Алмаз раджи (сборник) - Роберт Стивенсон 25 стр.


Недоброй памяти Ла-Фер

Мы провели в Муи большую часть дня, так как относились к делу философски и в принципе не признавали длинных переходов и ранних отъездов. Вдобавок, сама деревня манила отдохнуть.

Из замка вышла компания в элегантных охотничьих костюмах, с отличными ружьями и ягдташами. Остаться дома, когда эти изящные искатели удовольствий покинули свои постели ни свет ни заря, само по себе было большим удовольствием. Каждый может почувствовать себя аристократом и разыграть роль герцога между маркизами или правящего монарха между герцогами при условии, что ему удастся превзойти их безмятежностью духа. Невозмутимость вытекает из терпения. Спокойные умы не поддаются недоумению и панике, но и в счастье, и в несчастье идут собственным путем, как настенные часы во время грозы.

Мы без происшествий добрались до Ла-Фер, но небо нахмурилось и дождь стал накрапывать, прежде чем мы пристроили свои скорлупки. Ла-Фер – укрепленный город, стоящий в долине и опоясанный двумя линиями бастионов. Между первой и второй линиями укреплений лежит широкая полоса земли с небольшими возделанными полями. Там и сям вдоль дороги стояли часовые, не позволявшие сходить с шоссе из-за военных учений. Наконец мы вошли в город. Окна уютно светились, в воздухе плавали дразнящие запахи еды. Город был переполнен резервистами, съехавшимися для осенних маневров; они быстро пробегали по улицам, кутаясь в свои шинели. В такой вечер приятно сидеть под надежной крышей за ужином и слушать стук дождя по стеклам.

Мы с Папироской предвкушали блаженство, так как нам сказали, что в Ла-Фер замечательная гостиница. Какой обед мы съедим, в какие постели уляжемся! А дождь будет мочить всех, кто остался без крова на этом берегу! При мысли об этом у нас буквально слюнки текли. Знаменитая гостиница носила название какого-то лесного животного: оленя, лани или косули, уж и не помню. Но я никогда не забуду, какой приветливой показалась она нам, когда мы подошли ближе. Въезд в гостиницу был ярко освещен, до нас доносился звон посуды; в окне мы видели белоснежные поля скатертей, кухня пылала, как кузница, и благоухала, как райский сад. И вот в эту-то пещеру сокровищ, в самое ее сердце, пылавшее очагами и заставленное всевозможными яствами, ввалилась пара промокших людей с болтающимися в руках прорезиненными мешками. Вообразите эту картину! Я не успел хорошо разглядеть кухню; я видел ее в каком-то святящемся мареве, в котором то и дело мелькали белые колпаки; повара оторвались от своих дел и с удивлением уставились на нас. Усомниться в том, кто здесь хозяйка, мы не могли: во главе всей этой армии стояла краснолицая, сердитая, озабоченная женщина. Я вежливо спросил ее (чересчур вежливо, полагает Папироска), можем ли мы получить комнату. Она холодно осмотрела нас с головы до ног и заявила:

– Поищите ночлег в предместье. У нас нет свободных комнат для таких, как вы.

Я был уверен, что стоит нам переодеться и заказать бутылку вина, как все устроится. Поэтому я сказал:

– Ну, если для нас нет ночлега, пообедать-то мы, во всяком случае, можем? – И тут же вознамерился опустить мешок на пол.

Физиономию хозяйки сотрясло могучее землетрясение. Она подскочила к нам и грозно топнула ногой.

– Вон! Вон отсюда! – вскричала она.

Не знаю, как это случилось, но через минуту мы очутились в темноте под дождем. Стоя перед воротами, я бранился, как разочарованный нищий. Нас окружала черная ночь, представлявшаяся еще мрачнее после освещенной кухни; но могла ли она сравниться с мраком, наполнившим наши сердца? Мне не впервые отказывали в ночлеге. Как часто представлял я себе, что именно сделаю, если меня вновь постигнет такая неудача. Строить планы легко. Но легко ли с сердцем, горящим от негодования, приводить их в исполнение? Попробуйте хоть раз и скажите, чем кончилось дело. Хорошо рассуждать о бродягах и морали. Шесть часов в полицейском участке (я там однажды побывал) или один грубый отказ, полученный в гостинице, заставят вас изменить ваши взгляды на эту проблему. Пока вы витаете в верхних слоях общества и все кланяются вам при встрече, его устройство кажется вам прекрасным, но однажды вы попадаете под колеса и от души посылаете все общество к дьяволу. Я дам самому высоконравственному человеку две недели подобной жизни, а потом куплю остатки его респектабельности за два пенса.

Что касается меня, то после изгнания из гостиницы, названия которой мне так и не удается вспомнить, я поджег бы храм Дианы Эфесской, окажись он под рукой. Не существовало преступления, достаточно кощунственного, чтобы выразить мое негативное отношение ко всем общественным институтам. Что до Папироски, то мне ни разу в жизни не приходилось видеть, чтобы человек так резко менялся.

– Нас опять приняли за торговцев, – сказал он. – Боже мой, каково же быть торговцем в действительности!

Затем он подробно перечислил все недуги, которые непременно должны были поразить тот или иной сустав в теле хозяйки этого заведения. Рядом с ним Тимон Афинский выглядел бы знатным человеколюбцем. И вдруг, когда Папироска достиг высшей степени горячности, он прервал свою речь и принялся сочувствовать бедным:

– Прошу Господа, – заявил он (и, думаю, его слова были услышаны), – чтобы он не позволил мне впредь неучтиво обращаться с торговцами!

Неужели это был невозмутимый Папироска? Да, это был он. Какая немыслимая, просто невероятная перемена!

Между тем небо роняло слезы на наши головы, и по мере того, как сгущалась тьма, окна домов становились все ярче и светлее. Мы бродили по улицам, мы видели лавки и частные дома, в которых люди сидели за ужином; мы видели конюшни, в которых лошади стояли на чистой соломе перед полными кормушками; мы видели бесконечное число резервистов, без сомнения, тосковавших в эту дождливую ночь и мечтавших о своих деревенских домах… Но у каждого из них, по крайней мере, была койка в казарме. А мы? Что было у нас?

Казалось, во всем Ла-Фер нет ни одной другой гостиницы или постоялого двора. Следуя указаниям прохожих, мы всякий раз только возвращались к месту нашего позора. К тому времени, как мы обошли весь город, трудно было бы найти людей несчастнее нас, и Папироска уже собирался улечься под тополем и поужинать черствой коркой. Наконец на противоположном конце города, у самых городских ворот, мы обнаружили ярко освещенный и полный народу дом. "Под Мальтийским крестом" – гласила вывеска. – "Заведение Базена, стол и постель". Там мы и обрели приют.

Зал был полон шумных воинов, которые пили и курили, и мы порадовались, когда на улице раздались звуки барабанов и труб, после чего все резервисты, похватав свои кепи, поспешили в казармы.

Базен, человек рослый и склонный к полноте, говорил мягко, а его лицо было сама кротость. Мы предложили ему выпить с нами, но он отказался, сообщив, что ему пришлось целый день чокаться с резервистами. Это был совсем другой тип рабочего и одновременно владельца гостиницы, совершенно не похожий на громогласного спорщика из Ориньи. Базен тоже любил Париж, где в юности работал маляром. Он сказал, что там человеку представляется масса возможностей для самообразования. И тем, кто читал у Золя описание того, как рабочие-молодожены и их гости посещают Лувр, следовало бы в качестве противоядия послушать Базена. В юности он бредил музеями.

– Там видишь маленькие чудеса труда, – сказал он, – которые помогают стать хорошим рабочим. Они, так сказать, разжигают искру…

Мы спросили Базена, как ему живется в Ла-Фер.

– Я женат, – сказал он, – и у меня славные детишки. Но, откровенно говоря, это не жизнь. С утра до ночи я обслуживаю довольно добрых малых, но полных невежд!

С наступлением ночи погода разгулялась, и луна выплыла из-за облаков. Мы сидели на крыльце и вполголоса беседовали с Базеном. Из кордегардии напротив то и дело выходил караул, потому что из ночного мрака то и дело с лязгом возникали обозы полевой артиллерии или закутанные в плащи кавалерийские патрули. Через некоторое время к нам присоединилась и госпожа Базен; устав от дневной работы, она прильнула к мужу и положила голову ему на грудь. Он обнял ее и нежно поглаживал по плечу. Я думаю, Базен не обманул нас – он был женат в полном смысле этого слова. Как мало мужей, о которых можно сказать то же!

Чета Базенов и не подозревала, как много они для нас сделали. Нам поставили в счет свечи, ужин, вино и постели; но там не было ни слова о дружеском разговоре. Кроме того, мы не заплатили еще за одно: спокойная доброжелательность этих людей вернула нам самоуважение.

Как мало мы платим за то, что получаем от жизни! Нам приходится без конца открывать кошелек, но главная часть оказанных нам услуг все равно остается невознагражденной. Впрочем, я надеюсь, что благодарная душа платит той же монетой, какую получает. Может, Базены, муж и жена, догадывались, как они мне нравятся? Может, и они нашли исцеление от каких-то мелких обид в моей сердечной признательности?

Вниз по Уазе. Через Золотую долину

За Ла-Фер река бежит мимо просторных пастбищ по зеленой, богатой, излюбленной скотоводами долине, которую называют Золотой. Река, этот бесконечный поток, быстро несется, орошает долину и одевает зеленью каждый луг. Коровы, лошади и бойкие маленькие ослики пасутся на лугах и все вместе ходят к реке на водопой. Они вносят в ландшафт что-то странное и неожиданное, особенно в те минуты, когда, испугавшись чего-нибудь, принимаются неуклюже носиться взад и вперед. Начинает казаться, что ты попал в бескрайние пампасы, где бродят стада кочевников. Вдали, по обе стороны долины тянулись горы; иногда река подходила к лесистым отрогам Куси и Сен-Обена.

В Ла-Фер шли артиллерийские стрельбы, и вскоре к шумной канонаде присоединились выстрелы небесных орудий. Две гряды туч сошлись и обменялись салютом прямо над нашими головами. Между тем, везде на горизонте сиял солнечный свет, и холмы окутывал чистый прозрачный воздух. Пушечные выстрелы и гром напугали стада в Золотой долине. Мы видели, как животные мотают головами и мечутся в растерянности; когда же они все-таки принимали решение, ослики следовали за лошадьми, а коровы – за осликами, и над лугами разносился топот их копыт. В этом топоте было что-то воинственное, словно шел в атаку кавалерийский полк. И таким образом, наш слух услаждала самая мужественная военная музыка.

Наконец, орудийные залпы и раскаты грома затихли; солнечный свет лег на мокрые поля. Воздух наполнился благоуханием травы и деревьев. Между тем, река неутомимо несла нас вперед. Перед Шони потянулись фабрики, а затем берега стали такими высокими, что скрыли окружающую местность, и мы не видели ничего, кроме крутых глинистых обрывов и бесконечных ив. Время от времени мы миновали деревни или паромы, где удивленные дети провожали нас взглядами, пока мы не скрывались за поворотом.

Солнце и дождь чередовались с регулярностью дня и ночи, и от этого время шло медленнее. Когда начинался ливень, я чувствовал, как каждая капля проникает сквозь мой свитер и касается разгоряченной кожи, и эти непрерывные уколы приводили меня в исступление. В конце концов я решил купить в Нуайоне плащ. Вымокнуть не беда, но до чего же противно чувствовать холодные струйки, бегущие по телу! Папироска забавлялся при виде взрывов моего негодования. Благодаря моей вспыльчивости, ему было на что полюбоваться, кроме глинистых берегов и ив.

Иногда река кралась, как вор, в излучинах же она неслась, образуя бурные водовороты. Ивы постоянно кивали, ведь целый день их корни подмывала вода; рыхлый берег осыпался. Уаза, которая несколько столетий кряду создавала Золотую долину, казалось, переменила свои намерения, и теперь стремилась разрушить свое собственное творение. Чего только не способна натворить река, повинуясь закону тяготения!

Нуайонский собор

Нуайон стоит на расстоянии мили от реки в маленькой долине, окруженной лесистыми холмами. Его черепичные кровли, над которыми высится массивный собор с двумя чопорными башнями, полностью занимают небольшую возвышенность. Пока мы приближались к городку, крыши, казалось, торопливо карабкались на холм в живописном беспорядке, но, как ни старались они, им не удавалось подняться выше колен собора, вздымавшегося над ними торжественно и строго. По мере того как улицы вели нас все ближе к этому гиганту, минуя рынок у ратуши, они становились все пустыннее. Глухие стены и закрытые ставнями окна были обращены к величественному зданию, а между белыми плитами мостовой пробивалась трава. "Сними обувь твою с ног твоих, ибо место, на котором ты стоишь, есть земля святая". Тем не менее "Северный отель" зажигает по вечерам свои вполне светские свечи в нескольких шагах от собора, и все утро мы любовались из окна нашего номера его великолепным восточным фасадом.

С этой стороны собор, расходясь тремя широкими лестницами и мощно упираясь в землю, напоминает корму старинного галеона. В нишах контрфорсов стоят вазы, точно кормовые фонари. Земля тут поднимается пригорком, а над краем крыши виднеются верхушки башен – словно добрый старый корабль лениво покачивается на атлантических валах… Вот-вот распахнется иллюминатор, и адмирал в шляпе с кокардой выглянет оттуда, чтобы осмотреться. Но таких адмиралов больше нет, а старинные боевые корабли уничтожены и живут только на картинах. Что касается этого здания, то оно стало храмом раньше, чем о фрегатах подумали впервые, и до сих пор продолжает им оставаться, гордо красуясь на берегу Уазы. Собор и река, вероятно, самое древнее, что есть в округе, и, несомненно, оба великолепны в своей древности.

Причетник проводил нас на самый верх одной из башен, где находилась звонница с пятью колоколами. С этой высоты город казался цветной мостовой из крыш и садов, мы ясно разглядели почти изгладившиеся старые крепостные валы, а причетник показал нам далеко на равнине, в ярком клочке неба между двух облаков башни замка Куси.

Я не устаю смотреть на большие церкви. Никогда люди не вдохновлялись более благородной идеей, чем создавая соборы. Собор с первого взгляда – нечто такое же неподвижное и обособленное, как статуя, а между тем, при ближайшем рассмотрении он оказывается не менее живым и интересным, чем лес. Высоту шпилей нельзя определять с помощью тригонометрии – они получаются до нелепости низкими. Но какими высокими кажутся они восхищенному взгляду! А когда видишь такое множество гармоничных пропорций, возникающих одна из другой и сливающихся воедино, то такая пропорциональность начинает казаться чем-то трансцендентным, переходит в какое-то иное, более важное качество. Я никогда не мог понять, откуда у людей берется смелость проповедовать в соборах. Что бы они ни сказали, это может только ослабить впечатление. За свою жизнь я слышал изрядное количество проповедей, но любая из них далеко уступает в выразительности собору. Он сам по себе лучший проповедник и проповедует день и ночь, говоря не только об искусстве и дерзновенных стремлениях человека в прошлом, но и вливая в вашу душу сходные чувства. Лучше сказать, что собор, как все хорошие проповедники, дает лишь необходимый толчок, и вы начинаете проповедовать себе – в конце-то концов каждый человек сам себе доктор богословия.

Когда я сидел на воздухе у отеля вечером, нежный рокочущий гром органа вылетал из храма, как властный призыв. Я очень люблю театр и был не прочь посмотреть два-три акта этого спектакля, но мне так и не удалось понять сущность богослужения, свидетелем которого я оказался. Когда я вошел, четверо, а может быть, пятеро священников и столько же певчих перед высоким алтарем пели "Miserere". Если не считать нескольких старух на скамьях и кучки стариков, стоявших на коленях на каменных плитах пола, собор был пуст. Некоторое время спустя из-за алтаря попарно длинной вереницей вышли молоденькие девушки в черных одеяниях и с белыми вуалями и начали спускаться в центральный неф; каждая держала в руке зажженную свечу, а первые четыре несли на носилках статую Девы Марии с младенцем. Священники и певчие поднялись и, распевая "Ave Maria", последовали за ними. Процессия обошла весь собор и дважды миновала колонну, у которой стоял я. Священник, показавшийся мне главным, был дряхлым стариком, бормотавшим молитвы; но когда он в полумраке взглянул на меня, мне почудилось, что не молитвы наполняют его сердце. За ним вышагивали два священнослужителя лет сорока, походившие на солдат, они громко пели и время от времени возглашали: "Радуйся, Мария!". Девушки казались робкими и очень серьезными. Проходя, каждая из них взглянула на англичанина, а глаза толстой монахини, которая руководила ими, привели меня прямо-таки в смущение. Что касается хористов, все они, от первого до последнего, вели себя так скверно, как только могут вести себя мальчишки, и только портили течение службы своими проказами.

Я понимал лишь часть происходящего. Действительно, трудно было не понять "Miserere" – по моему мнению, творение убежденного атеиста. Впрочем, если проникаться отчаянием – благо, то "Miserere" – самая подходящая для этого музыка, а собор – достойное обрамление. В этом смысле я согласен с католиками. Но к чему, во имя всего святого, эти шалуны-певчие? К чему эти священники, бросающие подозрительные взгляды на прихожан, притворяясь, что они молятся? К чему эта толстая монахиня, которая грубо подталкивает локтем провинившихся девиц? К чему во время службы нюхают табак, роняют ключи, кашляют, сморкаются и еще тысячей способов нарушают благоговейное настроение, которое создают песнопения и орган? У любого театра преподобные отцы могли бы поучиться, как важно хорошенько вымуштровать своих статистов для пробуждения высоких чувств и держать каждую вещь на ее месте.

Еще одно обстоятельство огорчило меня. Сам-то я мог вынести "Miserere", так как в последние недели все время был на свежем воздухе и занимался физическими упражнениями, но я от души желал, чтобы этих дряхлых стариков и старух здесь не было. Для людей, которые многое испытали в жизни и, вероятно, составили собственное мнение о трагической стороне нашего существования, "Miserere" – неподходящая музыка. Человек преклонных лет обычно носит в душе собственное "Miserere", хотя я не раз замечал, что такие люди предпочитают "Те Deum". A вообще-то лучшим богослужением для престарелых были бы, пожалуй, их собственные воспоминания: сколько друзей умерло, сколько надежд потерпело крушение, сколько ошибок и неудач, но в то же время сколько счастливых дней и милостей провидения! Во всем этом, без сомнения, достаточно материала для самой вдохновенной проповеди.

Назад Дальше