Голубые пески - Иванов Всеволод Вячеславович 12 стр.


- Барахло-то наше поделют? - спросил Кирилл Михеич. - Все ведь теперь обще. А я белья набрал и для Фиезы шелково платье.

Шмуро стал покачиваться всем туловищем. Бочка затрещала. Кирилл Михеич тронул его за плечо:

- Слышь, англичанка! Сломашь.

Шмуро вскочил и, вихляя коленками, отбежал в угол. Здесь рухнул на какие-то доски и заерзал:

- Госпоми… госпоми… госпо…

В сарайчике солоновато пахло рыбой. Голубоватые холодные тени, как пауки. В пиджаке было холодно. Кирилл Михеич нашел какую-то рваную кошму и накрылся.

У дверей женский сонный голос спросил:

- Не сходить?..

Другой, тверже:

- Полезут, лупи штыком в морду. Буржуи, одно! Буфера-то чисто колеса, у-ух… нарастила! Мамонька, ишо дерется!

Сбросил, потом опять надернул кошму Кирилл Михеич. Робея, ногой подтоптал под себя слизкую глину сарайчика, - подошел к двери. С ружьем, в солдатской фуражке и шинели, она, Фиоза. Отвердели степным загаром щеки и вспухли приподнятые кверху веки.

Наклонившись, щупая пальцем щель, сказал Кирилл Михеич:

- Фиеза! Жена!..

Законным, извечным испугом вздрогнула она. Так и надо. Оттого и быть радости.

- Твое здесь дело, Фиеза?

Неумело отвела ногу в желтом солдатском сапоге; повернула ружье, как поворачивала ухватом, и неожиданно жалобно сказала:

- Сиди, Кирилл Михеич… сиди… убью! Не вылазь лучше.

И еще жалобнее:

- Владычица, богородица!.. Сиди лучше.

Ему ли не знать закона и богородицыных вздохов? На это есть другой, мужичий седой оклик:

- Фиеза, изобью! Отворяй, курва. Я из-за тебя всю степь до бора проехал; убьют, может, из-за тебя… Васька-то твой, может, с'ест меня, измотает живьем, а ты чем занимаешься!? Поселок Лебяжий попалили, ни скота, ни людей…

- Не лезь, Кирилл Михеич, не лезь лучше…

И, хряпая досками, предсмертно молился Шмуро:

- Господи поми… господи по… господи поми…

Потом тише, так, как говорил когда-нибудь в кровати о пермской любви, о теплых перинах, широких, как степь, хлебах, о сухой ласке, сухими мужичьими словами:

- Опять ведь все так, Фиезушка, я тебе все прощу… никто ничего не знат, ездила в поселок и - только. Ничего не водилась, спальню окрасим… Артюшка уехал, никого, всем домом наше хождение… Комиссар-то, думашь, тобой дорожит, так, мясо, потреться и - будет. Он и караул-то этот снял, тебя поставил - бежите, дескать; куда мне вас… Фиезушка!

Припадочным, тягучим криком надорвалась:

- Бежите-е?.. Врешь! Врешь!..

Штыком замок - на землю. Замок на земле, как тряпка. Хряснул неловко затвор. Кирилл Михеич в угол, черная смоляная дудка дрожит на сажень от груди.

- Фиезушка-а…

Обводя тело штыком, кричала:

- Пиши… пиши сейчас… подписку пиши… развод пиши… развожусь… Ты, сволочь!

Мягко стукнул приклад в Шмуро. Архитектор вскочил, сел на бочку и, запыхаясь, спросил:

- Вам что угодно?

На него тоже дуло. Под дулом вынул Шмуро блок-нот и, наматывая рассыпающиеся буквы, написал химическим карандашом:

"Развод. Я, нижеподписавшийся, крестьянин Пермской губернии, Красноуфимского уезда, села Морева, той же волости, Кирилл Михеич Качанов"…

* * *

В это время Васька Запус брился перед обломком зеркала. Секретарь, матрос Топошин, вытянув длинные ноги, плевками сгонял мух со стены. Мухи были вялые, осенние, и секретарю было скучно.

- Параллелограм… - сказал Запус: - ромб… равенство треугольников… Все на войне вышибло. Чемоданы тяжелей ваших вятских коров, Семен?

- Тяжелей.

- Пожалуй, тяжелей. Все придется сначала учить. Параллелограм… ромб… И насчет смерти: убивать имеем право или нет? И насчет жизни…

- Насчет жизни - ерунда.

- Пожалуй, ерунда.

Топошин пальцем оттянул задымленный табаком ус. В ноздрю понесло табаком. Матрос жирно, точно из ведра, сплюнул:

- Табаку бы где-нибудь хорошего достать.

VII

Все утро, похрустывая замерзшими беловатыми комьями грязи, бродил старикашка у дверей, у набросанных подле амбара досок. Дергал гвозди.

Спина у Кирилла Михеича ныла. Шмуро от холода накрылся доской, и доска на нем вздрагивала. Шмуро быстро говорил:

- Сена им жалко, могли бы и бросить.

- Гвозди дергат, - сказал тоскливо Кирилл Михеич.

- Кто?

- Сторож.

Шмуро скинул доску на землю, вскочил и топая каблуками по доске, закричал:

- Я в Областную Думу! Я в Омский Революционный комитет! К чорту, угнетатели, грабители, воры! Ясно! Я свободный гражданин, я всегда против царского правительства… Это что же такое…

- Там разбирайся.

Старик-сторож постукивал молотком. Кирилл Михеич посмотрел в щель:

- Выпрямляет.

С рассвета в ограде фермы скрипели телеги, кричали мужики, и командовал Запус. Телеги ушли, протянул мальчишка:

- Дядинка-а, овса надо?

Остался один старик, дергавший гвозди. Шея у старика была закутана желтым женским платком, он часто нюхал и кашлял.

- Какой нонче день-то? - крикнул ему в щель Кирилл Михеич.

Старик расправил гвоздь, посмотрел на отломанную шляпку его и сунул в штаны. Кашлянув, вяло ответил:

- Нонче? Кажись - чятверк. Подожди - в воскресенье холонисты конокрадов поймали, во вторник я поветь починял… Верно, чятверк. Тебе-то на што?

- Выпустят нас скоро?

- Вас-та? Коли не кончут, выпустят… а то в город увезут по принадлежности. Только у нас с конокрадами строго - на смерть, кончают. Не воруй, собака!.. Так и надо… Я для тебя ростил?

Он внезапно затрясся и, грозя молотком, подошел к дверям:

- Я вот те по лбу жалезом… и отвечать не буду, сволочь!.. Воровать тебе?.. Поговори еще…

Кирилл Михеич устало сел на доски. Его знобило. К дверям подпрыгнул Шмуро и, размазывая слова, долго говорил старику. Было это уже в полдень, широкозадая девка принесла старику молока. Пока старик ел, Шмуро палкой разворотил щель и тоненько сказал:

- Ей-Богу же, мы, дедушка, городские… Ты, возможно, девушка, слышала о подрядчике Качанове, на семнадцать церквей подряд у него…

- Городски… - протянул старик: - самый настоящий вор в городе и водится. Раз меня мир поставил, я и карауль. Мужики с казаками за землю поехали драться, а я воров выпускай; видал ты ево!

- До ветру хотя пустите.

- Ничего, валяй там, уберут.

Девка, вытянув по бедрам руки прямо как-то, заглянула в амбар.

- Пусти меня, деда, посмотрю.

- Не велено, никому.

Шмуро забил кулаками в дверь.

- Пусти, дед, пусти. У меня, может быть, предсмертное желание есть, я женщине хочу его об'яснить. Я понимаю женское сердце.

И, обернувшись к Кириллу Михеичу, задыхаясь, сказал:

- Единственный выход! Я на любовь возьму.

- Так тебе она ноги и расставила. Ты им лучше сапоги пообещай. Хорошие сапоги.

Старик девку в амбар не пропустил. Она взяла крынку, пошла было. Здесь Шмуро торопливо сдернул свои желтые, на пуговицах, сапоги и, просовывая голенище в щель, закричал, что дарит ей. Девка тянула сапог: голенище шло, а низ застревал. Старик, ругаясь, открыл дверь. Кирилл Михеич и Шмуро быстро вышли. Девка торопливо махнула рукой:

- Снимай другой-то.

Засунула сапоги под передник и, озираясь, ушла. Старик об'яснил:

- За такие дела у нас… - Он, подмигнув, чмокнул реденькими губами: - я только для знакомства.

- Может, мои отдать? - сказал Кирилл Михеич.

- А отдай, верна. Лучше, парень, отдай. Возьмут да и кончут, - бог их знат, какому человеку достанутся… сапоги-то ладные. Я вот гвоздь дергаю для хозяйства, тоже в цене… а тут лежит зря, гниет.

- Подводу мы в город достанем?

- Подводу? Не. Подводы все мобилизованы, в поход пошли, с пареньком этим, с Васькой комиссаром, казаков бить. Ты уж пешком иди, коли такое счастье выпалило. Мне бы вас выпускать не надо, - коли вы конокрады, тогды как, а? А я, поди, скажу - убегли и никаких. Ты не думай, што я на сапоги позарился, - я бы и так их мог взять, очень просто. Я из жалости пустил… А потом, раз вы нужные люди, они бы вас перед походом пристрелили. Лучше вам пешком, парень. Скажу убегли, а убьют в дороге, - тоже дело не мое… Пинжаки-то вам больно надо, я пинжаков не ношу, у меня сын с хронту пришел…

- Пошли, - сказал Кирилл Михеич. - Ноги закоченели.

Сквозь холодную и твердую грязь - порывами густые запахи земли - на лицо, на губы. Прошли не больше версты они, вернулись. Нога словно кол, - не гнется. А в головах - озноб и жар.

Верно, - никто в селе не дал подводы: боятся перед миром. Просфорнина дочь Ира подарила им рваные обутки брата. Просфорня, вспомнив сына, заплакала. Еще Ира принесла кипу бумаги:

- Заверните, будет ноге теплее.

- Знаю, сам в календарных листках читал: бедняки в Париже для теплоты ноги в бумагу завертывают. А когда от такой грязи плаха даже насквозь промокает - на чорта мне ее?

И все-таки взял Шмуро газеты под мышку.

После теплого хлеба просфорни - широки и тяжелы степные дороги. Пока был за селом лесок - осина да береза, - держалась теплота в груди; мимо - лесок, как муха, мимо - запахи осенних стволов медвяные. Под ноги степь. За всем тем степным: - бурьяном, крупнозернистым песком, мелким, как песок, зверем и, где-то далеко за сивым небом, снегами, - печаль неисцелимая, неиссякаемая, как пески. Тоска. Боль - от пальцев, от суставчиков, и дробит она о мелочи, щепочками все тело, все одервеневшее мясо.

Шли.

Пощупал Кирилл Михеич газеты у Шмуро. И не газеты нужны бы, а человек, тепло его.

- Куда тебе ее?

- Костер разожгу.

- Из грязи? На степи человек - как чирий, увидят, убьют. Свернем лучше с дороги.

- Куда? Плутать. И-их!.. Сидели бы лучше дома, Кирилл Михеич, а то бабу искать. Бабу вашу мужики кроют… Искатели!.. Меня тоже увязало. Никогда я вам этого простить не смогу, хотя бы отец родной были.

Кирилл Михеич, бочком расставляя ноги, шею тянул вперед. Архитектор Шмуро шел сзади и следы ног его давил своими:

- Революция бабья произошла. Баба моя от мужиков взята, - к мужикам и уйдет, кончено. У бабы плоть поднялась, ушла. Каждая пойдет к своему месту, а мы будем думать - само устроилось. Ране баба шла на монету, теперь на тело пойдет… Кому против мужицкого тела конкулировать? Мужик да солдат - одно… Кончено. Старики об этом бабьем бунте говорили, я не верил.

- Предрассудок. Любовь у вас случилась.

- В Пермской губернии от крепостного права умные старики остались…

Вязкий, все дольше, длиннее след Кирилла Михеича. Раздавить его труднее, надо ногу тянуть. Со злостью тянет ногу Шмуро, размазывает.

- Как в такое время одному человеку жить - хуже запоя ведь!..

- В большевики идите, баб по карточкам давать будут.

Верхом навстречу - казак. Нос широкий - от бега ли, от радости ли ал. Чуб из-под красно-околышной фуражки мокр от пота. От лошади тепло, и сам казак, теплый и веселый, орет:

- Матросы с казаками братуются! Ворочай назад, битва отменена, подмога не требуется… Павлодар-то под Советской властью, Ваську комиссара над всей степной армией командером выбрали… Атамана Артюшку Трубачева собственноручно в Иртыш сбросил!.. Во-как, снаружи!..

Заткнул нагайку за опояску, сплюнул и поскакал.

Лег Кирилл Михеич тут же, подле дороги, в полынь, ноги скорчил, застонал:

- Господи, Господи, прости меня и помилуй!

А в следы его, последние перед полынью, встал архитектор Шмуро. Злорадно посмотрел в грязную серенькую бороденку подрядчика:

- Дождался? Комиссаров тебе на квартиру принимать, женой потчивать? Из-за вас, сиволапые стервы, некультурная протоплазма, погибаем!..

Казак скакал далеко, у лесочка. Кирилл Михеич не шевелился, дышал он хрипло и быстро.

"Помирает" - подумал Шмуро, а вслух сказал:

- Вот человек хочет итти к богу, как к чему-то реальному, а я стою рядом и не верю в бога… Кирилл Михеич!

VIII

"Павлодарский Вестник", газета казачьего круга, сообщила о приезде инженера Чокана Балиханова с важным поручением от Центрального Правительства.

В это же день расклеили по городу на дощатых заборах, на стенах деревянных домов списки кандидатов. В Городскую Думу. Рядом со списками синяя афиша, и на ней: "Долой правительство Керенского! Вся власть советам!". Ниже этого списка рабочих кандидатов в Городскую Думу, а на первом месте:

№ № Имя, отчество и Род занятий

Местожительство в по фамилия в данное до данное время порядку время революции

1. Василий Антонович Комиссар Матрос. Сельско-хоз. ферма на Запус. Рев. Штаба. уроч. Копой, Павл. у Семип. обл.

Полномочий от центра Чокан Балиханов не имел. Был он в голубоватой форме с множеством нашивок. Черные жесткие волосы острижены коротко, а глаза узкие и быстрые, как горные реки. Происходил он из древних киргизских родов ханов Балихановых.

Полдень. Стада в степи грызут оттаявшие травы. Глухие, осенние, они скупы, словно камень, эти травы.

Чокан Балиханов и атаман Артемий Трубычев пришли с заседания комитета общественной безопасности, в гостиницу. Владелец гостиницы, немец Шмидт, спросил почтительнейше:

- Из уезда слухи различные плывут, на заборах различные афиши, пройти в вашу комнату не разрешите?

- Успокойтесь, успокойтесь, - сказал Балиханов, - катайтесь на своем иноходце. Ходу переливного иноходец… какие есть в степи кони… ах!

Так и прошел в комнаты, полусощурив длинные глаза.

Олимпиада разливала чай. Женщин Балиханов, как все азиаты, любил полных, чтобы мясо плыло, как огромное стадо с широкими и острыми запахами. Олимпиада ему не нравилась.

- Я в степь еду, - сказал Балиханов и, вспомнив, должно быть, кумыс, охватил чайное блюдечко всей рукой.

- Джатачники к большевикам переходят. Или у вас, действительно, есть поручения из центра к киргизам?

- Это казаки трусят Запуса и лгут. Я в род свой поеду, джатачников у нас немного: мы - вымрем, а революций у нас не будет.

Говорил он немножко по книжному, жесты у него быстрые и ломкие.

- Я уехал из Петербурга потому, что русские бунтуют грязно, кроваво и однообразно. Даже убивают или из-за угла, или топят. У нас, как в старину - раздирают лошадьми…

- Лебяжий поселок Запус выжег. Я комиссию составил и прокурора из Омска вызвал.

Балиханов улыбнулся, перевернул чашку и по-киргизски поблагодарил:

- Щикур. Я в Омске о Запусе слышал. Страшно смелый человек, много… да… много…

Олимпиада вышла.

- Его женщины очень любят. Я вам по секрету: когда арестуете его, пошлите за мной. Я приеду. Я посмотрю. У нас в академии малоросс один был, я не помню фамилии его, он чудеса делал.

Атаман вдруг вспомнил, что с инженером раньше, до войны еще, они были на "ты", теперь Балиханов улыбается снисходительно, говорит ему "вы", и на руках его нет колец.

"Украдем, что ли?" - подумал атаман и сказал со злостью:

- Врут очень много. Запуса выдрать и перестанет.

- О, да. Лгут люди много. Я согласен. Я ведь крови не люблю…

- Это к чему же?

Балиханов не ответил. Улыбаясь протяжно, чуть шевеля худыми желтыми пальцами, просидел он еще с полчаса. Артюшка показал ему новую винтовку - винчестер. Киргиз похвалил, а про себя ничего не стал рассказывать. Артюшка вытащил седло, привезенное из степи, - инженер поднял брови, крепко пожал руки и ушел.

Олимпиада сказала:

- Обиделся.

- Повиляла бы перед ним больше, глядишь бы не обиделся.

- Артемий!..

- Молчи лучше, потаскуха!

Ночью, когда Олимпиада опять повторила мужу - не отдавалась она Запусу, только поцеловала, сам же Артюшка просил выведать, - тогда атаман стал врать ей о ненормальностях Запуса; о том, что это сказал ему Балиханов. Олимпиада краснела, отворачивалась.

Атаман дергал ее за плечо, шипел в теплое ухо:

- Молчишь? Ты больше моего знаешь… молчишь! Сознайся, прощу - лучше он меня? Не веришь?..

- Пусти, Артемий, - больно ведь.

Он вспоминал какой-то туманный образ, а за ним слова старой актрисы, пришедшей на-днях просить пропуск из города: "женщина отдается не из-за чувственности, а из любопытства".

- Потаскуха, потаскуха!..

IX

Вверху, где тонкие перегородки отделяли людские страдания (не многочисленные страдания), где потели ночью в кроватях (со своей или купленной любовью), где днем было холодно (дров в городок не везли - у лесов сидел Запус) - вверху жила Олимпиада.

Внизу, где в двух заплеванных комнатах толкались люди у биллиарда, где казаки из узких медных чайников пили самогон, днем гогот стоял: над самосудами, над крестьянскими приговорами, над собой, - сюда по скользской - словно вымазанной слюной - проходила Олимпиада.

Были у ней смуглые руки (я уже о них говорил), как вечерние птицы. Платья муж приказывал носить широкие, синие, с высоким воротником. Как и о платье, так же важно упомянуть о холодной осени, о потвердевших песках и о птицах, улетающих медленно, словно неподвижно.

Над такими городками самое главное здание - тюрьма, потому - раньше здесь шли каторжные тракты на рудники, в тачки. Еще - церкви, но церкви (не так как тюрьмы) пусты, их словно не было; они проснулись в революцию. Вкруг тюрьмы - ров с полынью, перед воротами - палисадник - боярышник, тополя, шиповник.

Все это к тому, - в тюрьму казаки водили людей, мужиков из уезда; пахли мужики соломой, волосы были выцветшие, как солома. Как ворох соломы, - осеннее солнце; как выцветшие ситцы, - холодные облака.

И любовь Олимпиады - никому не сказанная - темна, тонка. От каждодневной лжи мужу высыхали груди (старая бабка об'яснила бы, но умерла в поселке Лебяжьем); от раздумий высыхали глаза; губы - об губах ли говорить, когда подле нее весь городок спрыгнул, понесся, затарахтел.

От Пожиловской мельницы (хотя она не одна), сутулясь, бегали сговариваться с Мещанской слободки рабочие; ночью внезапно на кладбищенской церкви вскрикивал колокол; офицеры образовали союз защиты родины; атаман Артемий Трубычев заявил на митинге:

- Весь город спалим, - большевики здесь не будут.

А внутри сухота и темень, и колокол какой-то бьет внезапно и туго. Ради горя какого ходила Олимпиада городком этим с серыми заборчиками, песками, желтым ветром из-за Иртыша?

X

Генеральша Саженова пожертвовала драгоценности в пользу инвалидов. На мельнице Пожиловых чуть не случился пожар; прискакали пожарные - нашли между мешков типографский станок и большевистские прокламации. Арестовали прекрасного Франца и еще двоих. Варвара Саженова поступила в сестры милосердия, братья ее - в союз защиты родины. Старик Поликарпыч забил досками ограду, ворота, сидел внутри с дробовиком и вновь купленной сукой. Атаман Трубычев увеличил штаты милиции, из казаков завели ночные об'езды. Три парохода дежурили у пристаней.

И все-таки: сначала лопнули провода, - не отвечал Омск; потом ночью восстала милиция, казаки; загудели пароходы, и - на рассвете в город ворвался Запус.

Исчез Артюшка (говорили - утопил его кто-то). Утром в Народном Доме заседал совет, выбирая Революционный Трибунал для суда над организаторами белогвардейского бунта.

Назад Дальше