вернее. Безусловнее. Ты полюбишь меня навек. А Иван - он любит меня на день, на два. На третий - найдет себе новую красотку. Новую партнершу. И сделает с ней новый танец. Так люби же меня, старый Иван. Люби меня. Видишь, я открываюсь тебе навстречу. Мои врата распахнуты. Не бойся. Люби. Я сошла с ума. Ты тоже сошел с ума. Все люди сумасшедшие в любви. Люби!"

Она тоже подалась вперед, задрала ногу, согнула ее в колене и положила Киму на бедро. Он весь дрожал от несбыточного. Когда-нибудь это должно было сбыться. Вот так, здесь, в лесу? В двух шагах от дачной пирушки? От его сына, смеющегося, пьющего водку за накрытым под соснами столом?.. Со сколькими мужчинами она была в жизни? Он не хотел этого знать. Последним был даже не его сын. Последним был его шеф, Беер. Ну и что. Это было на его глазах. Чудовищно, дико. Но это не меняло дело. Ее месяц не было в Москве, она уезжала отдыхать на море. Какая же она смуглая, как персиковая косточка. И пахнет персиками и вишнями. И немного - апельсинами. Он крепко взял ее за лодыжку, потом за щиколотку, приподнял выше ее ногу, сам слегка присел, направил свой горящий, истекающий живой смолой факел туда, в ее разверстую тьму.

Ее стон. Ее стон сквозь зубы. Похоже, она не ожидала, что он такой большой и раскаленный. Он… обжег ее там… внутри?..

И не успел он вонзиться в нее глубже, глубоко, до самого ее женского дна, он только вошел в нее, разрывая ее там, в невидимой и сладкой тьме, делая ей больно, понимая, что то, что они делают, - больно для всех, преступно и безвыходно, как она забилась на нем, как животное, пораженное на охоте метко брошенным копьем, забилась и закричала на его горячем копье, живая, счастливая, несчастная, радостная, умирающая, - они оба не поняли, что с ними, и оба, схватясь друг за друга, вцепившись друг в друга, содрогались, испытывая в один миг то, что не повторится потом ни с ними, ни с кем другим на всем свете. Ибо дающий любовь - любовь и получает. Берущий любовь - со своею любовью одинокий и остается.

Не ослабевая, он, держа ее, легкую, под мышки, насаживал ее на себя, все двигаясь и двигаясь в ней, и она, теряя сознание, назвала его в сумасшествии страсти: "Иван…"

- Я не Иван, я Ким, - прохрипел он, - Ким, слышишь… И ты - теперь - моя…

Она, закрыв глаза, одною ногой стоя на сухих, гладко скользящих под стопой сосновых иглах, другой - обвив его талию, впустившая его внутрь себя, улыбалась. Потом закусила губу до крови. Слезы заструились по ее щекам. Он понял, почувствовал в наступившей ночной темноте, что она плачет. Слизнул слезы с ее щек. Выдернул себя из нее. Застегнул ширинку. Опустился опять на колени. Нашел губами ее лоно, прижался ртом и языком к вершине перевернутого нежного треугольника, набухшего внезапной, порочной страстью, еще пахнувшего им самим - терпко, горько, соленым морем.

НАДЯ

Красочки… гримы… блестки… гели… Персиковые шампуни, накладные ногти, синяя и зеленая махровая тушь для ресниц - парижская… Духи от Черрути… Духи от Фенди… А эта помада, просто так бы живьем и ел ее, очаровательная помадка, цвета спелой сливы, она так идет к ее губам… И к моим?!.. И к твоим тоже…

"Ах, девочка Надя, чего тебе надо?.. Ничего не надо, кроме шоколада…"

Ах, девочка Надя, так что же тебе в самом деле надо? У тебя прекрасная служба. Масса провинциалок мечтают о таком месте. И масса москвичек. А ты? Архангелогородочка, как там на Севере погодочка?.. Давно ли ты с Севера дикого сюда, в столицу, ломанулась?.. И неплохо, надо отметить, ломанулась, особо удачно… Хорошие курсы визажистов закончила… И платила, надо сказать, не так дорого… Мамушкины, бабушкины денежки, за всю жизнь скопленные, за иконой в красном углу в избе спрятанные, - за полгода растрясла… А они там, бабенки-то ее северные, шепчутся, плачут, крестятся-молятся: у, наша девонька, наша свечечка, в Москве устроилась, лишь бы счастьице нашла, никаких денежек не жаль, все, все отдадим, душу положим…

Как это бабушка шептала, молясь? "Душу положить за други своя"?.. За кого она душу положит?.. За друга?.. Ну да, за друга… Друг милый, друг сердечный…

Друг сердечный спит с другой. Друг сердечный и не подозревает, что он любим больше жизни. Друг сердечный - слишком высоко летит, он орел поднебесный, яркая звезда, знаменитость, а ты ему кто? А ты козявка на капустном листе, гусеница-закорючка, шавка подзаборная. Он тебя в упор не видит. Ты же хотела из-за него броситься под поезд, Надюша, дура. Под электричку. Возле платформы Левобережная, где ты снимаешь комнатенку. Возле дубовой рощи, что осенью становится такой пронзительно, щемяще золотой.

Вот так, красочки мои, помадочки. Вот так, милые. Ну и что, что он на меня и не смотрит! И не посмотрит никогда! Хозяйка, конечно, красотка. Куда мне до нее. Зеркало отражает меня, уродку. Несчастную птицу с длинным кривым носом. Несчастную козу с кривой козлиной мордой, со скошенной вбок козьей улыбкой, и кажется, вот-вот я заблею перед зеркалом: "Бэ-э-э-э". Маманя, я тебя не виню, что ты меня такую родила. Ты ж сама раньше все твердила мне: "С лица воду не пить, Наденька! Не родись красивой, а родись счастливой! Ты будешь счастливой, дочушка, вот увидишь, будешь…" Жду-пожду, а счастья все нет и нет. Москва все съела, поглотила. Я думала: Москва - это счастье. Кто здесь живет - уже и счастлив. А когда пожила здесь - ух, нажилась!.. Намыкалась… С этой чернявой испанкой, танцоркой - мне повезло…

Тебе не повезло с ней, Надька. Ты же ненавидишь ее. Ненавидишь. Когда-нибудь ты убьешь ее. Ты не выдержишь.

Или лучше - уйти? Убежать? Рассчитаться?

И потерять место, да… Такое хорошее место…

Не место. Нет. Возможность видеть его. Друга сердечного. Ее сердечного друга. Этого… хлыща… нахала… гада… Иоанна. Господина Метелицу. Красавца Ваньку. Хотя бы раз в день. Хотя бы раз в неделю. Раз в месяц - когда он в своей шикарной машине заезжает за ней, черной испанской вороной, ее хозяйкой, чтобы везти ее на концерт.

Однажды он подарил тебе духи, Надька. Такие хорошие французские духи. "Черрути 1881" - было написано на коробочке. Очень маленькая коробочка, и духи, наверное, подумала ты тогда, на вес золота. Интересно, продаются на вес золота индийские слоны? Ты тогда еще, тупая деревенщина, не знала, что в таких крошечных флакончиках продаются пробные духи. Так называемые "пробники". Чтобы попробовать: подойдет тебе этот запах или не подойдет.

"Осторожно, двери закрываются! Следующая станция Ховрино!"

Ого, Ховрино. Скоро мой Левый берег. Я живу на Левобережной рядом с Домом художника. Беспокойный домишко. Все девять этажей ночью гудят. До пяти, до шести утра. Свет горит, гитара брякает, песни доносятся, пьяные вопли и выкрики; на балконы выбегают художники, их жены, их натурщицы, их чада и домочадцы, то хохочут во все горло, то матерятся, то бутылки со звоном вниз бросают, то зимой, в Новый год, елку, всю в горящих свечах, на балкон выволокут и любуются. Что, если бы кто-нибудь из пьяных художников написал мой портрет? Я лучше убьюсь насмерть, с девятого этажа брошусь. Нарисуют уродину - для страху, что ли? Кому уродина нужна? В какой музей? В музей уродов, что ли?

А может, такой музей на свете и вправду есть? Смех смехом…

Нет, я не уродина. Я ничего себе выгляжу, если подкрашусь. Если подмалююсь так, как я - подмалевываю - ее… Ее, Марию Альваровну, черную галку, жердь худую… Не бреши, она не жердь, у нее классная фигурка, все у нее на месте, и бедра, и попка, и грудь… и нос… и губы…

Ерунда все! Я просто успокаиваю себя. Никакая краска не изменит длинный нос и кривой рот. Бледные, как у чахоточной больной, щеки еще можно подмазать румянами. Бесцветные глаза увеличить, притемнить тенями. Козявочный росточек - подправить высокими, как ходули, каблуками, толстыми "платформами". Но чем ты подправишь всю себя?! Всю себя, испорченный, комом, первый блин?!

Первый - и последний… У твоей маменьки ведь больше не было детей там, в деревне под Архангельском, никого не было, кроме тебя… Тебя-то с трудом выродила… Они с бабкой в тебе - души не чают… Ты для них - красивее всех… Они и не подозревают, как ты бьешь, колотишь себя в грудь перед зеркалом, как яростно щиплешь веснушки на скулах, на лбу, на носу…

Кап, кап - две слезы - на кожаную сумку. Крепче держи сумку, когда носишь, к животу, к груди прижимай, у бедра не мотай. Сейчас ловко крадут денежки, вмиг кошельки вынимают, а сумочку чик - и разрежут, оглянуться не успеешь. И плакала твоя зарплата месячная тогда. И в Архангельск матери ты уж тогда ничего не пошлешь, ни копейки. Получать баксы от этой красивой танцующей собаки и менять их, кусая кривые губы, на рубли - на Ленинградском вокзале, на Ярославском, в тесных смешных, как мышеловки, обменных окошках! Разрежут сумку… разрежут… крепче держи…

Разрезать бы ей лицо, сволочи. Все в кровь порезать. Кухонным ножом, тесаком. А потом - тем же тесаком - под ребро.

"Осторожно, двери закрываются! Следующая платформа Левобережная!.. Граждане, просим вас соблюдать в вагонах чистоту и порядок!.. Торговля с рук в вагонах электропоездов категорически запрещена!.. Налагается штраф в размере…"

Назад Дальше