По дуге большого круга - Станислав Гагарин 18 стр.


- Тебя ударить? Могу, конечно… Только зачем? Это ничего не изменит. И потом, ты вряд ли считаешь, что заслужил это. Ты, мне кажется, вполне доволен судьбой. Зачем желать лучшего? Ну а о себе я позабочусь сам… Видишь вон ту красотку, что на стене, с янтарем в руках? Возьму ее в жены. Как на твой взгляд? Годится? Надежно и оригинально…

- Игорь, я стараюсь понять тебя, но…

- И хорошо. Когда стараются - хорошо. Больше всего страдаешь от человеческого равнодушия. А с тобой удобно. Ты все-таки хоть стараешься понять, и не нужно поэтому сотрясать воздух словесами. Ладно… Ты мне вот что лучше скажи… Море почему бросил? Она, Галка, заставила, да? Всерьез занялся преподавательской деятельностью или это всего лишь временный этап?

Решевский молчал, видимо обдумывая ответ.

- Тут все оказалось непросто… - начал он.

- А ты не усложняй без нужды…

- Видишь ли, конечно, Галка настояла, ну и я тоже… Сейчас учусь заочно в Высшей мореходке, хочу заняться теорией судовождения.

- А практику оставляешь нам, простым смертным? Что ж, ничего зазорного в твоих планах нет. Каждому свое. Иногда жалел, что соблазнил тебя мореходкой…

Решевский вздрогнул.

- Жалел?

- Ну не в том смысле, в каком ты сейчас подумал. Просто видел, что ты способен на большее. Кончил бы полную школу и пошел в мединститут, глядишь, получился бы ученый или хороший врач, как отец… У тебя было это, ну способность к анализу явлений, что ли, Стас, понимаешь… Впрочем, и сейчас не поздно.

- Ты так считаешь?

- Конечно. Ведь начинаю же я сегодня новую жизнь. А море ты бросил зря. Ну это я на свой аршин прикинул, извини…

"А может быть, и ты когда-нибудь бросишь море, - подумал о себе, - надоест тебе, Волков, болтаться месяцами в океане и видеть вокруг воду, одну лишь воду да примелькавшиеся лица твоих штурманов и ждать, когда море подкинет пакость, вроде той, что имел уже несчастье попробовать, или нечто другое - ассортимент у моря велик, и оно не скупится на вариации. Оно чужое для нас, землян, хотя и говорят, что жизнь возникла в море. Наверное, было это так давно, что океан утратил память об этом и видит в нас лишь назойливых муравьев, настойчиво царапающих его поверхность килями своих кораблей, волокущих тралы по дну. Не случайно "море" - слово среднего рода. Море - это не поддающееся человеческому разумению существо. Вот "земля" - это понятно. Земля, мать, родина… И все-таки люди снова снаряжают корабли, и снова гремят якорные цепи, летят в воду сброшенные с причала швартовы - море призывает к себе людей, утоляющих ненасытную жажду познания. Многие не отдают себе в этом отчета, но инстинктивно, подсознательно захвачены морем в плен. Иные уходят совсем, уходят и не возвращаются к морю. Однако тоска, грустная память о нем остается. Как бы и тебе, Решевский, не затосковать… А может быть, ты и тоскуешь, парень?"

Вслух я ничего не сказал. Это мое восприятие моря и не касается остальных. А тут Мокичев вернулся с Галкой к столу, откланялся и двинул к своим ребятам - те уже махали ему руками, известно, какая компания без Васьки? А при Галке ни о чем таком, связанном с морем, говорить нельзя. Мне становилось ясно, что пора бы заканчивать вечер, нервы у меня не стальные, а я так упорно перетягивал их сегодня, забыв о пределе запаса прочности.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Шаги под дверью затихли. Залязгал запор, дверь распахнулась, и в камеру "шизо" вошел Загладин.

Штрафной изолятор, или сокращенно "шизо" (странное слово, созвучное со словом "шизоид", "шизофреник", интересно, знал ли об этом тот, кто первым придумал такое сокращение и пустил его в обиход?), так вот, значит, этот самый "шизо", тюрьма в тюрьме, находился на территории общей "зоны" и имел собственную охрану и систему ограждения. Туда помещали заключенных, которые нарушили режим или совершили преступление уже в колонии и ждали следствия и суда. Были в шизо камеры общие, на десять - двенадцать человек, для тех, кто получил обычную отсидку. Таких кормили по полному рациону и давали работу прямо в камеру, чтоб не слонялись от безделья.

Меня же определили в одиночку, на строгий режим. Работы здесь не полагалось, выводили лишь раз в сутки на тридцатиминутную прогулку.

Попав в одиночку, я почувствовал себя, как ни странно, счастливым. После случившейся встряски мне никого не хотелось видеть. Возможность побыть с самим собой наедине оборачивалась неожиданно приятной перспективой, о чем, вероятно, не подумала администрация, определяя для меня строгий режим. А может быть, как раз и решено было проявить своеобразную гуманность и дать побыть одному, ведь больше всего я нуждался тогда именно в этом.

На второй день пришел ко мне наш воспитатель, майор Загладин. Но хочу быть последовательным и объяснить, за что попал в штрафной изолятор.

Исполнился год моего пребывания в колонии.

"Прошел год, - думал я, - тебе уже исполнился тридцать один. Если отбудешь срок полностью, исполнится тридцать восемь. Не так уж и много на первый взгляд. Но это ведь не обычные годы. Наверно, условия неволи таковы, что некие качества человеческой натуры бесследно исчезают и появляются новые. И есть опасность потерять невосполнимое, значение которого трудно переоценить. И взамен приобрести то, что помешает жить потом на воле".

Для меня не оставалось ничего другого, как исправно работать, читать, размышлять о самых различных вещах, ждать от Галки писем и загонять подальше, в затаенные уголки души, теплившуюся надежду на успех усилий Юрия Федоровича Мирончука.

Мирончук изредка писал, рассказывал о новостях в Тралфлоте, старался ободрить и делал это не прямо, в лоб, а незаметно, исподволь, трудно было ухватить, где и как он меня подбадривает, но тем не менее от писем его становилось спокойное. О деле моем писал скупо, однако я чувствовал, что Юрий Федорович о нем не забывает.

Не так-то просто пришлось Мирончуку. Он понимал, в какую сложную ситуацию попал я. Стечение обстоятельств препятствовало обнаружению истины. И конечно, за этим стояла тень Коллинза. Но ему, Коллинзу, так и не удалось сделать из меня союзника, хотя бы и потенциального.

Да, Мирончуку было нелегко. Так уж, видно, устроено человеческое общество, что наряду с людьми, откликающимися на чужую беду, живут и такие, для которых своя рубашка ближе к телу, а собственная хата оказывается, конечно, с краю… Кто его знает, может быть, какой-то резон в этом и есть, может быть, сама эволюция позаботилась о наделении человека не только коллективистским разумом, но и личностным эгоизмом?

Находились такие, что говорили Мирончуку: "И чего ты связался с этим делом, Юрий Федорович? Непонятна твоя позиция… Сам подумай. Корабль был? Был. Утопил его со всей командой Волков? Утопил… Есть документы, снимающие с Волкова вину? Нету их. Суд признал капитана виновным? Признал. Чего же ты хочешь, дорогой товарищ Мирончук? Или ты следствию и нашему справедливому советскому суду не доверяешь, а?"

В Управлении тралового флота отказались создать еще одну, внутреннюю, комиссию из опытных судоводителей, которая бы снова рассмотрела возможные варианты причины гибели "Кальмара". Не поддержало Мирончука и начальство Тралфлота. "Схватил строгача, - сказали ему, - и будь доволен. А Волков еще легко отделался. Так вот…"

- Ты что ж это, - сказало начальство Тралфлота, - ставишь под сомнение приговор областного суда по делу о гибели "Кальмара"?..

- Я не ставлю судебный приговор под сомнение, - ответил Мирончук. - По тем данным, которые имелись в деле, Волков осужден правильно. Весь вопрос в том, что в деле не было доказательств, оправдывающих капитана "Кальмара".

- А у тебя они есть, эти доказательства?

- Пока нет…

- Так чего же ты тогда лезешь не в свое дело, подменяешь органы следствия? У тебя разве дел своих мало? Опять у нас с планом нелады, ремонт траулеров затянули… Вот чем надо тебе заниматься как партийному секретарю. А ты затеял неизвестно что. Должны тебе сказать, Юрий Федорович, что надо понимать и важность текущего момента. А какого характера в настоящее время этот момент? Весь город еще находится под впечатлением гибели "Кальмара" и его экипажа. После суда, когда все убедились, что виновник наказан, страсти стали стихать. А ты опять хочешь людей взбудоражить. Безответственно поступаешь, товарищ Мирончук, безответственно…

- Простите меня, только я не могу с этим согласиться, - сказал Юрий Федорович. - Что ж, выходит, что из-за какого-то, кстати, непонятного для меня "момента" невиновный человек должен сидеть в тюрьме? Мне кажется, что люди нас скорее поймут, если мы сможем доказать истинную причину гибели траулера.

- А откуда тебе известно, что Волков невиновный? И разве мало тебе материалов следствия и суда? И вообще смотри, Мирончук…

Поддержали Юрия Федоровича в горкоме партии и в прокуратуре области. Прокурор Птахин согласился с Мирончуком, с его идеей попытаться добыть новые доказательства.

- Если мы будем располагать официальными свидетельскими показаниями жителей Фарлендских островов, то сможем тогда поставить вопрос о пересмотре приговора по вновь открывшимся обстоятельствам, - сказал он. - Все дело в том, как добыть эти показания. Ведь катастрофа произошла у чужих берегов. Можно, конечно, как мы это уже делали в процессе следствия, запросить через Министерство иностранных дел администрацию Фарлендских островов. Это официальный путь, другого для нас, для прокуратуры, нет. Только вот на новый запрос придет тот же ответ, опровергающий версию со взрывом мины…

- И какой же вы видите выход? - спросил Мирончук.

- Надо добывать доказательства иным путем. Давайте попробуем связаться с работниками нашего посольства, корреспондентами и попросим их помочь делу неофициальным порядком. Но, конечно, показания должны быть заверены где-то на месте, скажем, в муниципалитете одного из островов. Только в этом случае документы приобретут юридическую силу. Как видите, нелегкое это дело…

Товарищи, поддерживающие Мирончука, посоветовали ему самому отправиться за границу и на месте объяснить суть дела. Для этого можно было бы использовать заход одного из наших промысловых судов на Фарлендские острова.

И снова возникли трудности: кое-кто опять засомневался в целесообразности хлопот Юрия Федоровича.

Тогда он пошел вместе с прокурором к секретарю обкома партии, и вдвоем они убедили секретаря, что за границу Мирончуку ехать необходимо.

- Ты смотри только там, Юрий Федорович, - сказал секретарь. - Не превращайся за границей в детектива. Расскажи товарищам из посольства суть дела и возвращайся домой. А уж они лучше тебя знают, как в этом деле разобраться. Будь осторожен…

И потом, - продолжал секретарь обкома, - не забывай, что история с капитаном Волковым - не твое частное дело. Нас всех это ой как касается. Конечно, хорошо, что наши товарищи за границей узнают все подробности от тебя лично, но вот копию его подробного объяснения всех обстоятельств случившегося с ним в Бриссене я уже передал куда нужно. Там тоже займутся судьбой твоего "крестника". Общее это дело, Мирончук, наше дело, дорогой товарищ…

Так боролись за меня Мирончук и те люди, которые верили ему, а значит, верили и мне…

Я тем временем работал не жалея сил, и работа приносила мне облегчение. Я работал и думал о том месте, на которое определили меня сейчас, и о том, чем займусь, когда выйду за ворота "зоны".

Меня ожидали два события. Наконец-то разрешили трехдневное свидание с женой. Я тотчас же отправил ей письмо и с нетерпением принялся ждать ее приезда…

И второе событие: выходил на свободу Иван Широков, донской казак, бывший агроном, собиравшийся снова вернуться к земле и выращивать на ней хлеб. С ним, с Иваном Широковым, человеком большой доброты и души, меня связывала искренняя дружба. Иван часто принимался рассказывать о жене и дочери, ожидающих его возвращения, о своей станице, о том, чем займется в первые дни, но иногда вдруг замолкал, смотрел на меня виноватыми глазами, клал тяжелые руки мне на плечи и смущенно заглядывал в лицо:

- Прости, Капитан, разбрехался я… А ты не горюй, и твоя очередь наступит, не верю, что долго здесь пробудешь, и к тебе повернется новая судьба.

Перед самым освобождением во время обеда, когда мы приканчивали кашу, Широков облизал ложку, сунул ее в карман куртки и потянул к себе алюминиевую кружку с жидким компотом.

- Бурда, - сказал он, - сейчас бы нашего узвару, Капитан. Знаешь, какой компот у меня Верка варит… Узвар, по-нашему… Утром принесет из погреба кринку, обхватишь кринку за бока руками и дуешь… Мечта… А то раки. Тоже недурственное дело… В выходной день женку в магазин с бидончиком пошлешь, чтоб квасу принесла, а сам соседа покличешь и с ним подашься на речку раков ловить. Нарежешь веток на берегу, свяжешь их в веники и засунешь под каждую корягу. Сиди себе и покуривай в холодке. Покурил, с соседом покалякал за жизнь - и в реку, к веникам. А там уже раков полно. Позацепились клешнями и не отпускают. Так и лезут на верную свою погибель. Известное дело, в кипяток их, а потом… Ты раков любишь, Капитан?

- Пробовать доводилось. Ловить вот не пришлось. Я лангустов ловил, омаров. В них мяса много. А вот раки… Мелковаты уж больно. Омары куда крупнее.

- А где эти омары водятся, Капитан?

- В океане. Обычно там, где вода потеплее. Они по виду совсем как раки, особенно омары похожи. Лангусты, те, правда, без больших клешней, да только покрупнее раков раз в десять - пятнадцать…

- Да ну?!

- Вот тебе и "ну". Было у меня заветное местечко у юго-восточного берега Исландии. Стоит там островок Ленасдакур. Плюгавенький островок, одна скала из воды торчит. Однако координаты хоть сейчас вспомню. Вот, изволь: шестьдесят четыре градуса тридцать шесть минут северной широты и тридцать градусов тридцать одна минута западной долготы. На дне моря у острова бьют горячие источники, потому и вода там теплая. И у Ленасдакура поселилась колония лангустов. Некоторые капитаны знают о ней и по дороге на Ньюфаундленд или Лабрадор заворачивают к острову, чтоб сделать пару-тройку тралений. Наберут центнеров двадцать лангустов - и в холодильник. И тогда на весь рейс хватает свежемороженых раков…

- Это вроде как собственный садок у тебя в океане?

- Конечно… Ты координаты не запомнил? Тогда могу быть спокойным за лангустов: в садок ко мне не заберешься…

- Что ты, Капитан, я и моря-то ни разу не видал.

- Выйдешь послезавтра из "зоны" и катай в Одессу.

- А что, и поеду. За два-то года этой жизни можно себе и море позволить…

Да, послезавтра Широков выйдет отсюда и многое сможет себе позволить. И мне вдруг так захотелось просто войти в лес, упасть в траву и бездумно смотреть, как близко от лица спешит по делам своим рыжий-рыжий муравей…

Простились мы утром, А выпускали его в двенадцать часов, мне же предстояло идти на работу.

- Напишу, Капитан, - сказал Широков, - что и как, словом… И ты пиши. Адрес я оставил. Говорят, Верка приехала, ждет меня на вахте. Ну, значит, иди… Вон строятся наши уже…

Так ушел из "зоны" Иван Широков. Потом написал мне письмо, все у него в новой жизни сладилось, но это было уже потом, а пока сразу после его освобождения майор Загладин объявил, что теперь старшим дневальным буду я. Это ставило меня в несколько привилегированное положение и одновременно усложняло существование… Но против решения Загладина не возражал, потому как он сам меня об этом просил: помогать мне, мол, будешь, Волков…

Я ждал свидания с Галкой, ждал от нее телеграмму с датой приезда. По моим расчетам, она уже получила письмо, день-два на переговоры в школе о замене на уроках, значит, дня через три будет телеграмма, сутки на дорогу, полетит, конечно, самолетом, и… О дальнейшем старался не думать, но с заключенным, выполнявшим обязанности коменданта гостиницы, расположенной в "зоне", условился о том, что он будет держать для меня, вернее для нас с Галкой, самую лучшую комнату.

Вообще, это разумная мысль разрешать людям, изолированным от общества, от мира, в котором они родились, выросли и существовали, разрешать им такие свидания с родными.

Бывало так, что строго выверенный в многочисленных специальных трактатах, посвященных совершенствованию пенитенциарной системы, рациональный мир колонии, где человек в определенный момент вдруг утрачивал личность и ощущал себя частью большого и ритмично функционирующего организма, этот мир неожиданно вступал в конфликт с внезапно возникшим у индивида желанием неким образом проявить себя, осознать через конкретные поступки свое обособленное существование, протекающее независимо от того времени и пространства, в которых движется остальная колония. Это чувство, я назвал бы его антисоциальным психозом, на моих глазах приходило к некоторым заключенным, и каждый из них реагировал на него сообразно интеллекту и психике. Иной затевал драку, другой беспричинно оскорблял воспитателя и отправлялся в изолятор, третий объявлял забастовку и переставал выходить на работу, четвертый отказался от пищи, пятый… Словом, особого выбора не было, условия не позволяли, но чудили многие.

А вот проведя несколько суток в условиях, приближенных к домашним, человек начинал чувствовать себя отделившимся от гигантского тела колонии, становился самостоятельно думающей частицей, независимо регулирующей свое бытие. О том, что за пределы гостиницы невозможно выйти и что сама гостиница находится в "зоне", он как-то не думал или старался не думать. У него есть комната, на него и жену, он может закрыться в ней на семьдесят два часа и забыть, что кругом все тот же забор с колючей проволокой на вершине. Совершалась разрядка, и заключенный возвращался в барак с прививкой от антисоциального психоза. Стадные инстинкты вступали в дело, обволакивали его индивидуалистские царапины на корке спасительным, ублаготворяющим елеем, и, соединившись с остальными, человек соблюдал режим, выгонял на производстве план и исправно отбывал срок.

Правда, мне нельзя судить о благотворном влиянии этого метода на психику лишенного свободы человека. У меня не было трех дней, и антисоциальный психоз неизбежно привел вдруг заключенного Волкова в камеру штрафного изолятора.

К намеченному мною сроку я добавил еще два дня, а телеграммы все не было.

Мы сидели на скамейках у входа в столовую, курили в ожидании сирены на работу и лениво - был теплый день бабьего лета - вели неторопливый разговор.

Любимой темой наших разговоров была амнистия. О ней говорили ежедневно, и разговор возникал по любому, казалось бы, совсем далекому от нее поводу. Намеки на скорую возможность амнистии заключенные искали в газетах, в передачах по радио, в лекциях о международном положении, в докладах на Пленумах ЦК партии и сессиях Верховного Совета.

Завели про амнистию и в этот раз. И уже рявкнула сирена, подняв всех с мест, когда ко мне подошел дежурный надзиратель и передал распечатанную телеграмму:

"Приехать не могу. Подробности письмом. Галина".

Ничего не зная еще, я вдруг понял, что произошло непоправимое. Наверное, на лице моем было все написано, товарищи обступили меня, и кто-то сказал:

- Несчастье какое, Капитан?

Я вытер со лба пот, сунул телеграмму в карман и крикнул, чтоб все построились - пора на работу в цех.

Назад Дальше