– Вы должны попасть в состав группы! – на выдохе заявляет Робинс и отламывает бледный цветок плюща с лианы, заползшей в беседку. Зачем-то растирает лепестки в пальцах. – Причем попасть туда вместе с еще одним человеком. Со стороны. Оттуда он уйдет на север.
– Но в Тибете мне нечего делать… Сейчас не сезон…
– Я понимаю. – Он катает между ладонями серую горошину того, что было цветком, выбрасывает ее на песок аллеи. – Задача не дважды два. Но вы обязаны что-то придумать. Обязаны.
– Ввести в братство человека… вы представляете, что это?
Затем… не я назначаю состав группы, я вообще ничто… Там опытные, проверенные профессионалы, у каждого – конкретные функции…
– У вас же были подобные задания.
– Да, но на более благополучных территориях, в естественных обстоятельствах… Кроме того, в тех случаях от меня требовалось лишь присутствие… Я как наблюдатель убеждался в завершении перехода, и не более…
– Это необходимо, – чеканит он и встает. – И знаете… дайте мне какие-нибудь таблетки. От мнительности. Да, в самом деле… давление. Вы правы. У меня гипотония. Так, может, имеет смысл подлечиться? Я буду в Гонконге месяц или около того, а клиника – постоянный контакт… Никаких вопросов… Кстати, ваши знакомства и действия контролируются?
– Я в братстве, – говорю я. – Тут контролируется все.
– Ну да, да, – кивает он рассеянно и вдруг оживляется: -
Между прочим… Я слышал, что с Чан Ванли вы познакомились на почве его какого-то недуга?
– У него импотенция, – отвечаю я. – Улучшение или ухудшение – во власти врачевателя.
– Вот как? – улыбается Робинс на этот раз чистосердечно.
– И проказа, – добавляю я, видя, как улыбка эта столь же естественно меркнет.
– Простите?
– Но вы же не собираетесь с ним целоваться, как, впрочем, и он с вами, – успокаиваю я. – Затем, на Востоке это достаточно популярная болезнь, и страшатся ее здесь гораздо менее, чем у вас. Вам к тому же сорок шесть…
– Да-а…
– А инкубационный период лепры достигает иногда двадцати лет. У вас есть все шансы умереть больным проказой от рака, о проказе не подозревая…
Мы подходим к автомобилю.
– А вы шутник, мистер Тао, – берется он за ручку дверцы. -
Я позвоню вам… Шутник!
Сквозь внезапный озноб, застилающее красной чернотой глаза солнце, хоровод мыслей, я отвечаю про себя и себе, что шутки порой не что иное, как вызов ситуации, когда совсем не до шуток…
И смутно открывается тайная суть сна… Она – в том прошлом, что начиналось от первого прикосновения рук матери до ускользающих мгновений уже настоящего, где я оцепенело смотрю на кирпичного цвета пыль, убегающую от тупо устремленной куда-то машины. И объяснить эту понятную суть невозможно так же, как невозможно вспомнить лицо матери, которое я бы узнал из тысячи лиц.
3.
И я не мистер Тао, не доктор Тао, а маленький, темный Катти, служка. И встань передо мною зеркало, там бы обязан был появиться Катти – улыбчиво пресмыкающийся в нише тускло освещенного кабинета, среди строгого блеска эбеновых шкафов, застывших громоздкой стражей у стен; а под опекой их – письменный стол, вонзивший медные тигровые лапы ножек в кашмирский ковер; стол, словно готовый прыгнуть, и за ним – водящий пилочкой по ногтям иссохший живой божок.
Рачьи руки его в коричневых старческих пятнах, а глазные впадины бурого, изжеванного морщинами лица глубоки настолько, что кажутся темными очками. Сейчас он, свистя пленками отбитых легких, снимет халат, и я увижу два глянцевых вишневых пятнышка на его костистой, как у ящера, спине – вестников той болезни, что внушает трепет мистеру Робинсу, а впрочем, может, товарищу Робинсу, и не трепет, а обыкновенное отвращение, кто знает…
Шлепок ладони, и сверк иглы шприца тонет в этой искалеченной старой плоти; упруго скользит в прозрачной пластмассе цилиндрик поршня, отсчитывая деления. Какая продуманная целесообразность, завершенность и даже красота в этом грошовом шприце в сравнении с жалко идущей мурашками кожей мыслящего создания, миллионера, повелителя сотен рабов.
Удивительно, вещи в своей простоте прекраснее и надежнее, чем их творцы и хозяева.
Терпение оставляет Чан Ванли; судорога сводит его мышцы в продолговатые желваки, и он стонет – укол в самом деле болезненный.
– Все? – злобно цедит он, когда я бросаю шприц в корзину для бумаг.
– Теперь – пульс…
Я кладу пальцы на его запястье и на сонную артерию.
В вялой, далекой глубине – шевеление старческой крови, вьющейся совно сквозь вату.
Пульс для меня – не просто биения и секунды, не просто эхо сердца; пульс – посол, знающий десятки секретов, но он лукав, неоткровенен, и разговор с ним как разговор с монахом секты дзен: намек, чей смысл подчас лишь в ритме слова, и пауза, и снова намек.
Чан Ванли застывает, с достоинством блаженствуя. Мои пальцы приятны ему их чутким, настойчивым вниманием. В этот момент между нами – гармония. Ее торжество растет, как басовая нота. Сейчас нас, безумно недвижимых, охватит некий светящийся ореол, а может, это будет сияние до крайности напряженных биополей и, в озарении их, мы канем в иной октант пространства, оставшись в нем навсегда.
Я рушу все.
– Мне надо попасть в Тибет. – Я отстраняю руки. – Запас трав на исходе.
– Сейчас… никак, – отрезает Чан Ванли, с неудовольствием поднимая тяжесть набрякших век.
– Но у вас ухудшение, – предостерегаю озабоченно.
– А… в смысле… трав для меня?
– Конечно! И… для клиники заодно…
– Хорошо. На следующей неделе… мы поговорим. Как Хьюи? -
Он запахивается в халат, разминает длинную, тонкую сигарету.
– Как обычно… – Я равнодушно вскидываю брови. – Пьет.
– Но хоть какая-то польза от него есть?
– Это… нелегкий вопрос.
– С ним надо что-то делать. – Чан Ванли пусто смотрит поверх моей головы. В глазах его – эбеновый отсвет шкафов.
Видимо, он представляет облик Хьюи. – Мерзавец распускается год от года все больше и больше. Но он не болтлив, у него были заслуги… А Робинс? Он навещал вас?
– Ничего серьезного, – пускаю смешок. – Повышенная настороженность к своей персоне и некоторый интерес к экстравагантности наших методов лечения. Правда, есть неполадки с давлением… Но я исследую его всесторонне, не волнуйтесь.
Иглотерапия, отвары!…
– Да. – Веки одобрительно смыкаются. – Пусть он останется доволен. И вами в том числе. Это серьезный и нужный человек.
Но! – Чан Ванли откидывается в кресле, тень абажура скрывает его, и видны лишь темные провалы глазных впадин и угроза в них.
– Никаких посторонних бесед. Вы врач и только врач!
– Но именно так и обстоит дело, – пытаюсь сострить я.
– Я очень доволен вами, – звучит в ответ, и маятник спины снова выносит восковое лицо и кисть с сигаретой в конус света.
Дым торопливо бежит в нем мелкими тающими волнами. – Вы поставили на ноги моих парней после той последней переделки, в какую они угодили, а я думал, им уже не выкарабкаться… Верные прекрасные парни. А… вот что хотел спросить… У вас какие-то странности в отношении женщин. Или вы… однолюб? Не стоит, право… Пора бы… У меня есть пара милых танцовщиц. Одна – вьетнамка… Ею можно любоваться часами. Я пришлю ее…
– Уверяю вас, что…
– А не надо уверять. Это – подарок старшего брата, и не принять его… Затем. Мне нужен… вернее, нужны морально здоровые люди, неврастеников презираю. И еще. Хьюи – бывший христианин, ваш уборщик… ну тот, индус, – вишнуист…
– Я приму обряд посвящения в веру в любой назначенный мне день, – откликаюсь я.
– Далее. Вы читаете лекции в университете, и у вас что-то… какой-то конфликт?
Ход примитивный, но я изображаю замешательство, дабы старая гиена насладилась им, полагая, что устрашила меня показухой своего всеведения.
– О, чисто научные расхождения во мнениях с коллегами.
Многие, знаете ли, в отдельных случаях категорически не признают гомеопатию, а поклоняются исключительно скальпелю.
Хирургии.
– Мы можем переубедить их… У нас тоже есть скальпели.
– Это излишне, благодарю.
– Ну… смотрите сами.
Чан Ванли бережно гасит сигарету и берет золотой карандашик. Пухлые шторки век скрывают глаза, голова подается вбок, замирая на вытянутой шее, будто он прислушивается к неразличимому звуку, а лицо внезапно начинает приобретать выражение сладостного, почти безумного восторга.
Чан Ванли уходит во вселенную самого себя.
Аудиенция закончена.
Я, почтительно пятясь, отступаю к двери – идеально черной, ибо свет не достигает ее, распадаясь вздорно по стенам-шкафам.
На ум приходит фраза, почерпнутая, вероятно, из забытой книги:
"Черная дыра" – выход в иной космос, иной космос…
– Ваша… эта… история, – сообщается мне на прощание из вселенной Чан Ванли, – печальна, но она подала мне… Ладно, идите.
Карандашик плавной дугой следует к чистому листу бумаги.
Господин Чан Ванли – признанный лирический поэт.
Изысканный и странный. Печальная история – это Элви.
4.
Элви, любовь моя. Ты снова здесь, рядом, и будь благословенна человеческая память, возвращающая мне тот день, солнечный и холодный день января, когда дюны желто-зеленых волн под рябым от пятен облаков небом тянулись к берегу, и ветер стучал парусами сампанов, и кружии над гранеными столбами небоскребов фантики дельтапланов, и была ты, Элви. Вот же ты, и море в твоих глазах, и бриз задувает спутанные пряди волос на загорелое лицо, и ты поправляешь их тонкой рукой, и пузырятся рукава блузки, надетой на голое тело; вот же ты – стройная беспечная молодость.
Она путешествовала.
Простая, веселая девчонка из провинциальной Америки.
Заработала деньги и теперь тратила их, познавая мир.
Ничего больше. Гонконг был последним пунктом ее вольных странствий. И был я – случайный человек, и была любовь – нечаянная, мимолетная, должная окончиться ложью прощания, когда, сознавая бессмыслицу этой лжи, все же возводят усердно и хлопотно карточный ее домик крапленой колодой слов о недолгой разлуке, скорой встрече и уходят, взаимно забыв все, а уж ложь – конечно.
Но было не так. Потому что не было лжи. Впрочем, неверно.
Человек правдив, когда он один, общение рождает неправду. Вот откуда отшельники, избегающие всех, даже подобных себе. Надев и сняв маску, утрачиваешь лицо обретенное, и кончается вечное утро. Опять ждать.
В то время глубины еще не открылись во мне. Я был отдельно от мира, я просто фотографировал его в то время.
Пленка памяти. Черно-белые, цветные кадры.
Был ли я весел в то время? Не помню.
Жизнь моя, и доныне мне непонятная, виделась тогда темным, запутанным коридором, чья даль угадывалась не более чем на шаг.
Кабинет терапевта, маленькая аптека на торговой улочке, неприятное знакомство с "налоговым инспектором" господина Чан Ванли и – ощущение зыбкой временности всего происходящего со мной; ощущение в ту пору еще острое, это сейчас оно часть натуры, алгоритм мышления и даже привычка, что чем-то сродни любимому вечернему коктейлю.
У человека множество вкусовых ассоциаций.
Вкус мудрости. Нелепо.
Но все-таки я познал его, когда, живя заведомо преходящим, открыл, что приходяще все. Банальность в итоге непостижимая. К ней, как к горячему утюгу, прикасаются на мгновение. У некоторых боль ожога забывается быстро, иные же мучаются ею постоянно. Это – мудрые. Кажется, я стал мудр. Но не счастлив, ибо глупец, считающий себя вечным, счастлив в своей суете более.
Итак, тогда я был попросту молод. А первое испытание молодости – любовь. В ней – суть добра, но не ума. Любящие также верят, что они вечны. И потеря этой веры одним – крах для другого.
Однако и слепая любовь прозревает.
Был вечер. Первый вечер, когда никуда не хотелось ехать, идти и вообще ничего не хотелось. Комната. Двое.
Видимо, ей желалось семьи. Или определенности, по крайней мере. Как каждой женщине. Да, конечно. А я в этой внезапной унылости первого, почти семейного вечера лениво и праздно желал продолжения беспечного сна, потому что пробуждение означало предопределение будущего, а как предопределить то, чего нет?
Основа бытия текущего была проста: действовать по обстоятельствам. То бишь: спать, вкушать, заниматься чем нравится – значит, медициной, – и ждать… Клиника, вступление в братство ради той же клиники были всего лишь обстоятельствами, хотя они складывались в систему, в жизнь и несли в себе ее смысл. Но Элви… Что я мог сказать ей о многоликости обреченного не иметь лица?
Я просил ее не спешить… Я был уверен – неведомые мои начальники не станут чинить мне преград, но все-таки хотел ответа… потому что это был бы ответ на многое остро волнующее меня и теперь. В частности, как распорядятся мной дальше, на что рассчитывать, имею ли я право выбора и желаний? Просил не спешить… Я не стал бы просить этого, зная свою судьбу наперед, но кто ведает, каким будет его следующий шаг в темноте коридора? Хотя что эти оправдания перед собой, самые бесполезные из оправданий…
Память рождает прошлое, и вот вечер, когда надо было решать, вот напряженное зеркало ее глаз и в нем – мои глаза, незрячие.
Она видела меня – сомневающегося, а я, плывя в ленивом разброде мыслей, не видел ее – желавшую покончить с сомнениями.
Она ждала ребенка. Но не сказала в тот вечер ничего. И вечер был обычным вечером, и снова была любовь, улыбки, нежность…
На следующий день она исчезла. У нее не оставалось денег, у нее не было никого в этом городе – жестоком, чужом, кукольном городе зрелищ, торговли и наживы. Я искал ее повсюду. Мне был известен следующий шаг, но я так и не сделал его.
Больница. Вежливая беседа с врачом.
Она не поверила мне. Я стал случайным человеком для нее в тот вечер. Она решила избавиться от ребенка. И сделала все сама
– мучительно и неумело.
– Глупая, глупая жизнь, – вздрогнули сухие, обметанные горячкой губы.
Она не узнавала меня. Морщился покрытый испариной лоб, словно ей не давала покоя какая-то неуловимая мысль, но взгляд не отражал ничего, хотя в пустоте этого взгляда сейчас видится мне удивление перед чудовищной несправедливостью, какую невозможно, невозможно осознать…
А серое исхудавшее лицо с провалами щек было не ее, нет; и не надо, память, возвращать мне это лицо, мертвый слепок…
Я стоял над ней – погибающей в ознобе жара, унять который не могли красивые разноцветные трубки, в чьих плавных изгибах с мерным механическим усердием струились такие же разноцветные, бесполезные жидкости.
Сатори – истина, чье открытие как сверкнувший росчерк клинка, поразившего тебя в грудь. Вот она, эта истина, уясненная мной тогда и навек: за меня некому переживать, некому радоваться и некому мне сочувствовать. Судьба выбила ту опору в жизни, что единственный раз очутилась под ногой в темном коридоре пути. Или – поскользнулся сам. Все равно.
Элви. Утраченная любовь моя. Вечная боль.
5.
– Все же я была права, когда развелась с тобой. Ты скучен, скучен… – Ленивый щелчок лакированного ноготка, и тонкая соломинка заскользила кругами в стекле допитого бокала.
– Положим, развелся с тобой я, Юуки…
– Ну, значит, ты был прав, какая разница? Закажи еще коктейль.
– Как твой муж, Юуки?
– Муж? Уезжает в Америку. Это называется экспорт капитала.
В марксизме, по-моему… ну да. На шесть лет. И я с ним…
Плевать. Мы здесь всего день. Знаешь, это мой каприз; я просила его завернуть сюда… Он не хотел. Он такой же зануда, как ты.
Мне везет на пресных, унылых мужчин. И у всех дело, о! Здесь – клиника, там – мебельная фирма…
– Не уверен, Юуки, что тебя больше бы устроило, если бы твои мужья оказались не у дела…
Эта женщина была моей женой. Я смотрю на ее лицо, матовую припухлую кожу век, слипшиеся от туши ресницы, волосы, крашенные под платину… Все-таки нелепо выглядит японка, пытающаяся принять европейский облик. Гримаса моды. А может, я и впрямь зануда?
– Не знаю, почему я хотела встретиться с тобой… Потому что старею, наверное… А ты – воспоминание о молодости, правда, не лучшее… Ты что же, так и не выпьешь? А-а, бережешь здоровье, ученик лам, философ…
– Я не люблю спиртное, Юуки, и я не виноват…
– Да я ни в чем не виню тебя… Знаешь, какая-то… страшная жизнь. Мне было легко в ней, не приходиось думать о деньгах, была вольна делать, что хочу, везло на богатых мужей, но… какая-то страшная жизнь! Нет дела, понимаешь…
– Но ты же врач, Юуки…
– Ты знаешь, почему я развелась с тобой? Или ты со ной, не важно… Потому что ты был глуп, ты верил в простые схемы и не искал сложных, ибо есть такая профессия – врач. Доходная. А кого ты лечил? Исключительно тех, кто с деньгами, причем не зная, поможет ли твое шарлатанство… А я поняла другое, другое… Люди сами виновны в своих страданиях, болезнях, и человек – это опыт. Неудавшийся. И все – опыт. Эта хлипкая природа и неустойчивая ее взаимосвязь… А человек – животное.
Низкое, грязное, несовершенное, привязывающее к своей грязи идеалы прекрасного. Только-то идеалы он и мог создать в своем таком же преходящем никчемном искусстве. И я… поняла, что лечить… нет! Потому что потеряла веру в эти создания – последние результаты обреченного на провал опыта. В чем смысл их жизни? В ублаготворении плоти. И все, вся цивилизация работает в конечном счете на это. И смог, радиация, яды повсюду
– это естественно… И процесс необратим. Опыт с миллиардами компонентов. Самоуничтожающихся. И вселенная свернет такой опыт, вернее, предоставит самим этим существам убить себя – слабоумным, нежным микробам. Я – тот же микроб. Тоже ползаю и также воспринимаю жизнь, – как те, кто вокруг меня, как мой муж, как ты… прости, но я откровенна… Вот. Я потеряла смысл, открыв истину. Может, и не истина это вовсе, потому как у каждого свое открытие мира, но у меня такое и другого не будет. И стала просто – жить… Безрассудно. А тебе не нравилось… Неопрятность моя, взбалмошность, бесцельность, ну и измены, да? Ты устремленный ведь? Благонравный, тихий. Но ничего это не стоит, миленький, ничего. Однако мне дорога жизнь. Но чем? Постигнутым в ней смыслом. Знаешь, что значит постичь его? Это как будто весь космос на миг вошел в тебя.
Осознание себя частью вселенной, вот в чем смысл. В постижении его же самого. Но не сразу такое происходит, и это "не сразу" – жизнь, и хочется вспоминать ее, и потому я здесь, потому хотела видеть тебя, ведь ты тоже помог мне открыть смысл… Я пьяна, прости… Наверное, мне мало осталось жить. В последнее время ощущение… все равно.
– Пессимизм, Юуки, признак ума здравого, но не всегда далекого…