Аргентинское танго - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 7 стр.


"Мария, что ты делаешь, опомнись", - прошептал я, но разве она слышала мой жалкий шепот в буре музыки, поднявшейся вокруг нас! Гитары неистовствовали. Мария вскочила на ноги, запрокинулась, ее маленькие ножки резво, быстро побежали, перебирая, по навощенным доскам. Ола гремела. Гитаристы выжимали из инструментов последнюю кровь.

Мария еще раз обняла меня в танце, и я снова поцеловал ее - уже не помня себя, уже видя только ее одну, желая ее с невероятной силой. Публика вопила и хлопала в ладоши. Я чувствовал под своим животом, затянутым в черное трико, ее голый горячий живот. Я поразился тому, какая красивая была у нее грудь. У всех моих партнерш, с кем я танцевал раньше, у всех козочек кордебалета были груди, хоть немножко, да обвислые. Я никогда еще не встречал у женщины грудей совершенной формы. Две живых смуглых чаши, идеально ровные, гладкие, высоко поднимающиеся. И соски торчат как ягоды.

Когда она успела стереть с лица грим? Белила, помаду? Когда отвернулась к заднику сцены, выплясывая олу, показывая вопящему залу свой голый круглый зад?

Когда она повернулась и предстала передо мной и перед зрителями передом, во всей красе, крики и свисты, как на футбольном матче, перекрыли музыку.

Я подумал: люди шли на танцоров, а попали на секс-шоу, но это же не закрытый ночной клуб, это сцена, и что завтра напишут наглые папарацци? А думать было уже некогда. Музыка неумолимо катилась к концу.

Мария подняла руки над головой, посмотрела на меня, и я понял: я теперь уже не тореро, я - инквизиция. И я приговорю ее. И я сожгу ее. И она взойдет на костер.

Не помня себя, я простер вперед руку, ставшую деревянной, железной. Теперь я превратился в железо, а она была живая. Я выносил приговор, а она горела в живом огне. Она прижала пальцы ко рту, искусно изображая отчаяние. Мы поменялись ролями. В начале танца она была Смерть, я молил о пощаде; теперь она молила меня: оставь меня в живых, любимый мой! ведь ты так любишь меня! - а я беспощадно возвышался над ней железной статуей, бестрепетным Командором, священником, исполняющим букву великого и незыблемого церковного закона. Любовь - грех! Свобода - грех! Жизнь - самый большой грех, ибо только мертвые счастливы, а душа бессмертна, и ей надлежит спастись от греха.

И я был ее столб, куда ее привели исполнить аутодафе; и она была огонь, в котором горела, и она, живая, протягивала из огня мечущиеся руки к народу: спасите! Умоляю! А во мне все остановилось. Дыхание, движение, жизнь. Я смотрел на эту испанскую девочку, выделывающую на сцене такие чудеса, что и цирковые артисты померкли бы перед этим шоу, что держала в своих руках, между своих быстрых танцующих ног она одна, - я был тут совершенно ни при чем, я был каким-то статистом, какой-то вещью, которой она виртуозно вертела, и в то же время я был ее возлюбленным, и она любила меня - пусть хоть так, хоть на сцене, хоть понарошку! Я стоял каменным идолом. А она падала передо мной на колени, распластывалась на досках сцены, умоляла меня, протягивала ко мне руки, лицо, всю душу протягивала она ко мне, и ее тело при этом беспрерывно танцевало, металось, вспыхивало, угрожало, молило, соблазняло, кричало: отпусти! Я же твоя! Я же любила тебя! Отпусти!

Оставь - мне - жизнь…

Костер горел. Я стоял как столб. Она вскинула руки последний раз, ее нагое смуглое тело дернулось, выгнулось в судороге. Она легла, стоя на коленях, лицом на доски, согнувшись, как дитя в утробе матери, и только ее руки вскидывались над ее черноволосым затылком, судорожно взбрасывались, раз, другой, третий. Все. Затихли. Сложились, как крылья.

И гитары ударили резко, мощно - и настала тишина.

Настала такая тишина, которая бывает только раз в жизни у артиста. Может быть, у кого-то это бывает несколько раз в жизни, не знаю.

И минуты две, три зал молчал.

Мария лежала, скрючившись, у моих ног. На секунду потустороннего холода и ужаса мне показалось, что она и вправду мертва.

Все молчало. Пахло намазанными мастикой досками, сценическими опилками. Пахло сладким женским потом. Пахло не смертью, а жизнью. Черный балахон валялся вдали, в углу.

И зал взорвался. Зал взорвался, зашелся в крике, в воплях: "Браво-о-о-о!", "Би-и-и-ис!", "Виторе-е-е-ес!", "Еще-о-о-о!". Мария не поднималась с колен. И тогда я дал незаметно знак - опустить занавес.

Когда занавес пошел вниз, она вскочила как ни в чем не бывало. И я поразился, какое же веселое и озорное было у нее лицо.

- Пока я тут лежала, головой вниз, у меня вся шея затекла, - весело сказала она, растирая шею, морщась. Я смотрел на завитки черных блестящих волос внизу живота. Она инстинктивно закрылась рукой. - Что смотришь, Иван? Дай быстрей балахон. Я буду выходить кланяться одетая! Все, все закончилось, понимаешь, все!

Я едва успел подхватить балахон, она едва успела накинуть его на себя и завернуться в него, как занавес снова пошел вверх. Мы, держась за руки, вышли к рампе, залитые ярким светом. Что творилось в зале! Я не могу это описать. Такого не творится и на рок-концертах. Такого, думаю, не было ни на "Скорпионз", ни на "Центурионе", ни на Шевчуке, ни на Земфире. И на Монсеррат Кабалье такого не было. И на Лючано Паваротти. И на Коле Баскове. И на Хосе Каррерасе. И вообще ни у кого и никогда.

"Виторес! Виторес!" - завывал зал. Мы кланялись, взявшись за руки, как в детском саду. Ее крепкие пальцы до боли сжали мои. На ее губах сияла заученная сценическая улыбка - все тридцать два зуба. Ее грудь под черным балахоном вздымалась часто, высоко, и мне стало жалко ее - бедняжка, как она задохнулась! Аплодисменты нарастали, и она снова подвела меня к краю сцены, мы поклонились, как марионетки, и она повернулась ко мне.

"А ты неплохо танцуешь, - разлепив губы, довольно громко сказала она, чтобы я услышал ее через рев зала. - Вот только прыжки тебе не удаются".

Я обалдел. Прыжки мне не удаются! Прыжки, видишь ли! Неплохо я танцую, скажите-ка! "Я не лягушка, - пробормотал я сквозь зубы, - ищи себе, девочка, другую жабу".

Так мы обменялись любезностями на сцене, у рампы, в виду беснующегося зала. Молодежь взбрасывала руки в воздух, размахивала зажженными зажигалками. Кто постарше - просто неистово били в ладоши. Мужики орали: "Би-и-ис!" Им снова хотелось увидеть, как танцует на сцене абсолютно голая женщина. Мария плотнее запахнулась в балахон и поклонилась низко-низко, прямо по-русски. Я смотрел на ее затылок, когда она кланялась. Мне безумно хотелось прижаться губами к этим жарким черным волосам, к детски беззащитной шее.

Станкевич не произнес ни слова. Я ждал, что он выкатит на Марию целую бочку восторгов, упреков, ужасов, исхлещет ее придирками, как бичами, будет обнимать, целовать и тискать! Он не произнес ни слова. И это было ужаснее всего. Мы, все трое, погрузились в машину Станкевича, и он довез сначала Марию до ее отеля. У нее еще тогда не было ее роскошной хаты на Якиманке - она снимала номер в отеле "Президент". Вернее, она наполовину с Родионом. Родион бестрепетно вкладывал свои деньги в нее. Он знал: если не вкладываешь, ничего в результате не получишь.

Только когда мы доехали до отеля, завернули к крыльцу, Родион оторвался от руля, повернулся к Марии и тихо спросил:

- Ты хоть знаешь, крошка, что сегодня произошло?

- Знаю, - тоненько ответила Мария. - Я поимела успех.

Она сказала не "у нас", а "у меня", отметил я тут же, и кровь обиды бросилась мне в голову. Я, Иван Метелица, на вторых ролях! Ну, погоди, пиренейская коза…

- "Поимела". Дура. Ну, дура. Так по-русски не говорят. Вернее, говорят, но это, видишь ли, это плохое слово. "Он поимел ее в постели, на полу, на рояле, на подоконнике и в ванной". Трахнул, понимаешь? Трахнул. Ты дура в квадрате. В кубе. Не успех, - так же тихо, устало произнес Станкевич, глядя прямо перед собой в лобовое стекло на крыльцо отеля "Президент", - а фурор. Ты произвела фурор. Такое в мире бывает нечасто, милочка. Ты зазналась?

Мария повертелась на сиденье, изображая нетерпение. Я видел - она скорее хотела выпрыгнуть из машины, подняться к себе в номер, принять ванну, душ, кинуться на диван и замереть распластанной, без мыслей.

- Нет, я не зазналась, - сказала она, и я впервые услышал в ее голосе легкий, еле уловимый акцент. - Зазнаться - это, по-русски, воз…гордиться?..

Станкевич посмотрел на нее, как на пациентку клиники Кащенко.

- Вроде как, - сказал он. - Наподобие. Типа.

- А вы не хотите, типа, посидеть после такого фурора? - сказал я. - Возьмем сейчас пару бутылочек чего покрепче, фрукты, мясо - и - к Марии в номер…

- А вы не хотите, типа, дать мне отдохнуть? - сказала Мария. - Я сегодня, типа, танцевала в шоу "АУТОДАФЕ". И я, типа, хочу принять ванну и спать. Спать! Спать! Спать!

- Ты хочешь спать с кем из нас? - спросил Родион, сверля глазами ее грудь под черным балахоном - она набросила его поверх платья, имитируя плащ, и ей очень шел, оказывается, и черный цвет. - Кто тебе, типа, больше нравится?

Я не понимал - он смеялся, издевался или говорил серьезно. Мария вздернула носик. Подхватила сумку с одеждой и гримом.

- Мне, типа, больше нравится Метелица. Но я, ребята, сегодня занята. Я влюбилась в метрдотеля и буду сегодня спать с ним. Чао!

Дверца хлопнула. Мы оба провожали взглядом черный балахон Смерти, развевавшийся за спиной Марии, а шла она очень быстро, стремительно, почти бежала, взбегала по ступенькам крыльца и у дверей, обернувшись, помахала нам рукой и послала озорной воздушный поцелуй.

Я всю ночь проторчал у отеля. Я, как школьник-идиот, смотрел на освещенное окно ее номера - я вычислил его на девятом этаже. Потом свет погас. Я продрог в легкой куртке. Станкевич, прощаясь со мной, только спросил: "Что, бродить по Москве пойдешь? Ромео недобитый? Не сходи с ума, давай ко мне, выпьем, а то действительно двигай домой, я тебя отвезу". Я помотал головой. Ее окно сейчас для меня было важнее всего.

Рано утром, в шесть утра, когда рассвет уже залил розовым холодным молоком небо над Москвой, я не выдержал. Я рванул на себя дверь отеля. Сонная администраторша за толстыми стеклами внизу недовольно вскинула брови: кого черт несет в такую рань? Я прикинулся ягненочком. "Вы понимаете, здесь, у вас в отеле, живет артистка, с которой я вчера выступал. Она улетает сегодня в другую страну, вы понимаете, у нее рейс из Шереметьева в двенадцать, она уже сейчас будет вставать, она соберется и уедет, поймите, а я привез ей важные новости от ее продюсера, мы теряем время, вы же понимаете…" Я врал гостиничной даме, нагло и вместе просительно глядя ей в глаза. Я гипнотизировал ее. Я молился: Боже, сделай так, чтобы эта тетка оказалась по крайней мере доброй! Я ощутил, как мало на свете добрых людей. Злыми мир кишел. Черт, у меня не было с собой ни шоколадки, ни цветочка, приличествующих случаю. "Нет, нет и нет! - возмущенно выкатила глаза дама, и кок пышной прически над ее головой так же возмущенно дрогнул. - Никаких встреч! Еще шести нет! Такая рань, люди спят! Постыдитесь! Если вы идете к любовнице, это не…" Я вытащил из кармана стодолларовую купюру и осторожно положил на стеклянный стол перед окошечком. Другого выхода у меня не было. И других денег с собой - тоже.

Стодолларовая бумажка исчезла вмиг. Дама тонко улыбнулась. Крашеный кок дрогнул сыто, удовлетворенно. "В каком номере живет ваша… хм… артистка?.." Я номера не знал. Я никогда не бывал тут, у нее в отеле. Администраторша спросила имя, я его назвал. Дама немного покопалась в компьютере. "Девятый этаж, номер…" Цифры я услышал уже на бегу. Я уже бежал к лифту как угорелый.

Я забил, застучал в дверь ее номера всем собой - кулаками, лбом, кажется, даже локтями. Я чуть не падал ничком, на пол, от страсти, охватившей меня. Теперь я знал, каково это - сгорать на костре любви. Что это совсем не красивые словечки. Что это - мука из мук.

За дверью сначала было тихо. Потом послышалось шевеленье, шуршанье. Потом маленькие быстрые ножки подбежали к двери, и оттуда я услышал медленное, сонно-тягучее: "Да-а-а-а?.."

Это была ее манера. Я потом узнал ее. Привык к ней. Это ее тягучее, сонное, как сиеста, жарко-испанское: "Да-а-а-а…"

- Мария, открой. - Я задыхался. - Открой, Богом прошу!

"Интересно, она католичка или православная?.. Православная - откуда?.. От верблюда?.. У нее же отец тоже испанец, Родька говорил…"

Замок клацнул. На пороге стояла она, заспанная, со спутанными смоляными волосами, с запекшимся во сне ртом, совершенно голая. Она терла глаза рукой. Не видела меня спросонок. Я схватил ее в руки, как хватают драгоценную птицу, которую подстерегают в засаде всю жизнь, и вот она сама в руки слетает, яркая, светящаяся всеми перьями, чудесная, родная.

ФЛАМЕНКО. ВЫХОД ВТОРОЙ. СЕГИДИЛЬЯ

Вы будете использовать ее? Будем. Она благодатный материал. Другой такой попадает в руки крайне редко.

Как вы намереваетесь ее использовать?

По прямому назначению. Она женщина. Этим все сказано. Она женщина молодая, невероятно красивая…

Ну это вы уже загнули, шеф!.. Есть и красивее…

…не перебивайте. И очень опытная в любви. У нас есть сведения.

Откуда вы знаете об ее опыте? Вы спали с ней?

Не задавайте глупых вопросов. А если спал?

Не верю. Она не позволила бы себе…

Не верьте, это ваше дело. Я перехожу к существу вопроса. Она необучена, ее надо обучить. Нам выгодно, чтобы эта женщина работала на нашей стороне. Она принесет нам немалую пользу.

А если ее переманит другой лагерь?

Если это произойдет, я сам убью ее.

И вам ее не будет жалко? Все говорят - это жемчужина танца двадцать первого века. Вы убьете национальное достояние.

Я делаю то, что нам с вами необходимо, поймите. Я вижу большую выгоду от ее работы на нас.

Что вы собираетесь ей поручать?

Это другой разговор. Сначала ее надо научить. Потом уже поручать и приказывать. Технология тут одна, она не поменялась с эпохи Клеопатры, Лукреции Борджиа, Джульетты Гвиччарди, Мата Хари, Цинтии, Кошки. Эта женщина будет ложиться в постель с военачальниками, командирами, шефами террористов, с главами теневых группировок, с олигархами, с правителями, может быть, даже с президентами и королями. И выпытывать у них те сведения, которые они могут рассказать, под хмельком, в угаре любви, сумасшедше красивой и искусной в любви женщине, ночью, под одеялом. Или без одеяла, как вам будет угодно.

Глупости. Вы думаете, военные или коммерческие тайны мужчины, даже под хмельком и в угаре страсти, так легко выбалтывают своим женщинам? Ведь им, с кем она будет ложиться, доподлинно будет известно, что эта женщина - шлюха.

Эта женщина - великая артистка. И им будет известно, что они ложатся в постель с великой артисткой. И им будет это очень лестно.

* * *

Она хорошо помнит, как все было там, в Монреале. Они с Иваном спустились по самолетному трапу, и она перевела дух. Созерцание той катастрофы, в Шереметьеве-2, подействовало на нее страшно. Тогда, в грозу, их самолету все-таки разрешили вылет, благо стихия успокаивалась, и кое-как они взлетели. Мария весь полет до Монреаля, все десять часов в самолете, продрожала как заяц. Чуть только "Боинг" снижался или его трясло в воздушных ямах, она вцеплялась в подлокотники, стискивала пальцами колени, прижимала ладонь ко рту, боясь закричать от страха. Иван сердито смотрел на нее: что за причуды! Это что-то новенькое в нашем репертуаре, Мара, ты же всю жизнь летаешь по небу как птичка, ты же, моя прелесть, всегда была такая смелая! Ну нет у меня с собой успокаивающих таблеток, нет! Только твои обожаемые соки! Заказывала, что ж не пьешь?.. Устыдившись, она выпила прямо из коробки сок, склонила голову Ивану на плечо и задремала.

А потом, выйдя из железного бочонка, половину суток болтавшегося между небом и землей, она почувствовала себя так, будто родилась во второй раз. Какая глупость! Неужели теперь она так и будет летать, трепеща, как осиновый лист? После пережитого воздушного страха передача этого паршивого пакета Станкевича каким-то казалась ей чем-то незначащим, мелким, чепуховым. Будто выбросить в пепельницу окурок. В урну - грязную салфетку.

В здании монреальского аэропорта она без труда нашарила глазами стойку бара. "Ах, Иван, я так перенервничала, мне надо выпить". - "Выпить? С каких это пор ты у меня, Мара, стала пьяницей? - Он измерил ее насмешливым взглядом. - В таком случае я тоже выпью. Вместе с тобой. Вон бар, пойдем?" Она стрельнула глазами туда, сюда. Вскинула голову. "А вещи? Мы что, потянем туда, к бару, наши чемоданы? Стой здесь с вещами. Я быстро… мо-мен-таль-но, так это по-русски?.." Он не успел ей ничего сказать. Она упорхнула. Черная сумочка болталась на плече на тонком ремешке.

Она подошла к стойке. Так и есть, все, как сказал эта морда Станкевич. Негритянка-барменша. Мария обворожительно улыбнулась толстой черной тетке. Внезапно она напомнила ей ту, трактирщицу в Сан-Доминго. "Сто кальвадоса… и ломтик лимона". Она внимательно следила, как барменша, раззявив в широкой улыбке черногубый рот, наливает в стакан прозрачный, как топаз, кальвадос. Барменша сделала незаметный знак рукой - подняла руку розовой обезьяньей ладошкой вверх, чуть согнула пальцы. От аэропортовской толпы отделились двое. Подошли к ней. Непроницаемо темные очки скрывали глаза. Марии стало не по себе. "Это сейчас все кончится, это все скоро кончится", - сказала она себе, щелкнула замком сумки, вытащила сверток. Что в нем? Наркотики? Оружие? Бомба? Уран-236? Документы? А может, просто деньги, просто банковские чеки, векселя, пачки долларов? Она так и не развернула сверток, даже в туалете "Боинга" - боялась. Если Станкевич будет приказывать ей передавать такие свертки своим людям во всех аэропортах всех городов мира, куда они с Иваном летают с выступлениями, - она уйдет от этого гадкого продюсера. Он занимается черт-те чем. Он опасный тип. Надо… как это по-русски… делать от него ноги?.. Мало ли концертных организаций! Мало ли продюсеров - и в Испании, и в России, и в Америке! Мало ли театров танца! Да если она захочет, она уйдет в Имперский балет Майи Плисецкой! Да если она захочет, она сделает свой театр, театр Марии Виторес, сама! Она уже созрела для этого! Уже… выросла… Маленькая девочка, любящая танцевать в патио - внутренних двориках - в Бильбао и Мадриде, уже выросла…

Мужчина протянул руку. Черные очки блеснули. Мария вложила сверток ему в руку. Что надо теперь делать? Улыбаться? Сказать несколько любезных незначащих фраз по-английски? Поворачиваться - и бежать прочь сломя голову? "Вы одна?" Английский мужчины, взявшего сверток, прозвучал холодно и высокомерно, как из уст английского короля. "Нет, меня ждут", - ответила она тоже по-английски, так же надменно. "Жаль. Мы бы пригласили вас на аперитив", - подал голос второй, в точно таких же темных очках, чуть пониже ростом. Она заставила себя улыбнуться. "К сожалению…" Черная барменша усмешливо разглядывала ее, ощупывала глазами с головы до ног. Мария наклонила голову и, повернувшись, быстро, быстро пошла к Ивану, который в отдалении ждал ее около груды чемоданов.

Назад Дальше