Хайдер распахнул дверцу и выскочил на дорогу. Баскаков крикнул ему в спину:
Береги себя!
Хайдер кинул, полуобернувшись:
Ты тоже.
Баскаков, закусив губу, глядел ему вслед. Эта их дурацкая черная униформа! Эти их черные тупорылые ботинки, на длинной военной шнуровке! Их всех можно отловить только по униформе. Говорил же он им всем, он, Баскаков: форма хороша только для парада. Сражаться надо в военном платье. А оно у солдата вовек одно: гимнастерка, сапоги. Хайдер любит показуху. А сейчас такое время, что воевать надо каждый день, и во всем цивильном, и неважно, кто в чем одет, важно - победил ты или нет. Победа, сладкое слово. Такое же сладкое, как свобода. На самом деле в мире нет ничего, кроме поражения и решетки, за которой все сидят.
Решетка религии.
Решетка любви.
Решетка морали.
Решетка обмана.
Решетка власти.
Всякая власть - это решетка. Без кристаллической решетки развалится минерал. Без арматуры рухнет мост. Хайдер слабак. Он романтик. Он не умеет построить решетку. Всегда надо начинать с решетки. Решетка - это скелет. Человека без скелета нет. Без скелета это - амеба.
Хайдер бежал, проталкиваясь сквозь толпу, туда, где между домов, над крышами, вился дым, больше всего толпилось народу и громче всех кричали. Тысяча мыслей проносилась в его голове, и он тут же их забывал. Ему казалось: у него голова пусткая, как котел. Это он сам подбивал своих скинхедов - режьте, бейте, убивайте! Сегодня ваш час! И что? Час настал, а отчего он сам - как мертвый? Как манекен. Ни волнения. Ни ужаса. Ни воли, сжатой в кулак. Будто он смотрит по видику какой-то новый военный триллер, какой-то модный боевик, не американский, а русский, и все катится вокруг него колесом, коловратом, а он стоит, как гвоздь, вбитый в центр коловрата, и все крутится, крутится, крутится вокруг него, а его самого никто не замечает.
Он сказал себе: тебя схватят, Хайдер. Тебя могут схватить в любую минуту, помни это. Тебя схватят и будут допрашивать, может быть, пытать, может быть, расстреляют. Однако ты играешь в борца за освобождение родины. От кого?!
Внезапно вся зимняя ночь, Тверская, кремлевские густо-красные башни вдали, черная муравьиная толпа высветились перед ним ярче молнии, будто бы все озарилось вспышкой магния. Отец рассказывал ему про вспышку магния в старинном фотоателье. В призрачном ярком, слепящем свете ему внезапно предстали все их бритоголовые сборища, все героические потуги, все свастики на рукавах, все Кельтские Кресты, вытатуированные на лбах и запястьях, все вскинутые руки и вопли: "Ха-а-айль!", все усилия по добыче и по хранению оружия, и волосы на миг встали у него на голове дыбом: зачем я ввязался во все это? Зачем я стал во главе стихии, водопада, лавины?! Лавина должна падать сама, без посторонней помощи. Падать и разрушать, и погребать под собой жертвы, а потом умирать в наступившей мертвой тишине. И никто не должен вставать впереди лавины и вести ее за собой, как быка на веревке. Он внезапно, в озарении, понял: общество - это тоже природа, и человек, как бы он ни старался дирижировать обществом себе подобных, никогда не сможет управлять единым природным оркестром. Все равно все играют враскосец. Кто в лес, кто по дрова. Вот только умирают все, к сожалению, одинаково. Отыграв каждый - свою, сужденную, партию.
Он проталкивался сквозь стихию. Он, сцепив зубы, уворачивался от ударов. Он сам дал кому-то в зубы. Было уже за полночь, а Тверская гудела и кишела народом, как в Новый год. Эти его пацанята уже, как тараканы, расползлись по квартирам, по адресам инородцев, что загодя собрали. Холодный пот потек у него по спине, между лопаток. Им не всем удастся спастись! Он делал их героями - а сделал жертвами!
Он представил себе: в мирно спящей армянской, грузинской, еврейской семье заполночь раздается трезвон, хозяин, сонный, открывает дверь, а на пороге - бритые мальчишки в черном, и в руках - пистолеты, ножи… Волна пота снова захлестнула его. Хайдер! Не ври себе! Ты испугался! Ты наложил в штаны, потому что ты понял: ты - на сегодня - предводитель разбойничьей шайки, а не Священный Ярл! Ты родил Новый Вариант Старой Войны?! Ты ничего не родил! Ты слепо, жалко скопировал!
"Я скопировал потому, что это все носилось в воздухе", - жалко, оправдательно шепнули губы. Он вытер ладонью бритую голову. Неожиданно пришла простая, как кусок хлеба, мысль: если его задержит милиция, он пустит себе пулю в лоб.
Он сунул руку в карман. "Магнум" был на месте. Еще посмотрим, кто кого. Он себя - они его - или он их. Еще решим. Самое хорошее решение - экспромт.
И, совсем уж странно и страшно, из ночной тьмы перед ним выплыло, восстало, будто из белизны зимнего моря, женское лицо. Оно стало огромным, лицо, заполонило собой весь свет. Оно сияло над ним в небе. Ярко-красные косы, убранные в тяжелый пучок. Длинные желтые глаза. Хищно блестящие в улыбке зубы. Женщина, поманившая его собой. Женщина, посулившая ему златые горы того, о чем он грезил всегда: власти.
Не обманывай себя, Хайдер. Ты сделал все, что происходит здесь и сейчас, потому, что ты хотел власти. Власть - древний микроб. Кто захворал этой лепрой, того она съест изнутри и снаружи. И огромный страшный иероглиф власти будет начертан на твоей довольной и сытой морде, если ты дорвешься до ее вожделенных верхов, если ты возьмешь ее, как берут женщину, и всецело подчинишь себе.
А дальше что?
А дальше - молчание.
Нет, опять врешь. Дальше - молитва.
Молитва: Господи, сохрани мне мою жизнь. Не дай меня казнить. Помилуй меня за все грехи мои.
Баскаков проводил Хайдера почти ненавидящим взглядом. Вырвал из нагрудного кармана куртки телефон. Судорожно набрал номер.
Люкс!.. Люкс!.. Люкс, это я, Баскаков. Люкс, у тебя все в порядке?!
Слабый голос в трубке прохрюкал:
Все!.. А что тебя беспокоит, Слава?..
Да ничего! Где собираемся для отступления?
Где-где?.. В Бункере, конечно!.. Алло!..
Алло!.. Алло!.. - Баскаков сплюнул, затряс трубкой. - Песий мосол этот мобильник, у, мать его… Алло, Люкс! Ты слышишь меня!.. Нашу группу около Бункера будут ждать машины! Шесть легковушек, два "джипа" и три УАЗика!.. Алло!.. Рвем на северо-восток, понятно?!.. На северо-восток!.. К Котельничу!.. К утру, после пяти утра… алло, понял?!..
Слава, не ори так, - слабый голос в трубке то вспыхивал, то пропадал, - я все слышу! Я все это уже наизусть выучил!.. Ты один?.. С Хайдером?..
Хайдер убежал к основной группе!.. И хрен с ним!.. Как твои, Люкс?!..
Да без потерь пока!.. Кое-кто подранен… Чепуха, царапины…
До Бункера!..
До Бункера…
Баскаков потер бритый лоб шершавой ладонью, на миг прикрыл глаза. Гул толпы впереди затих. Похоже было, что куча мала перемещается с Тверской на Манежную площадь. Он тронул руль. Осторожно снялся с места. На ступенях Центрального телеграфа он увидел девушку в короткой беличьей шубке. Девушка странно вытянула руку. Баскаков не сразу понял, что в ее руке - пистолет. Около ног девушки катался колобком какой-то ребенок. Баскаков подъехал ближе. Это был не ребенок. Это был взрослый человек, только маленького роста; он стоял ниже ее на ступеньках, оттого казался лилипутом. Человечек странно подпрыгнул и подтолкнул девушку под локоть, что-то пронзительно крикнув. Девушка нажала курок. Баскаков услышал противный свист пули над крышей своей машины. На противоположной стороне Тверской, тоже гортанно вскрикнув, на тротуар упал человек. Баскаков подъехал еще ближе, всмотрелся и увидел, что девушка слепая.
Хайдер смотрел на то, на что не надо было смотреть.
Сладковатый запах горелого мяса выедал ноздри.
Ведь это же не война, повторял он себе ледяными губами, ведь это же не война.
Нет, это война, возражал ему холодный насмешливый голос внутри него. Это настоящая война, и, будь добр, созерцай плоды войны, которую ты развязал.
Нет, я не хочу созерцать! Я не хочу видеть это!
Но ведь это же не компьютерная игра, мужик. Это все не понарошку. Это все по правде. Это все - твоих рук дело.
Не моих! Не моих!
А чьих же? Этих несчастных пацанов? Да им, мужик, носы еще надо вытирать, а они туда же - человека, видишь ли, на кресте жгут!
Но ведь человек не дичь! И это не аутодафе! Какой век на дворе?!
А черт его знает какой. Тебе лучше знать… Фюрер.
Он сказал своему издевателю-двойнику: заткнись. Он смотрел на то, как на кресте, распятый, горит человек. Он слышал рядом с собой голоса: "Богатенький Буратино!.. Сынок знаешь кого?!.. Туда им всем дорога… В Оксфордах не будут учиться… Жрать икру… Эх, горит-то как!.." Кого-то поблизости рвало прямо на снег. Пахло паленым, сожженной шерстью. Ругань висела в ночи, как стон. Его поколение разъярилось, и ярость уже невозможно было остановить.
Ты сам этого хотел?!
Ты этого хотел, ну, говори себе, договаривай, Хайдер.
За твоего отца-лагерника - месть?! За бездну погибших во всех войнах и тюрьмах - месть?! Разве святость России - это только месть?!
Да, я этого хотел.
Да, я этого хотел, - сказал он, не разжимая зубов. Желваки на его скулах перекатились стальными горошинами. Ветер ударил ему в лицо, дал ему мокрую снеговую пощечину. Он смотрел на горящее во дворе распятие и думал: это плата, которую всегда берут люди за сказку о своей свободе.
А двери выбивались ногами.
И в двери врывались люди.
И люди с порога стреляли в людей.
И люди ударяли ножами в грудь того, кто пытался убежать, крича.
И люди, чтобы спастись от людей, бросались с балконов, скатывались по лестницам, падали вниз, в шахту, в лифтах, карабкались на чердаки, на крыши.
И в безумии ночи и тьмы уже никто не различал, за что бьются, кого убивают. Люди убивали людей, и это была самая последняя правда, какую на земле в зимней ночи можно было придумать.
Дарья стреляла, стреляла и стреляла. Ново и необычно для нее было это ощущение - стрелять, не видя, только слыша, как тебе кричат снизу, от твоих колен: "Направо! Жми!" - и толкают тебя под локоть. И она нажимала и стреляла, и пистолет содрогался, как в оргазме, и отдача бросала ее руку назад, и она смеялась, и снег залетал ей в смеющийся рот. И маленький человечек, что называл себя Нострадамием, а потом кричал ей оглушительно: "Можешь звать меня просто Алешка, лишь бы на рюмочку ты мне в кармашке наскребла!.." - опять брал ее за локоть, за запястье, и она чувствовала, как от него терпко, кисло пахнет перегаром, и она кричала ему: "Нострадамий, ведь уже патронов не осталось!.." - а он, озорник, кричал ей в ответ: "Жми, я знаю, есть еще!" И, когда она выстрелила в последний раз, раздался душераздирающий крик, и она поняла, что попала в человека, и побледнела, побелела как простыня, - а маленький человечек у ее ног испугался, схватил ее обеими руками за талию, под мышки, верещал: не падай, не падай, гордо стой, гордо голову держи, видишь, и ты повоевала, видишь, уже все кончилось! А война-то противная штука, девка, а?!
И она, как отвратительную жабу, расширив незрячие глаза, бросила пистолет на ступени. И Алешка-пьяница подполз к нему, воровато схватил, оглядываясь, быстро спрятал под зипун.
И дворами, назад или вперед, он не разбирал уже, несся, расшибаясь, падая, сметая все на пути, выпучив глаза, страшный гололобый человек. Вместо лица у него застыла на морозе страшная маска. Он бежал, не видя ничего перед собой. На лбу, на подбородке у него запеклась кровь. Под распахнутой курткой у него виднелась голая грудь, вся в шрамах и татуировках. Никто не знал, молод человек или стар. Он выбежал на Тверскую, огляделся, как затравленный зверь, и увидел - на ступенях Центрального телеграфа стоит, запахнувшись в короткую шубку, слепая девушка, и длинные черные волосы девушки летят по ветру, как черный пиратский флаг. А у ног девушки, двумя ступеньками ниже, сидит странный человечек - то ли бродяга, то ли юродивый, то ли подгулявший пьяница: зарос серой щетиной, глаза просвечены ночными огнями насквозь, как стеклянные, застыли на лице двумя ледяными каплями, нос курносый, будто бы ему в рыло кулаком как следует заехали, волосенки на голове ветер мотает, шапку, видно, где-то потерял. И держит этот человечек девушку за руку, и что-то говорит ей, кричит - видно, как рот разевает.
Дарья! Дашка! - закричал бегущий.
И побежал, побежал к крыльцу Центрального телеграфа сломя голову, скользя на черных наледях, чуть не падая, и все кричал как безумный: "Дашка!.. Дашка!.." - и на него глядели тайно и строго из угольной тьмы кровавые кремлевские звезды.
Чек не успел добежать до стоявшей на крыльце телеграфа Дарьи. Дверца машины, мимо которой он бежал, открылась, ему ловко дали подножку, и он упал носом вниз, растянулся на ледяной закраине тротуара. Он не успел пикнуть, как чьи-то руки втащили его в машину. Он попытался выдернуть из кармана пистолет. Ему не дали это сделать. Быстрые, оглушающие удары - в печень, в висок - и он затих, скорчился на заднем сиденье. Машина взяла с места в карьер бесшумно и быстро, будто была большой черной птицей и полетела над смертной белизной последнего снега.
Чек, корчась от боли на сиденье, попытался рассмотреть того, кто его вез в машине. В салоне хорошо пахло - импортными дезодорантами, дорогим табаком. Кажется, немного коньяком. Машина неслась по Тверской по направлению к Белорусскому вокзалу, и Чек промычал, играя под дурачка:
Куда везешь-то, дядя?.. Не виноватый я ни в чем, между прочим…
Невиноватые с собой, между прочим, оружие не носят. - Тот, кто вел машину, не обернулся. Чек увидел только коротко стриженные светлые волосы на затылке. - Пистолетик, между прочим, неслабенький. "ТТ" последней модели. Не из домашнего музея, надеюсь?
Тот, кто безжалостно и умело насовал ему в бок, сидел рядом с ним на сиденье, раскуривал сигарету, сложив ладони лодочкой. Поднял голову. Его нос и подбородок были освещены тусклым красным огнем сигареты. Чек всмотрелся в лицо. Он не знал этого человека.
Все равно отпустите, - сказал Чек зло, упрямо в спину тому, кто сидел за рулем, и скривил искалеченный рот подковой. - Я вам ничего не сделал, правда?!.. так что ж вы меня…
Ты? - Тот, кто вел машину, усмехнулся - Чек понял это: кожа собралась у него на затылке странными складками, шевельнулись уши. - Ты мне сделал, сука, уже много всего. Я тебя не выслеживал. Ты попался мне случайно. Но в жизни, видишь, много случайностей. И сегодня у меня маленький праздник. Праздник у меня, понял?
Тот, кто вел машину, обернулся, и Чек увидел его лицо.
Елагин, - только и смог выдохнуть он.
Машина шуршала шинами по подмерзлому асфальту. Огни Тверской проносились за стеклами, прочерчивали ночь красными иероглифами тоски.
Да, Ефим Елагин собственной персоной. Ефим Елагин, которого ты, сука, шантажировал. Из которого выманивал деньги. Много денег. Да, видишь, не обломилось тебе. Да, это я, Елагин, которому ты угрожал. Которому подбросил поддельную фотографию на вернисаже. За которым ходил по пятам… а получилось, не ты меня изловил, урод паршивый, а я тебя.
Я ничего у вас не выманивал! - крикнул Чек, похолодев. - Я ничего вам не подбрасывал! Я вас… пугал… Я… только один раз… по приказу… я…
Меня не интересует, кто тебе, сучонок, приказывал, что и для чего, - холодно отозвался Ефим, выруливая от Белорусского направо. - Мне на это глубоко наплевать. Это ваши разборки. Я живу своей жизнью. И мне тебя - в ней - не надо. Мне важно, что я тебя поймал и везу к себе. А дальше - посмотрим. Играешься передо мной? Брось, не царское это дело. Я хочу посмотреть, как ты будешь играть передо мной в смелость. И я перед тобой хочу немного в храбрость поиграть. Ведь мы оба мужики, верно?
Чек сжался. Ну ясно, будут пытать! У этого, рядом с ним, рожа кирпича просит… косится на него, как на добычу, как на дичь…
Мужики, - скривив жуткую маску лица, выдавил Чек. - Мужик, отдай пистолет, а! И выпусти… и больше никогда…
"Никогда" - загадочное слово, - сказал Елагин, вцепляясь в руль и снова поворачивая - круто, лихо. - Никогда не говори "никогда", знаешь такую присказку? Нет? Вот теперь знай. Миша, он там не выпрыгнет на ходу? Следи.
Нет, шеф, не выпрыгнет. Сидит как заяц. Я ему выпрыгну, - лениво промямлил тот, кто накостылял Чеку под ребро. Чек понял: бодигард. Не друг-приятель. Слуга. Со слугой всегда можно договориться.
Слышь, ты, - горячо, пьяно-сбивчиво зашептал Чек, придвинувшись к бодигарду, - ты это, браток… отпусти меня?.. около дома… когда подъедем… пистолетик мой у тебя останется, да, все равно… так ты за пистолет… Твой хозяин с меня шкуру хочет спустить, видишь… А я всего лишь выполнял приказ… Всего лишь приказ… Потому что я - солдат… Я солдат, как и ты же, я - на службе… отпусти!..
Заткни фонтан, - беззлобно сказал бодигард Елагина. - Чем больше мелешь - тем больше я тебя презираю.
И Чека взорвало. Презирает?! Его?! Эта наемная скотина презирает его?! Сдохнуть, так с музыкой! Не в таких он переделках бывал! Руки не связаны, нужным не посчитали… Он развернулся и так заехал богидарду по скуле, что тот даже тоненько завыл, как волчонок. Чек ударил ногой дверь. Удалось! Выбил! На полном ходу он выкатился из машины. Бог спас его - он ударился больно, но ничего не сломал себе. Он покатился по снегу к тротуару, прочь - и вскочил на четвереньки, и побежал, прихрамывая, застонал от боли в ноге, эх, жаль, отстреливаться нечем, "ТТ" сперли, негодяи…
Свист пуль над ухом. Резкий, противный свист. Будто хлещут бичом скотину. Так там, в горах, когда он попал в логово к боевикам, хлестали бичами тощих коров чеченские пастухи. Чек упал животом на снег. Замер. Прижался лицом, голой щекой, бритым виском к грязным комьям снега, сметенным дворниками на обочину. Ждал. Пули больше не свистели над головой.
Над ним, будто бы в небе, в облаках, раздались скрипучие - по снегу - шаги. Хруп-хруп. Елагин подошел к нему близко. Совсем близко. Чек слышал над собой его хриплое дыхание.
Потом - ощутил прикосновение ледяной стали к голому затылку.
Вставай. - Ледяной голос будто принадлежал другому человеку. - Вставай, бритая собака. Я буду с тобой разговаривать по-другому. Вставай! Руки за голову! Марш в машину! Живо!
Он пошел к машине. Его скинхедовские тупорылые башмаки, "гриндерсы", тупо, жестко впечатывались в снег: ать-два, ать-два.
Чек пялился на загадочные ключи в руках Елагина. Прислонить к замку - и замок откроется. Чудеса техники. Из глубины многокомнатной элитной квартиры доносились шаги, голоса. Ефим прислушался. У матери гости. Ее вечные стариковские нафталинные party. Чем бы старушка ни тешилась, лишь бы не плакала. Далеко за полночь, а народ у маман все сидит, щебечет. Наверное, играют в преферанс. Или в кинга. Или просто так сплетничают. Лижут мороженое с коньяком, пьют холодные соки. Перемывают косточки московским олигархам, кинозвездам и дамам полусвета, которые для них - Маши, Аллочки, Роберты, Бори, Феди. Едят торт. Мать любит и умеет печь. Никакая кухарка, никакая повариха не сравнится с ней в искусстве печь сладкий песочный торт с самодельным кремом. Иногда, после вкушения ее кулинарных чудес, гости слушали ее пение, она садилась к роялю, аккомпанировала сама себе, пела романсы и арии, и ее легкая, нежная колоратура летала по гостиной, как бабочка капустница. Вообще его матушка - супер. Жаль времени. Время выедает человека изнутри, как жук-точильщик - матицу в доме. Остается только оболочка.