Голубые пески - Иванов Всеволод Вячеславович 15 стр.


Запус думал. Запус скоро привык слушать ее и думать о другом. Казаки, например. Станицы в песках, берега Иртыша, тощие глины и камни. Сначала у станиц мчались по бакчам, топтали арбузы, а потом по улицам топтали казачьи головы. Длинные трещащие фургоны в степи - это уже бегство к новоселам. У новоселов мазанки, как на Украйне, и дома у немцев, как в Германии. Запус все это миновал в треске пулеметов, в скрипе и вое фургонов и в пыльном топоте коней. Здесь Запус начинал думать о собаках бегут они тощие, облепленные снегом, длинными вереницами по улицам. Зеленоватые тени уносят ветер из-под лап. А они бегут, бегут, заполняют улицы.

- Мечтатели насыщаются созерцанием… - прочитал он в отрывном календаре. Календарь сжег.

Рано утром Олимпиада кипятила кофе (из овса). Запус пил. Олимпиада шла на службу в Уком.

Снега подымались выше постройки Кирилла Михеича. На заносимые кирпичи стройки смотрел Запус злорадно.

XIX

Примечателен был этот день потому:

Хотя такие же голубовато-розовые снега нажимали на город, хотя также ушла Олимпиада - разве голубовато-розовые были у нее губы и особенно упруги руки, обнявшие на ненадолго шею (ей не нравились длинные поцелуи), - но, просыпаясь, Запус ощутил: медвянно натужились жилы. Он сжал кулак и познал ("это" долго сбиралось из пылинок, так сбирается вихрь), что он, Василий Запус, необходим и весел миру, утверждается в звании необходимости человеческой любви, которую брал так обильно во все дни и которой как-будто нет сейчас. Он вновь ощутил радость и, поеживаясь, пробежал в кухню.

Он забыл умыться. Он поднял полотенце. Холст был грязен и груб, и это даже обрадовало его. Он торопливо подумал об Олимпиаде: розовой теплотой огустело сердце. Он подумал еще (все это продолжалось недолго: мысли и перекрещивающиеся с ними струи теплоты) и вдруг бросился в кабинет. Перекувыркнулся на диване, ударил каблуками в стену и закричал:

- Возьму вас, стервы, возьму!..

Здесь пришел Егорко Топошин.

Был на нем полушубок из козьего меха и длинные, выше колен, валенки. Матросскую шапочку он перевязал шарфом, чтоб закрыть уши.

- Спишь?

- Сплю, - ответил Запус: - за вас отсыпаюсь.

- У нас, браток, Перу и Мексика. От такой жизни кила в мозгах…

Он пощупал лежавший на столе наган.

- Патроны высадил?

- Подсыпь.

- Могем. Душа - дым?

- Живу.

- Думал: урвешь. Тут снег выше неба. Она?

- Все.

- Крой. Ночь сегодня пуста?

- Как бумага.

- Угу!

- Куда?

- Облава.

Топошин закурил, сдернул шарф. Уши у него были маленькие и розовые. Запус захохотал.

- Чего? Над нами?

- Так! Вспомнил.

- Угу! Над нами зря. Народу, коммуны мало. Своих скребу. Идешь?

- Сейчас?

- Зайду. "Подсудимый, слово принадлежит вам. Слушаю, господин прокурор"…

Полновесно харкнув, он ушел.

Запус, покусывая щепочку, вышел (зимой чуть ли не впервые) на улицу.

Базар занесло снегом. Мальчишки батожками играли в глызки.

Запусу нужно было Олимпиаду. Он скоро вернулся домой.

Ее не было. Он ушел с Топошиным, не видав ее. Ключ оставил над дверью - на косяке.

Шло их четверо. Топошин отрывисто, словно харкая, говорил о настроении в уезде - он недавно об'езжал волости и поселки.

Искали оружия и подозрительных лиц (получены были сведения, что в Павлодаре скрываются бежавшие из Омска казачьи офицеры).

К облавам Запус привык. Знал: надо напускать строгости, иначе никуда не пустят. И теперь, входя в дом, морщил лицо в ладонь левую - держал на кобуре. Все ж брови срывала неустанная радость и ее, что ли, заметил какой-то чиновник (отнимали дробовик).

- Изволили вернуться, товарищ Запус? - спросил, длинным чиновничьим жестом расправляя руки.

- Вернулся, - ответил Запус и, улыбаясь широко, унес дробовик.

Но вот, в киргизской мазанке, где стены-плетни облеплены глиной, где печь, а в ней - в пазу, круглый огромный котел-казан. В мазанке этой, пропахшей кислыми овчинами, кожей и киргизским сыром-курт, - нашел Запус Кирилла Михеича и жену его Фиезу Семеновну.

Кирилл Михеич встретил их, не здороваясь. Не спрашивая мандата, провел их к сундуку подле печи.

- Здесь все, - сказал тускло. - Осматривайте.

Плечи у него отступили как-то назад. Киргизский кафтан на нем был грязен, засален и пах псиной. Один нос не зарос сероватым волосом (Запус вспомнил пимокатную). Запус сказал:

- Поликарпыч болен?

Кирилл Михеич не посмотрел на него. Застя ладонью огарок, он, сутулясь и дрожа челюстью, шел за Топошиным.

Топошин указал на печь:

- Здесь?

- Жена, Фиеза Семеновна… Я же показывал документы.

Топошин вспрыгнул на скамью. Пахнуло на него жаром старого накала кирпичей и распаренным женским телом. За воротами уже повел он ошалело руками, сказал протяжно:

- О-обьем!.. Ну-у!..

Опустив за ушедшими крюк, Кирилл Михеич поставил светец на стол, закрыл сундук и поднялся на печь. Медленно намотав на руку женину косу он, потянул ее с печи. Фиеза Семеновна, покорно сгибая огромные зыбкие груди, наклонилась к нему близко:

- Молись, - взвизгнул Кирилл Михеич.

Тогда Фиеза Семеновна встала голыми пухлыми коленями на мерзлый пол. Кирилл Михеич, дернув с силой волосы, опустил. Дрожа пнул ее в бок тонкой ступней.

- Молись!

Фиеза Семеновна молилась. Потом она тяжело прижимая руку к сердцу, упала перед Кириллом Михеичем в земном поклоне. Задыхаясь, она сказала:

- Прости!

Кирилл Михеич поцеловал ее в лоб и сказал:

- Бог простил!.. Бог простит!.. спаси и помилуй!..

И немного спустя, охая, стеня, задыхаясь, задевая ногами стены, сбивая рвань - ласкал муж жену свою и она его также.

XX

Это все о том же дне, примечательном для Запуса не потому, что встретил Фиезу Семеновну (он думал - она погибла), что важно и хорошо - не обернула она с печи лица, что зыбкое и огромное тело ее не падало куда-то внутрь Запуса (как раньше), чтобы поднять кровь и, растопляя жилы, понести всего его… - Запусу примечателен день был другим.

Снега темны и широки.

Ветер порыжелый в небе.

Запус подходил к сеням. От сеней к нему Олимпиада:

- Я тебя здесь ждала… ты где был?

- Облава. Обыск…

- Арестовали?

- Сам арестовывал.

- Приняли? Опять?

- Никто и никуда. Я один.

- Со мной!..

Запус про себя ответил: "с тобой".

Запус взял ее за плечи, легонько пошевелил и, быстро облизывая свои губы, проговорил:

- За мной они скоро придут. Они уже пришли один раз, сегодня… Я им нужен. Я же им необходим. Они ку-убические… я другой. Развить веревку мальчику можно, тебе, а свивать, чтоб крепко мастер, мастеровой, как называются - бичевочники?.. Как?

- Они пролетарии, а ты не знаешь как веревочники зовутся.

- Я комиссар. Я - чтоб крепко… Для них может быть глупость лучше. Она медленнее, невзыскательнее и покорна. Я…

- А если не придут? Сам?..

- Сами…

- Сами, сладенький!

Этот день был примечателен тем, что Запус, наполненный розовой медвяной радостью, с силой неразрешимой для него самого, сказал Олимпиаде слово, расслышенное ею, нащупанное ею - всем живым - до истоков зарождения человека.

XXI

Но в следующие дни и дальше - Запуса не звали.

XXII

Народный Дом. Дощатый сгнивший забор, пахнувший мхом. Кирпичные лавки на базаре (товары из них распределены). Кирпичные белые здания казначейства, городского училища, прогимназии. Все оклеено афишами, плакатами.

Плакаты пишут на обоях. Например: волосатый мужик, бритый рабочий жмут друг другу руки. А из ладоней у них сыпятся раздавленные буржуи, попы, офицеры.

А это значит:

Кирилл Михеич Качанов живет и молится в киргизской мазанке. Почтенное купечество вселено в одну комнатку, сыны и дочери их печатают в Совете на машинках и пишут исходящие. Протоиерей о. Степан расстрелян. Почтенное иерейство колет для нужд, для своих, дрова и по очереди благовестит и моет храмы. Сыновья генеральши Саженовой расстреляны, сам генерал утоплен Запусом. Генеральша торгует из-под полы рубахами и штанами сыновей.

И еще:

Чтоб увидеть плакаты - или за чем иным идут в город розвальни, кошевы верховые.

В Народном Доме заседает Совет Депутатов.

Вопрос, подлежащий обсуждению:

- Наступление белогвардейцев на Советскую Сибирь.

XXIII

В 1918 году, весной, чешские батальоны заняли города по линии железной дороги: Омск, Петропавловск, Курган, Новониколаевск и другие.

В 1918 году город Павлодар на реке Иртыше занят был казаками, офицерами и киргизами. Руководил восстанием атаман Артемий Трубычев, впоследствии награжденный за доблестное поведение званием полковника.

Книга третья и последняя
Завершение длинных дорог с повестью об атамане Трубычеве

I

Атаман Артемий Трубычев в течение четырех дней, прикрыв кривые, обутые в огромные байпаки, ноги, лежал у порога юрты. Фиолетовыми отцветами плыли мимо стада. Атаман вспоминал, как узнают жирных баранов: погрузить пальцы в шерсть… Бараны, цокая копытцами, желтея выцветшей за зиму шерстью - мимо.

Атаман думал: тугое и широкое над степью солнце. Тугие, необ'емные стада - три дня они идут мимо. Меняя иноходцев, в степи, среди пахучих весенних стад носится в пропахшем человеческим потом, прадедовском, ханском, седле инженер Чокан Балиханов. Узкая тропа меж стад - не потому ль широки у Чокана взмахи тела? Чокана Балиханова кумысом и жирными баранами угощают в юртах киргизы.

Чокан Балиханов привел к атаману офицера-поляка. Длинное и тусклое как сабля - лицо. Одну саблю привез в степь офицер Ян Налецкий. Был он в крестьянском армяке и в оленьих пимах. И от этого особенно тянулась и выпячивалась его грудь.

- Имею доложить… проживал три недели, скрываясь в Павлодаре… обыск… видел Запуса.

Балиханов смеется:

- Он еще существует?

- Да. Документы признали сомнительными, арестовали… Какие огромные и глубокие сугробы в городе, атаман. Я устал…

- Конечно, конечно.

- Вы здесь будете сыты, - смеется Балиханов.

Об Яне Налецком - потому, что три дня спустя приехавшие из Омска генералы жаловались на большевиков и просили Чокана собрать киргиз для восстания. Ян Налецкий говорил о чехах, поляках, о Самаре и Уфе. Казаки готовы, в станицах выкапывают из земли пулеметы.

Яну Налецкому сказали:

- Вы через степь, к уральским казакам…

- Слушаюсь, - ответил Ян Налецкий…

В этот вечер по тропам, пахнущим темной шерстью стад, Чокан Балиханов водил Яна Налецкого и атамана.

Неприятно топорщились у Налецкого широкие прозрачные уши и атаману казалось, что поляк трусит:

- Я исполняю ваше приказание, я еду по степям, не зная ни слова по-киргизски. Мне кажется, атаман… я и то, - у меня мать в Томске, а меня отправили в степь…

Балиханов сбивался с тропы, быстро выскакивал откуда-то сбоку. Плечи у него острые, злые.

- Я ж пускаю вас, Налецкий, от аула к аулу. Я - хан!

Он сбрасывает фуражку и, визгливо смеясь, трясет синей бритой головой.

- Атаман скучает, а то бы он поехал, с радостью… Ему хочется очень в Павлодар… Какую роль исполняет там Запус? И заметили ли вы что-нибудь внутреннее в большевиках… А?.. Если вам хочется в Томск, вы должны обратиться к атаману, я вас только по аулам… я - хан!

- Но мне, Чокан…

Атаман Трубычев присутствовал на совещании генералов, бежавших из Омска. Накатанные старые слова говорили генералы. Чокан Балиханов неожиданно начал хвастаться степью и киргизами: атаман тоскливо смотрел на его скрипучее смуглое горло, похожее на просмоленную веревку. Горло слабо пришито к шее - зачем?..

Канавы у дорог наполнены желтыми (пахнущими грибом) назьмами. Плотно стояли они в глазах атамана, может быть, потому что Чокан скакал по назьмам.

Казаки скрозь пыль - как темные проросли. Пыль над дорогами гуще желтых назьмов.

* * *

Пески, как небо. Курганы, как идолы - голубые бурханы. Озера, как облака.

Острые мордочки сусликов пахнут полынью и можжевельником.

На монгольских скалах белые грифы рвут падаль.

Падаль, потому что - война. Падаль, потому что - мор.

Голубыми землями уходят караваны киргиз в Индию. Пыльно-головые табуны казаков мчатся на города.

Подошвы караванных верблюдов стерлись, подошвы подшиты шкурами. От белесых солончаков выпадают ресницы людей, мокнут ноги и как саксаул-дерево гнутся руки.

Небо - голубые пески. Пески - голубое небо.

* * *

Мало радости! Мало у вас радости!

… От радости сгорит мое сердце, как степь от засухи. Сгорит - и воскреснет!

II

Летом 1918 года Сибирь занята чехами.

Тем же летом, через степь, на Аик рвался офицер Ян Налецкий.

Атаман Трубычев - под Павлодаром. Над поводами казацких узд - пики, винтовки, шашки. Не сотрется, сохнет, в'едается в сталь шашек липкая красная влага. От плеча к плечу, выдирая сердце, выворачивая на спаленую землю мокрые кости: медь, свинец, железо - в человеческом теле.

Атаман Трубычев - под Павлодаром.

III

Дни Запуса и Олимпиады:

Матрос Егорко Топошин влетел в ограду на таратайке. Трещала плетеная ива под его толстыми, как столетние ивовые стволы, ногами. Плетенье коробка оседало рыхло, мешком, на дроги.

Орет:

- Вась!.. Давай сюды.

И нарочно что ль Запус сидел, свесив ноги с крыши сеновала. Над золотисто-розовым (слегка веснушчатом) лбом выкинуло, трепало ветром - теплым, веселым - горсть сена, ковыль желтовато-белесый, маслянистый. Кого Запусу кормить этим сеном? Егорко Топошин смотрит на его руки.

- Ва-ась!.. Ревштаб, конечно… да иди ты, стерва, вниз. - Ва-ась!.. Атаманы под городом, Трубычев там, генералье казаков ведет, растуды их… Я им, в штабе, заявил на общем собраньи - пленум? Конешно… При сюда Ваську.

- А в партию?

- Вся наша партия на небо пойдет. Бридько говорит: Омск взят чехами, а коли не взят - откуда, кто поможет? Там, разберемся коли прогоним. Не прогоним - каки у тебя ни востры жилы на шеях-то, а шашка крепче казачья…

- Крепче. Мне - что…

- Понес?

- Есть.

И, когда Егорко полез опять разрушать таратайку, Запус, мотая руками, крикнул:

- А прогоним, возьмут?

- В партию-то?

- Ну!

- По моему с комфортом… Они заелись, ну и выперли.

Еще:

- Они послали?

В воротах по кирпичам, словно грохочет бревно:

- Кто?..

- Ревштаб, кикимора!

- Не-е… это я са-ам, Ва-ась… Не ломайсь!.. "Революци-и… прегра-ады не зна-ако-мы!.." Крой - гвоздем!

Олимпиада помнила такие же дни - когда у пароходных пристаней метался "Андрей Первозванный", а Запус жег казачьи поселки. Такое же как и в прошлом году сероватое, горькое как полынь, над степью небо. Сердце что ль старится, - болит крепче и выходит наружу сухими алыми пятнами. Олимпиада шла в Уком. Стук пишущих машинок - словно прутом сухим вести по плетню. Закрыть глаза и машинка, как длинный звонкий прут. В бревенчатых стенах Народного Дома, среди плакатов, похожих на ситцы, Запус и другие, о которых не думала Олимпиада. И вот - часами из этих бревенчатых стен они и Запус вырывались наружу, кого-то убивали и, возвращаясь обратно, совсем не становились спокойнее.

История взятия казаками Павлодара в восемнадцатом году будет историей Олимпиады, так как Запус через кровь и трупы видел ее мокрые - словно все из воды - смугло-кожие глаза; над серым пеплом пожарищ - головни тлели, сосали грудь, как ее косы. Чубастые (с носами, как челноки в камышах) казаки, заменившие было шинели домотканными бешметами, - их было немного, едва ли сотня, и не потому ль особенно яростно гнали они в степь коней, и яростно умирали (один всунул руку в рот киргиза и вырвал челюсть).

Сопели бревенчатые улицы конскими глотками.

Загораживая нужную мещанам жизнь, мчались, тихо звеня железом, красно-бантные.

Пустовали церкви. В собор, в простреленные окна, влетали и гикали под кирпичными сводами твердозобые голуби. Слушая перестрелку, думал о них протоиерей о. Палладий: "сожрут просфоры и причастье".

Лебеда в этот год подымалась почти синяя, выше человека, а лопух толст был как лепешка и широк (под ним любили спать собаки). Мимо синей лебеды тяжело ходить мещанам, а ходить нужно - мобилизовали рыть окопы.

А Кириллу Михеичу сказали:

- Сиди… стариков приказано отстранить.

И потому ль, что мчащиеся всадники, тряся весело бантами, загораживали нужную жизнь, или - что не взяли работать окопы, Кирилл Михеич поздно ночью пришел в свой дом. В кабинете, где раньше на широком столе, раскладывал он планы семнадцати церквей, стоял самовар и Запус, показывая выложенную золотым волосом грудь, пил чай. Слышал Кирилл Михеич голос Олимпиады, а матрос Егорко грохотал под потолками хохотом.

- Живут, - сказал Кирилл Михеич и перекрестился.

А Поликарпыч, растянув по жесткой шее, густую, как валенок, бороду, лежал на верстаке. Усы у него потемнели, вошли в рот. Он повернул лицо к сыну и, схаркивая густую слюну, протянул:

- Че-ево?..

Кирилл Михеич подставил табурет к верстаку и, наклоняясь к его бороде, сказал:

- Воду и то покупать приходится; за водой итти не хочут даром, большие деньги надо… Палят.

Старик повел по шее бородой:

- Палят?

- Палят, батя… Фиоза-то меня послала, говорит: - ступай, скажи…

Поликарпыч открыл дурно пахнущий рот и улыбнулся.

- Ишь, антирисуется!..

- Бате-то, сказывают, плохо. Потом война, убить ни за что, ни прочто могут. Ты имущество-то перерыл?

- Нет, оставлю на старом!.. Жди! Тебе-то куда, ты-то хранишь ево? Я ево храню, мое… я и знаю где…

- Тут насчет еды, батя… Исть нечево, воду - и ту за большие деньги. Муки на день осталось - три фунта…

- Ну, это многа-а!.. Хватит…

- Ты, ради Бога, скажи мне… нельзя одному знать такие места… не дай бог…

Старик, оплевывая бороду, дрыгая и стуча коленями, заговорил:

- Бережители, бережители вы! Куды от своего места побежал… жрать захотел, вернулся?.. Выкопать, выкопать тебе, указать? Я сам, иди к хрену, я тутока все места знаю… вы ранее меня все передохнете…

- Фиоза-то худеет, батя, бытто вода тело-то стекает. До смерти ведешь?

Поликарпыч, ерзая по верстаку, плевался:

Назад Дальше