Мертвая хватка - Воронин Андрей 9 стр.


– Это вам решать, – сказал Лукьянов. Он был бледен, и голос у него слегка подрагивал. Бедняга, кажется, тоже уловил направление ветра, и направление это ему, конечно же, не нравилось. – Велите переделать – переделаем. За отдельную плату, конечно.

– Э, нет, брат, так не пойдет, – сказал ему Майков. – Переделаем, конечно, но только без тебя. Я теперь ученый.

Торопиться не стану, найду приличного архитектора…

– А я, по-вашему, неприличный?

Лукьянов уже откровенно грубил, и физиономия у него совсем побелела, приобретя грязноватый оттенок подтаявшего снега. Неизвестно было, от чего он так побледнел – от страха, злости или, может, от того и другого вместе.

– Ты? – сказал Майков и аккуратно пригубил виски. – Не знаю. По моим сведениям, ты вообще не архитектор, а этот, как его."

– Агротехник, – подсказал грамотный Рыба.

– Вот именно, агротехник. В колхоз иди землю пахать, архитектор.

– Кто вам сказал?! – попробовал возмутиться Лукьянов.

– Кто надо, тот и сказал. Думаешь, так сложно справки навести? Я, браток, терпеть не могу, когда меня, как лоха, разводят. А то, что ты сделал, именно так и называется.

– Да какая вам разница, кем выдан мой диплом? – запротестовал Лукьянов. – Работа-то выполнена! Качественно выполнена, а если какие-то детали не устраивают, их в любой момент можно…

– Насчет качества, – перебил его Майков, – это, брат, вопрос. Может, все, что ты тут налепил, через полгода развалится, откуда я знаю. Я не знаю, и ты тоже этого знать не можешь, потому что ты не архитектор, а простой агроном. Единственное сходство – это то, что оба слова на букву "а". Вот через полгода приходи, тогда и поговорим о качестве. А лучше через год.

Очки Лукьянова потускнели, веселый блеск в них потух: агроном все понял.

– А еще лучше через два, – сказал он с горечью. – Не знаю. Ничего не знаю, Виктор Андреевич. Работа выполнена в полном объеме, согласно договоренности, претензий к качеству вы высказать не можете, потому что их нет и быть не может. Так что с вас причитается.

– Ну так пей, – сказал Майков. – Пей, раз с меня причитается! Угощаю! Хобот, налей ему еще.

Хобот потянулся к Лукьянову с бутылкой, но тот резко отдернул руку со стаканом.

– Не смешно, – сказал он Майкову. – Вы что, хотите сказать, что я тут битых четыре месяца за бутылку вкалывал?

– Ишь, чего захотел, – сказал Хобот. – Буты-ы-ылку!

Хватит с тебя и стакана.

Лукьянов не обратил на него внимания. Кто-то когда-то внушил этому дурню, что за свои права и тем более за свои деньги необходимо бороться до победного конца, а он, дурень, взял и поверил. То есть в принципе это было правильно, но тот, кто все это Валере Лукьянову объяснял, похоже, забыл объяснить самое главное: бывают ситуации, когда бороться бесполезно. Себе дороже обойдется. Сейчас была как раз такая ситуация, и Лукьянов, конечно же, это отлично видел. Видел, но не понимал, что делать, а потому сдуру попер напролом.

– Когда я могу получить свои деньги?

– Деньги? – Майков выглядел искренне удивленным.

В фундаменте его состояния лежали суммы, нажитые на вульгарнейших кидняках, и теперь, вспоминая старую науку, он испытывал приятное ностальгическое чувство. – Какие еще деньги? Разве речь когда-нибудь шла о деньгах?

– Виктор Андреевич, – с заметным усилием сдерживая предательскую дрожь в голосе, произнес Лукьянов, – вот вы смеетесь, а мне не до шуток. Я с вами серьезно разговариваю…

– Серьезно? – еще больше удивился Майков. – Ну так бы сразу и сказал! Хорошо, давай говорить серьезно. Если серьезно, то это выглядит так: официально составленного договора у нас с тобой нет, а значит, и денег ты не получишь. Совсем не получишь, понял? Устная договоренность? Плевал я на нее. Не помню, чтобы я с тобой о чем-то договаривался и тем более что-то обещал. Ну, не помню! Я тебя, может, в первый раз вижу. И, надеюсь, в последний. Вот как дело обстоит, братан, если серьезно.

– Ах вы… Ах ты…

Не найдя нужного слова, Лукьянов задохнулся и медленно, неуверенно, как лунатик или слепой, двинулся на Майкова. Громоздкий Простатит, не выпуская подноса с выпивкой, свободной рукой поймал его за плечо и остановил так же легко, как бетонная стена останавливает летящего во весь опор мотоциклиста.

– Ух ты, ах ты, все мы космонавты! – сказал веселый Хобот и опрокинул в себя стаканчик виски. У него было превосходное настроение.

Лукьянов два раза дернулся в руках Простатита и обмяк, сообразив наконец, что они находятся в разных весовых категориях. Простатит для верности подержал его еще немного и отпустил.

– Зря вы так, – сказал Лукьянов, обращаясь к Майкову, который уже стоял к нему спиной и что-то негромко обсуждал с Рыбой. – Я этого так не оставлю.

Майков обернулся и удивленно поднял брови.

– Ты еще здесь? Слушай, не надоедай мне, береги здоровье. Не оставишь, и не надо. Интересно было бы посмотреть, что ты сделаешь. Вообще-то, вру. Ничего в этом интересного нету. Хочешь, скажу, что ты можешь сделать? Ничего! Поэтому вали-ка ты от греха подальше, не мешай нам праздновать.

– Ладно, – сказал Лукьянов. – Там поглядим, что я могу, а чего не могу. Я уйду. Сейчас, одну секунду.

– Давно бы так, – снисходительно сказал Майков.

Он опять повернулся было к Рыбе, но тут Лукьянов вдруг вынул откуда-то из-за пазухи фотоаппарат-"мыльницу" и снял с него чехол.

– Эй, ты чего это делаешь? – удивился Хобот.

Майков снова обернулся и увидел фотоаппарат.

– Ну, – сказал он, – и что это должно означать?

– Ничего особенного, – ответил агроном и раньше, чем ему успели помешать, быстро сделал два снимка водопада. – Это пригодится для моей будущей работы, – объяснил он. – Чтобы не быть голословным, когда буду наниматься к следующему клиенту.

– Хобот, объясни ему, – брезгливо сказал Майков.

– Частное владение, земляк, – сказал Хобот, протягивая длинную руку за фотоаппаратом. – Фотографирование строго запрещено. Дай-ка сюда свою игрушку.

Лукьянов попытался спрятать аппарат за спину, но, как видно, припомнил участь старого садовника Макарыча и перестал сопротивляться. Хобот поставил свой стакан на поднос, который все еще держал Простатит, взял у агронома фотоаппарат и принялся старательно подковыривать ногтями заднюю крышку корпуса. Лукьянов сунулся было к нему с разъяснениями, но Хобот только пробормотал: "Обойдемся, сами грамотные", отодвинул его локтем и продолжил свои упражнения с "мыльницей". Потом под его каменными пальцами что-то хрустнуло, крышка отлетела напрочь и с дребезжанием запрыгала по бетону дорожки.

– Ой, сломал! – голосом испуганного ребенка сказал Хобот, вынул из аппарата пленку, а сам аппарат будто невзначай уронил себе под ноги. Корпус с сухим треском ударился о тротуарную плитку, от него отскочил длинный осколок пластмассы.

– Сволочи! – неожиданно тонким, плачущим голосом закричал Лукьянов. – Подонки! Бандиты недостреленные!

– Козлы, – с подозрительной ласковостью в голосе подсказал Хобот, роняя на дорожку засвеченную пленку.

Он весь подобрался, но Лукьянов уже взял себя в руки и на провокацию не поддался, поскольку знал, что за "козлов" отвечать придется по полной программе.

– Да уберите же вы его, наконец, – брезгливо сказал Майков. – Надоело. Еще немного, и у меня окончательно испортится настроение.

– Совсем убрать? – обрадовался Хобот. – Наглухо?

– Обалдел, что ли? – испугался Майков. – Только этого не хватало! До ворот проводи, а дальше сам дорогу найдет.

– А, – разочарованно протянул Хобот и повернулся к Лукьянову. – Пошли, студент.

Майков проводил их взглядом до утла дома, а потом снова повернулся лицом к водопаду и стал, неторопливо потягивая виски, наблюдать за струящейся водой. Как ни крути, а это было по-настоящему красиво. Что бы там ни говорил Рыба, получилось ничуть не хуже, чем у соседа.

А главное, даром.

Глава четвертая

Шоссе здорово напоминало прифронтовую рокаду, недавно подвергшуюся массированному ракетно-бомбовому удару.

Не хватало разве что горелых танков да опрокинутых грузовиков с боеприпасами и продовольствием, а в остальном иллюзия была полной. И потрепанный оливково-зеленый "лендровер", и его водитель знали толк в рокадных дорогах, ковровых бомбардировках и горелой технике. Впрочем, здесь под колесами все-таки был асфальт. Потрескавшийся, взрытый неведомой силой, битый-перебитый, где-то провалившийся, а где-то, наоборот, вспучившийся горбом, это все-таки был асфальт, а не козья тропа в горах или, скажем, болото.

Уже успевшая снова разболтаться после очередного ремонта подвеска "лендровера" слегка погромыхивала, и Илларион Забродов, ловя чутким слухом опытного водителя эти неприятные звуки, легонько морщился. Машина давно просилась на покой, но Забродов просто не мог себе представить, что станет без нее делать. Как-то раз Мещеряков, пребывая, по обыкновению, в ворчливом и саркастическом расположении духа, предложил Иллариону хотя бы приблизительно подсчитать, сколько денег он уже выбросил на бесконечные ремонты этого механического одра. Илларион считать отказался наотрез: он и так знал, что много. Хватило бы, пожалуй, на новую машину того же класса и даже той же марки.

И ведь, кажется, ремонты были не очень дорогие… Правда, было их много, потому что ездил Забродов на этой машине уже бог знает сколько лет и все больше по таким местам, где дороги существовали разве что на картах. А время между тем неумолимо бежало вперед, не щадя ни машину, ни водителя, и Илларион все чаще ловил себя на том, что этот процесс вызывает у него уже не просто грусть или недовольство, а самый настоящий страх.

Задумавшись, Илларион проглядел глубокую выбоину в дорожном покрытии. Машину сильно тряхнуло, снизу послышался глухой удар, в багажном отсеке лязгнуло, и Забродов с неудовольствием вспомнил, что, кажется, забыл как следует закрепить домкрат.

– Извини, старичок, – сказал он машине и ободряюще похлопал ладонью по ободу руля, – это я замечтался малость. Задумался, понимаешь, о времени и о судьбе. Стареем, брат, стареем… А помнишь, как бывало? А? Да, были когда-то и мы рысаками…

Подобные разговоры о том, как оно было раньше и как стало теперь, Илларион вел только со своим автомобилем и только тогда, когда был в машине один. Автомобиль был идеальным собеседником, он прекрасно умел слушать и никому не рассказывал об услышанном. К тому же Забродов и его "лендровер" вместе прошли огонь и воду, так что общих воспоминаний у них хватало. Тот же Мещеряков однажды заявил, что Илларион и его машина напоминают ему престарелого кентавра с механическим приводом, а другой знакомый Иллариона, которого уже лет пять, как не было в живых, называл их не Забродов и "лендровер", а Лендродов и задровер.

Сначала вдоль шоссе тянулись коричневые с лиловатым оттенком поля – уже перепаханные, но еще не засеянные.

Этот скучный пейзаж время от времени оживляли перелески и ярко-зеленые заплаты озимых. Потом перелески стали попадаться чаще, потеряли легкомысленную прозрачность, понемногу придвинулись к дороге и, наконец, плотно обступили ее с обеих сторон. Илларион понял, что въехал наконец в знаменитые Брянские леса – вернее, в то, что от них осталось.

Тут он заметил, что все чаще зевает, рискуя вывихнуть себе челюсть, и решил остановиться. Выехал он затемно, часа в четыре утра, – была у него слабенькая надежда обернуться туда и назад за сутки, без ночевки. В принципе, в этом не было ничего невозможного, трудностей особых тоже не предвиделось, но, видно, возраст у него был уже не тот, да и вчерашние посиделки с полковниками давали себя знать. Слишком много было выпивки и пустой трепотни, и поспать почти не удалось… О чем бишь они говорили? Да, в общем-то, ни о чем конкретном, если не считать этой сорокинской яблони – яблони Гесперид, как он ее называл. Надо же такое придумать! Н-да…

Он съехал на обочину, заглушил двигатель, достал из лежавшего на заднем сиденье рюкзака термос с крепким черным кофе и, чтобы не терять времени зря, развернул принесенную Мещеряковым карту, более или менее пристроив ее поверх руля. После этого он закурил и стал, перемежая осторожные глотки с экономными затяжками, изучать по карте свой маршрут.

Конечная точка этого маршрута, родовое поместье графов Куделиных, была помечена на карте аккуратным карандашным крестиком. Илларион поставил этот крестик сам после того, как в течение битых полутора часов сличал нарисованную Маратом Ивановичем Пигулевским схему с картой. Картограф из Марата Ивановича был еще тот, с Иллариона семь потов сошло, пока он сумел, наконец, с полной уверенностью определить координаты цели своего путешествия. Зато теперь он ни в чем не сомневался, кроме того, естественно, что в поместье осталось хоть что-нибудь из богатой библиотеки Куделиных. Вот это как раз и было очень сомнительно, поскольку садовник – это все-таки не библиотекарь и не архивариус и единственный вид литературы, который может его как-то заинтересовать, это книги по садоводству. Но чем черт не шутит! Фамилия-то у садовника действительно такая же, как у последнего хозяина поместья…

Илларион определил по карте свое примерное местоположение и провел над ней дымящимся кончиком сигареты, рисуя маршрут. Особенной нужды в этом не было, он давно во всем разобрался и мог бы провести "лендровер" отсюда до усадьбы в любое время суток, ни разу не остановившись, чтобы спросить дорогу у местных жителей. Но разглядывание карты – настоящей, хорошей, очень подробной, составленной на основе последних данных аэрофотосъемки, – доставляло ему невинное удовольствие. Это удовольствие было сродни тому, которое Забродов испытывал, в сотый раз перечитывая какую-нибудь особенно полюбившуюся книгу. Сначала человек учится читать по необходимости, его заставляют учиться, чтобы он не пропал, не потерялся в этом суматошном, перенасыщенном информацией мире. И только потом чтение становится источником ни с чем не сравнимого наслаждения.

То же и с картой: сначала ты учишься ее читать, чтобы не заблудиться в незнакомой местности и не выйти прямиком под дула чужих пулеметов, а потом ты часами разглядываешь ее только потому, что это тебе нравится и вызывает у тебя приятные ассоциации.

– Человек – раб привычки, – громко объявил Забродов, убрал карту в бардачок и вынул из рюкзака сверток с бутербродами.

Он развернул промасленную бумагу, выбрал бутерброд, по какой-то причине показавшийся ему более аппетитным, чем другие, точно такие же, долил кофе в пластмассовый стаканчик и стал неторопливо жевать, благожелательно поглядывая по сторонам. В лесу было пустовато, большинство птиц еще не успели вернуться на свои летние квартиры, но это была хорошая пустота – пустота ожидания, пустота предвкушения тепла, света и многоголосого птичьего гомона.

В глубине леса, под широкими еловыми лапами, наверное, еще прятались последние островки слежавшегося, почерневшего снега, но здесь, у дороги, на пригреве снег давно сошел.

Илларион вдруг увидел справа и немного впереди себя, в путанице мертвой прошлогодней травы, опавшей хвои и сухих веток, пятнышко свежей травяной зелени и одобрительно ему покивал: вперед, солдат!

"Надо трясти этого типа, директора ботанического сада, – неожиданно для себя подумал он. – Такие вещи с бухты-барахты не делаются. Кто-то навел, кто-то впустил, кто-то помог… Если не сам директор, то кто-то из его подчиненных. Если его хорошенько тряхнуть, из него тут же все высыплется: кто взял, сколько дал и куда повез. Конечно, он может всего этого не знать, но непременно узнает, если ему популярно объяснить, что это в его интересах. Вот только ни Сорокин, ни его орлы в штатском сделать этого не смогут. Все, что они могут сделать, это предупредить об ответственности за дачу ложных показаний. А тут надо действовать нахрапом, и пугать надо по-настоящему, чтобы клиент сразу полные штаны навалил. Сорокинским ментам закон не позволяет так действовать – в частности, распускать руки и вообще давить на людей. И это, наверное, хорошо, этих ребят необходимо держать в узде. Но именно из-за этого то, чем они занимаются, очень часто напоминает бег в мешке: шагнул чуть шире, и тут же носом в землю".

– Пропади ты пропадом, – сказал он вслух и с горя взял второй бутерброд. – Не желаю я об этом думать, ясно?

"Ясно-то оно ясно, – подумал он тут же, безо всякого перехода, – да только не люблю я всю эту подлость.

Не знаю, правда ли то, что Сорокин рассказывал про эту яблоню – насчет целебных свойств и тому подобного, – но это в данном случае не так уж важно. Важно другое: человек, можно сказать, жизнь на эту яблоню положил, а потом пришла наглая сволочь с лопатой, дерево выкопала, получила с клиента бабки и хихикает себе в кулак – ловко, мол, я их всех обул! И вот что странно: я-то думал, что люди с возрастом терпимее становятся, снисходительнее к чужим слабостям, а выходит все наоборот. У меня, во всяком случае. Как подумаю, сколько такой вот шелупони в наше время развелось, меня прямо трясти начинает. Так бы и удавил, честное слово".

Он засунул за щеку последний кусок бутерброда, отряхнул с коленей крошки и задумчиво посмотрел на свои руки.

Это была очень опасная вещь – его руки, и Илларион Забродов знал об этом лучше, чем кто бы то ни было. Стоило дать этим рукам волю, и абстрактные размышления о том, что было бы неплохо кое-кого удавить, могли мгновенно превратиться в суровую и неприглядную реальность. Такое уже случалось, и после каждого раза Илларион давал себе твердый зарок: все, больше ни-ни. Пускай живут, ну их всех к чертям собачьим в пекло! Но всякий раз оказывалось, что это еще далеко не все. Непонятно было, как это получалось, что Забродов все время оказывался на дороге у тех, кого он мысленно именовал шелупонью, но ситуации, в которых ему приходилось пускать в ход свои опытные, умелые руки, повторялись с удручающей регулярностью. Однажды, беседуя на эту тему с Мещеряковым, Илларион наполовину в шутку, наполовину всерьез пригрозил, что когда-нибудь уйдет из города совсем, построит где-нибудь в тайге скит и станет жить отшельником. "Черта с два, – сказал ему тогда Мещеряков. – Кому ты это рассказываешь? Я же знаю тебя как облупленного! Дело не в людях, Забродов, дело в тебе. Ну, допустим, станешь ты жить в тайге, как эти одичавшие староверы – Лыковы, что ли. И в один прекрасный день туда явятся ребята с пилами "Дружба" наперевес, начнут варварски валить эту твою тайгу, грузить на лесовозы и миллионами кубометров гнать через границу в Китай. Сначала ты набьешь этим ребятам морды, отберешь у них пилы и утопишь в ближайшей реке.

Потом они вернутся, но, кроме пил, при них уже будут карабины. Половина будет валить лес, а вторая половина станет гоняться за тобой по сопкам и палить тебе в спину. Тогда ты снова набьешь им морды, сломаешь пару костей, снова утопишь в речке пилы вместе с карабинами и отправишься пешочком в ближайший поселок – разбираться, кто посылает в тайгу ребят с пилами и мешает тебе наслаждаться единением с природой. Разберешься и шлепнешь, как обычно. Скажешь, не так?"

– Стань тенью для зла, бедный сын Тумы, – грустно произнес Забродов в тишине пустого автомобильного салона, – и страшный Ча не увидит тебя. Так-то, старичок, – добавил он, обращаясь к "лендроверу", и запустил двигатель. – Был такой писатель, Толстой Алексей Николаевич. Большая сволочь была, как и все талантливые писатели, впрочем.

Но мыслил иногда правильно. Либо так, либо этак. Либо стань тенью, либо учись морды бить. Ты что предпочитаешь, старина?

Назад Дальше